"Судьба офицера. Книга 3 - Освященный храм" - читать интересную книгу автора (Стариков Иван Терентьевич)16Оленич сидел возле столика под абрикосом и чистил пуговицы на кителе. Вдруг зарычал Рекс: появился нежданный гость — Борис Латов. Он был чисто одет, матросская форма хорошо отутюжена, ботинки начищены, лицо — сильное, мускулистое и скуластое — чисто выбрито, глаза не такие дерзкие, как всегда, хотя настороженные и слегка бегающие. «Что это с ним? — подумал Оленич, лишь мельком взглянув на гостя. — Ага, голубчик! Не потерянный ты человек, пришел с повинной!» Вчера опять напился и дебоширил возле колхозного ларька. Причем так бесновался, что десяток мужиков ничего не могли с ним сделать. Они наседали на него роем, но он встряхивал могучими плечами, и они отлетали от него. И вдруг к нему подошла его дочка, Оксана, пятнадцатилетняя девочка, и попросила: — Папа, пойдем домой. Мы с мамой ждем тебя, ждем… И он сразу стих и пошел следом за дочкой. — Капитан, явился я к тебе. Знаешь, зачем? Оленич сделал вид, что ему это совсем не интересно, и продолжал суконкой начищать пуговицы на кителе, посматривая на них, подставляя лучам солнца, и казалось, сейчас для него не было дела важнее, чем блеск пуговиц. Однако сказал равнодушно: — Коли объявился, скажешь сам, для чего. — Хочу, чтобы ты и меня подраил, как пуговицы. — Здесь тебе не быткомбинат и не химчистка. Поищи бюро добрых услуг в другом месте. — Выслушай, я тебе серьезно. Напился я вчера… — Что, рубль дать на похмелку? — Не кусай. Помоги найти точку опоры. — А где я тебе возьму эту точку? Она у каждого своя, браток. Если ты серьезно за этим пришел, то ищи в себе. Ты понял? Никто тебе взаймы точку опоры в жизни не даст: она каждому нужна, если кто, конечно, хочет жить по-человечески, а не по-скотски. Понял, братишка? — Понял. Вот эти твои слова уже точка. — Ну, так и бери… Только скажу я тебе: для настоящей жизни слов мало. Надо крепко стоять на земле. Крепко, чтобы никто не смог пошатнуть твою душу, твою совесть. — Дай хоть один костыль. — Не дам. Но есть у тебя один шанс. Он пока что твоя единственная точка опоры. — Говори, что надо сделать? — Ты сейчас пойдешь к Гавриле Федосовичу Чибису и попросишь его прийти сюда. И вы придете вместе, чтобы в селе видели Латова рядом с Гаврилой Чибисом. Понял? — Это невозможно, капитан! У меня есть еще самолюбие… — О, да! Этого добра у тебя, как навоза возле колхозного коровника. Вот только человеческого достоинства у тебя нет. А без этого — нет и не будет у тебя точки опоры. — Мы с ним враги. — Ты просто издеваешься над старым и больным человеком. Какой он тебе враг? Может, он получше тебя, Борис. — Ненавижу тех, кто прислуживал фашистам. — Кто тебе сказал, что он — прислужник фашистов? — Он был в Германии… — Как смеешь так о нем говорить? А знаешь ли ты, что настоящий фашистский прислужник расстрелял вот на этом месте Оксану? И на память об этом прихватил гребешок драгоценный. И ходит вон там, за огородами, и ухмыляется, как ты истязаешь ее брата. Так кто же ты, а, Борис Латов? Борис подскочил со стула, просто взвился, как тигр в прыжке метнулся к Оленичу, но остановился, и его озлобленный голос прохрипел: — Ты меня равняешь с гитлеровским палачом?! — Борис воздел кверху культи и сдавил ими голову. — Еще совсем недавно за такие слова ты дорого бы заплатил. Но теперь… Оленич спокойно докончил: — Теперь ты сам будешь платить. Не знал Андрей, насколько пророческими окажутся эти его слова, протрезвившие Бориса. Матрос, склонив кудрявую голову к груди, молчал, и только вены на его открытом лбу напряглись: он думал, может быть, впер, вые над всем, что случилось в его жизни. Поднял голову, посмотрел на капитана: — Ты хоть понимаешь, чего требуешь от меня? — Да. И ты это сделаешь. — А если откажусь? — Тогда я скажу тебе, в каком родстве ты состоишь с палачом Оксаны Чибис. Латов заскрипел зубами. Его матросская неукротимость никак