"Грозное время" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава II Год 7073 (1565)

Николин день, 6 декабря, царь приговорил провести в селе Коломенском. Неохотно, вообще, и зимою теперь оставался он в Кремлевском дворце, из которого раньше только летом выезжал. Новые привычки Ивана требовали большего простора, какого не могли дать высокие стены садов и строений царского дворца, возведенного среди людных площадей и улиц кремлевских. Как ни таись, – все, что здесь творится, – выплывает, словно масло на воду, становится достоянием толпы народной, предметом осуждений и кривотолков людских.

Да и слишком много печальных воспоминаний пробуждают в душе царя стены, предметы, все, что он видит в старом дедовском и отцовском жилище. Тяжелые эти воспоминанья, пугающие, кошмарные образы и тени хоронятся по темным углам покоев, мелькают и скользят по извилистым переходам… Из подвалов – какие-то стоны доносятся… Правда, в «мешке», в подземной темнице каменной, которая у Аргамачьих дворов устроена, под стеной городской, – там немало несчастных сидит… Стонут, гляди, воют, Бога и Дьявола призывают себе на помощь, на гибель царю, ввергнувшему их сюда. Но Аргамачьи конюшни – далеко! До покоев царя никакой звук не может оттуда долететь, от самых ворот, от Троицких. Кто же стонет и где, не давая уснуть царю?

Или штуки опять это чьи-нибудь, как тогда, на Воробьевых горах, Сильвестр с Адашевым устраивали? Нет! Никто, кроме царя, этих стонов не слышит; никто не знает про них и страхом владыки не пользуется. Льстят перед ним; наушничают все друг на друга; телом и душою готовы платить за каждую подачку царскую. А пугать, в руки брать властелина, пользуясь непонятными стонами, – никто не думает.

И не говорит Иван о ночных этих стонах даже лекарю своему, с которым часто советуется о своем здоровье. Что-то странное творится с царем. Пустая, хоть и грязная хворь, захваченная Иваном от татарок еще под стенами Казани, – там же скоро излеченная, – опять вернулась к нему. Невоздержанная жизнь – помогла недугу. Медленно, но верно стал он расти…

– Родительских соков дурных много в тебе, государь! – толкует лекарь. И как-то опасливо покачивает головой, словно хочет сказать что-то и боится.

– Все говори, не бойся! – приказывает царь.

– Надо сказать… В кровь и в кости хворь твоя прошла… Надо сильней за нее взяться… Не то – кончишь и ты свои дни, как покойный родитель твой…

Вздрогнул Иван.

Заживо распадаться?! Нет, это слишком страшно. Теперь умереть, когда ничего еще из задуманного не сделано? Когда и за сына не спокоен Иван: удержит ли Ваня трон за собою по смерти отца? Десять лет всего царевичу – и никого вокруг. У самого Ивана – княгиня-мать была, к правлению – привычная, сильными людьми окруженная. А теперешняя царица, черкешенка, Темгрюковна? Что знает она? Кто встанет за нее? Захочет ли сама она бороться ради пасынка, ради чужого ребенка? Что смогут сделать для племянника – ненавистные всем, всех ненавидящие и трусливые Захарьины? Эти и тысячу других, не менее жгучих вопросов давили душу, мозг Ивана, доводя порою чуть не до безумия. Для леченья, которое, по словам врача, будет тяжело и продолжительно, и для осуществления своих последних, заветных замыслов, – порешил царь выехать из Москвы.

Зима тот год стояла теплая. Вообще, густые северные леса, покрывавшие тогда, словно шубой, Россию – делали сноснее климат средней ее полосы. Больше влаги и тепла сохранялось в воздухе круглый год. Не говоря ни слова никому о цели поездки, 3 декабря 1564 года, огромным поездом тронулся Иван из Кремлевского дворца.

Знали бомре и народ, что царь собирается престольный праздник Николы зимнего встретить в храме села Коломенского. Но если оттуда вернется он назад, – зачем такие сборы великие? Зачем этот поезд большой, словно царь снова на Ливонов, за рубеж отъезжает?

Так думал народ – и волновался.

Бояре, воеводы – те еще больше волновались, так как узнали кое-что позагадочней.

Чего ради Иван изо всех соборов кремлевских, из моленных, крестовых палат и часовен дворцовых – забрал кресты с мощами и чудотворные иконы, золотом и каменьями дорогими украшенные, в золотых ризах? Все забрал, какие только числились за великими князьями Московскими, в числе их родового наследства… Мало того. Из кладовых церковных и монастырских, из тайников, обширных, глубоких, устроенных под башней, которая к Москве-реке глядит, выбрать царь велел все сокровища, казну и вещи, которые хранились там от пожаров, от нашествия вражеского, нежданного… Сосуды золотые, серебряные и иные, платье царское узорчатое, парчовое и шелковое, уборы и меха – тоже взял; сотни саней нагрузил, все за собой увез… А кто из бояр, дворян и ближних приказных людей сопровождал Ивана, тем велено целым домом ехать, с женами и детьми, со скарбом со всяким, словно на переселение вел их царь.

Одних коней за царем и его провожатыми – гонят целый табун, голов в тысячу! И коров ведут… Мелкий скот тянется… Совсем переселение Израиля из земли Иудейской в землю Ханаанскую.

