"Владимир Тендряков. Чрезвычайное" - читать интересную книгу автора

- Тосенька!.. - жалобно всхлипнула мать.
Тося застегнулась на все пуговицы, в громоздком черном воротнике -
бледное, решительное лицо с ввалившимися глазами, пуховый берет натянут на
брови.
- Прощайте, Анатолий Матвеевич.
Плачущая мать вышла проводить дочь. Я остался один...
И эта Тося числилась в школе тихоней! Настолько не разбираться в людях
и называть себя воспитателем! До старческих морщин дожить самодовольным
слепцом! Педагог с сорокалетним стажем!
Я встал со стула и принялся расхаживать по комнате.
Над тощим комодом, уныло и бессмысленно блестевшим медными ручками,
висела вырезанная из какого-то журнала репродукция "Над вечным покоем". Меня
всегда волновало любое воспроизведение этой картины, пусть очень слабое,
пусть только общий намек на нее. Дома у меня тоже висит большая репродукция
"Над вечным покоем": небо, загроможденное тревожными, напирающими друг на
друга облаками. Ветер, рвущий и эти облака, и деревья, и траву. Ветер,
пронизывающий каждую клеточку выставленного перед зрителем размашистого
мира. Ветер - воплощенное беспокойство, и столетняя часовенка, и заброшенный
погост. Смерть и жизнь рядом, неподвижность и бунтарское движение - вот он,
мир, где мы живем, вот он, покой, единственно нерушимый. Покой извечного
движения, переданный кистью художника-философа в неистовом ветре, свистящем
над забытым кладбищем. Через много веков исчезнут часовенки, земные пейзажи
станут выглядеть иначе, но, мне кажется, и тогда люди, наткнувшись на эту
картину, задумаются над смыслом жизни. Великая мысль бессмертна!
Но под репродукцией, на комоде, на белой салфеточке, стоит фарфоровый
пастушок, а сама комната не располагает к раздумьям. В ней мне неуютно, во
всем ощущаю нежилое. Казалось, пришел сюда посторонний человек, по
обязанности, не особенно вдумываясь, поставил стол на самую середину,
стулья - к стенам, комод - в простенок, постелил салфеточку на комод,
приткнул ширпотребовского пастушонка, пришпилил картинку, первую, что
подвернулась под руку. А ему могли подвернуться и лубочные лебеди на
канареечном закате. Великая мысль бессмертна, но для пошлости великого не
существует!
И я представил себе жизнь Тоси в этих четырех стенах: изо дня в день,
из месяца в месяц, из года в год мозолит глаза ничего не выражающая
серенькая картинка и фарфоровый пастушок, слышится шлепанье туфель матери,
назойливо мелькает ее нездоровое унылое лицо, а при этом чувствуешь себя
молодой, изнемогаешь от распирающих грудь желаний... С отцом у нее тоже,
видать, не много общего. Одинока дома, одинока в школе...
Вошла мать Тоси - лицо, опухшее от слез, какое-то
простодушно-беззащитное в своем горе.
- Это что за тетя Сима? - спросил я.
- Сестра моя двоюродная, Серафима Колышкина. Должны ее знать.
- Колышкина? Знаю. Ее сыновья у нас учились.
- Разлетелись сыновья-то, одна теперь живет. Ничего не скажешь, любит
Тосю, вместо дочери ее считает. Ох, отец-то не спустит. Он и Серафиму не
переносит, а тут еще Тося школу бросить надумала. Это перед самыми-то
экзаменами... Анатолий Матвеевич, вы уж как-нибудь приструньте. Глупая она
еще. На молодости-то всяк по-своему с ума сходит...
"Приструньте"... Огонь маслом не тушат. Как-то надо иначе. Как? Не