не могла угомониться, никак не хотела подчиниться необходимости выйти из привычного туманного состояния, подозрительности и озлобленности, с трудом постигала свою собственную несправедливость. Приложив руки к груди, он пошел по дорожке к воротам, остановился за калиткой, оглянулся на Оленича и решительно зашагал по улице. Не один раз Оленич думал над судьбой Латова: в этом человеке сконцентрировалось так много того, что выпало на долю почти всех инвалидов Отечественной. Но еще хорошо, что в трудной жизни он удержался среди людей. И надо только благодарить всенародное великодушие и терпимость. И очень хотелось Андрею, чтобы просветлела душа и голова этого моряка, заплатившего высокую цену за победу над врагом. За минуты ожидания многое передумал Андрей — и о себе, и о Чибисах, и о Латове, и о Евдокии Проновой. У каждого человека своя трудная судьба, каждый пережил или переживает горькие дни, и все это было понятно Оленичу. Латов отворил калитку и пропустил Гаврилу, словно гостя, хотя тот входил на отцовское подворье. Оленич поздоровался с Гаврилой Федосовичем, усадил обоих за столик и принес чайник: — А давайте, братцы-фронтовики, попьем чаю. Как когда-то в передышках между боями… — Фронтовики, да не все, — буркнул Борис и покосился на Чибиса. Косой взгляд Бориса показался Оленичу мальчишеским, он засмеялся: — Все фронтовики здесь, Борис, все! Где ты войну встретил, Гаврила? — В первый день на западной границе. — И сразу в плен попал? — Нет, дошел до ровенских лесов. Там разрывная пуля остановила… Оленич согласно кивал, потом спросил: — Я слышал твою историю. Но вот не могу понять, как ваша рота держалась восемнадцать дней! Ведь у вас боеприпасы кончились уже на третий день окружения? Да ты покрепче наливай, пусть сегодня сердце хорошо поработает. Не бойся, от чая с ним ничего не сделается… Вы очутились в окружении, фронт откатился далеко на восток. Уже отгремели танковые сражения, немец пер на Киев… Я помню, ведь я тоже там воевал. Только я шел от Модрицкого леса через Дрогобыч, Самбор, и все время с боями, под бомбежками. А на вашем направлении еще труднее было. — Нам помогали дремучие леса. Даже окруженные, мы для врага были опасны: стрелковая рота — не шутка. Мы нападали на отдельные подразделения, захватывали оружие, все время стараясь пробиться к фронту. Но нас оттесняли все глубже в тыл, сжимая кольцо. Каждый день отбиваться от преследователей мы оставляли двух добровольцев. Они были смертниками. Пришло время и мне остаться. Мне дали немецкий автомат, запас патронов и гранат. Нас было двое. Остатки роты ушли дальше, а мы сдерживали противника. Нам удавалось долго водить гитлеровцев по лесным дебрям. Потом погиб мой товарищ. Я остался один с единственной гранатой… — Разрывной пулей тебя ранило в бок. Так? Но как же ты выжил? И как тебя не прикончили гитлеровцы? — Так получилось, что я переменил перед этим позицию. Фрицы пошли дальше в поисках роты, а я остался в стороне, в высокой лесной траве. Меня нашел и приволок к себе лесник. Тот лесник был еще и коновалом. Ну, ветеринаром, словом… Он зашил мне бок, и несколько недель я валялся где-то на сеновале… — Подними рубаху, — попросил Оленич. — Да зачем это… Не надо! — Подними, Гаврила Федосович! Некоторые считают, что они покалечены, что они пострадали, как никто другой. Ну! И Чибис поднял рубаху. Весь правый бок был сплошным рубцом, словно сшит из десятков лоскутов. И выпирал большим сизым пузырем. Когда Гаврила вдыхал воздух, мешок еще больше вздувался, и видно было, как под тонкой кожей что-то колышется, переливается… — Опусти рубаху, солдат. Опусти! На это невозможно смотреть. Рассказывай дальше, — негромко попросил Оленич, — как ты попал в немецкие «пуховые перины»… Латов заерзал на стуле, чуть покраснел, но не отозвался ни словом. — Полицаи дознались, что в лесном сеннике кто-то есть. Пришли, вытащили меня и отправили в лагерь. Я еще и ходить как следует не мог. В тот лагерь приезжали из Германии купцы. Они покупали рабочую силу для своих нужд. Рабов покупали. А в самой Германии перепродавали. Прихватили и меня туда. Выставили, как на базаре, даже бирку прицепили с надписью: «Двадцать марок». Но бауэр Ленц, покупавший меня, не давал двадцать. Тогда я, расстегнув вонючую шинелишку, поднял подол рубахи и, показав этот пузырь, говорю ему: одна эта шишка чего стоит! Бауэр размахнулся лозиной да как секанул по пузырю, я и свалился без памяти. Продали меня за десять марок. Да ведь и платить-то не за что было: на мне старая, вонючая шинелька, на босых ногах прикручены проволокой старые рваные калоши. Лицо у меня было черное, не бритое и не мытое. Привез меня Карл Ленц домой, его фрау вышла на ступеньки дома, глянула и всплеснула руками. Что-то спросила у мужа, тот что-то ответил ей и произнес мое имя — Гаврила. Фрау тут же повторила: «Горилла! Горилла!» Так и осталось за мной: Горилла. Поместили меня в какой-то сарайчик возле коровника. Благо там были нары из досок, вроде полатей, старое тряпье. И стал я там жить. Хозяин объяснил мне, что я обязан смотреть за коровами, за четырьмя свиньями и парой лошадей. Фрау со мной не разговаривала, она возненавидела меня с той минуты, когда увидела. И делала все мне назло. Может, и погибели моей желала… У них в доме был огромный пес. Собака из дома выходила всегда вместе с хозяйкой. Фрау специально не кормила пса. Она первому подавала пищу мне. Приоткроет дверь, выставит оловянную миску с похлебкой и смотрит. Не успею я подойти, как выскакивал пес и съедал мой суп. А фрау хохочет. Так она приучила меня бороться за пищу. Подходил срок, и я стоял начеку, но и пес тут же крутился. Только отворялась дверь, только показывалась миска, я сразу выхватывал. Чуть зазеваюсь, пес уже вылизывает посудину и рычит на меня озлобленно. Такое унижение не придумывал нп один палач, я думаю… Но Карла призвали в армию. Пошел он на фронт, и мы остались втроем: я в сарайчике и фрау с псом — в доме. Хозяйство начало таять. Не стало свиней, потом коров, затем и лошадей. Одна лишь коровенка стояла в коровнике для пропитания фрау. Работы у меня почти не было, но и есть мне перестала давать хозяйка. Только раз в день, да и то собака успевала раньше очутиться возле миски… Фронт подходил все ближе, все чаще стали пролетать над нами самолеты, я начал примечать: сначала прилетали английские да американские, а потом стали появляться и наши. Да все чаще, да все больше. Бомбили наш городишко. Возликовал я. И однажды налетели американцы вместе с англичанами и разнесли в пух и прах большой город, что был невдалеке, а заодно пострадал и наш пригород. Только щепки полетели… Одна бомба ухнула прямо в дом. Кирпичи, стекло и тряпье разлетелись, как пух от дуновения. А я в своем сарайчике смеялся, и мой пузырь колыхался вовсю… — Погоди, погоди, Гаврила Федосович! — остановил Чибиса Андрей. — Ты давай насчет перин, в которых ты выгревал свой бок. Гаврила молчал, и только по худым щекам текли слезы. — Борис, — обратился Оленич к матросу, — поддай ему под другой бок! Чего сидишь? С той стороны у него уцелели ребра. Пересчитай их! Латов молчал. Он вытирал пот с лица рукавом. И вообще, за время рассказа Чибиса Борис не проронил ни слова. Кто знает, что творилось у него в душе… Но вот матрос пододвинул свой стакан с чаем Чибису: — Хрипишь, братишка. Отхлебни чаю, промочи горло. — Да и у тебя голос немного сел, — заметил Оленич. Латов протянул свои культи и опустил их на руки Оленича. лежавшие на столе: — Положил ты меня на обе лопатки. Амба. Оленич поднялся: — Мы стоим на месте, где пролита кровь Марии Никитичны и Оксаны. Здесь они упали, сраженные из немецкого автомата. Здесь прозвучал последний крик матери, и здесь погасли прекрасные глаза Оксаны. Отныне и навсегда запомни: если еще хоть раз ты, Латов Борис, заведешь дебош, не смей подходить к этому двору. |
||||||||
|