Глядит Иван на все в окна своей колымаги – и сердце радуется. За много дней – впервые вздохнул свободно больной, усталый, измученный человек. Правда, измучен он по своей вине не меньше, чем по чужой. Да ему не легче от того, еще тяжелее… А народ глядит, поклонами провожая поезд царский, и думает: – Быть худу… Быть бедам! Бояре – ту же горькую думу думают. И не ошибся народ, не ошиблись бояре. Отпраздновали Николу зимнего, а царь и не думает в Москву возвращаться. Ждет чего-то. По направлению к Троице и дальше, за Троицу, к Александровской, далекой, крепкой слободе велит коней выгонять, подставы готовить.

Вьюги разыгрались зимние, метет метель, пути снегом засыпает, избы – доверху заносит. А на реках полноводных – кой-где не совсем и окрепнуть успел еще наст, кора ледяная… Ждет чего-то царь, дожидается. Неделю, и другую… Из Коломенского в Москву и обратно каждый день с вестями и слухами люди разного звания скачут, едут и пешком идут. Иван все слухи разузнает. Сам, при помощи приспешников своих, такие слухи сеет, какие ему на руку.

И больше всего прошел по Москве один слух: царь-де узнал про великую, про новую измену боярскую… Затеяли бояре на Москву татарина неверного, Крымского хана назвать, чтобы Девлет-Гирей грозного судью ихнего, Ивана, в плен захватил, Владимира посадил на трон Московский и всея Руси, и стал бы получать с Москвы тяжелую дань, непомерную, какую Русь Батыю платила… Замутилась Москва… По ближним городам – смута пошла. По церквам молебны служат, плач раздается! Умягчил бы Господь сердце царя! Не дал бы царь земли в обиду, оборонил бы от бояр-изменников…

Попы, более ясно понимающие дело, близкие к боярам, на которых, очевидно, направлен был удар грозного, загадочного царя, – попы повсюду стали было успокаивать чернь…

– Чего мятетесь, безумцы? – толковали они. – Ну, уйдет Иван Васильевич, государь, – настанет иной у нас царь, Владимир Андреевич, того же корню царского… Боярам и воеводам – хозяин милостивый, вам – властелин добрый, врагам – покоритель скорый. Он же и под Казанью себя показал, и в Ливонах сколько неверных люторов поборол…

Но народ, обычно веривший попам, несмотря на бесчинства и невежество многих из ихней братии, – теперь и слушать не стал увещаний…

– Знаем мм новых царей… Знаем правду боярскую… Видели ее, пока малолетен был царь Иван… И чужие нас били, и свои трепали… Только с боку на бок поворачивайся. Один и есть царь у земли, великий князь Иван Васильевич, наш, московский… А при Владимире, гляди, Старица либо Новгород сызнова нос подымут, нас зашибать станут. Не надобно нам новых! Царь наш Иван, великий князь Московский… А речи попов – облыжные… И сами же они – изменники!

Так толковали между собой москвичи и пригородный люд. А чужаков – псковичей, владимирцев, новгородцев – и в кулаки принимали, если те, чуя смуту, пытались хоть слово против Ивана сказать…

Известно это стало царю. И все тверже зрело решение его, крепла дума, недавно задуманная. Вот только болезнь и непогода мешают… Леченье такое – ванны да припарки горячие. Оне, говорит лекарь, дурные соки из тела гонят. Мазью какою-то красной растирают тело больное. А потом сажают в горячую воду ароматную. И внутрь что-то дают. Декоктум. Вязкий, противный, горький и соленый такой. Морщится, пьет, все терпит Иван. Окрепнуть бы скорей! До цели похода добраться бы, карты свои раскрыть и наверняка обыграть бояр-противников…

Да, наверняка! Народ подал свой голос за царя, а это все, что Ивану и надобно…

Две недели прошло. Стихли вьюги. Морозцы легкие пошли. Дорога чудная стала. Лекарь говорит: надо на недельку отдых дать телу. Не сразу болезнь гнать, не то очень потрясется все тело… Тем лучше. Дальше в путь выступил царь.

В Троицу заехали. Там помолились о здравии Ивана, – и снова в путь.

Доехали до села Александровского, – остановились. Жизнь закипела, работа… На долгое житье здесь все устраиваются.

Митрополит Афанасий, преемник Макария, архиепископы все, пребывающие в Москве, не вытерпели, послали к царю грамоту: пусть де успокоит их царь… Как его отъезд понимать?

– Болен я! Так и передайте отцам святым! – отвечал Иван осланным боярам. – Лечусь… Лекарства нужны мне особые. Излечусь – снова на Москву буду. Не исцелюся, – Божья воля.

Передали в Москве гонцы двусмысленный ответ царя и ничем е облегчил он всеобщего смущения, уныния и страха!

Только через месяц, 3 января 1565 года – загадка разъяснилась.

В шумный базарный день – воскресный – по высокому горбатому мосту, перекинутому через Яузу, показалась кучка всадников, гонцов царских. Легко их узнать по шапкам с красным верхом, по одежде богатой, воинской, по окрикам грозным:

– Прочь с дороги! Вести царские!

Сторонится народ, чтобы не попасть под копыта скакунов, под удар тяжелой плети… Но сейчас же кидаются следом люди; кто на конях, те вдогонку скачут… Каждому хочется узнать поскорей: добрые или худые вести от царя пришли?

И все узнали.

Стотысячная толпа быстро сбежалась в Кремль. Здесь объявлено было, что из села Александровского две грамоты царь прислал: одну – на имя митрополита – духовенству и боярам; другую – люду московскому, гостям торговым, ко всему христианству православному, ко всей Земле. На площадях, на перекрестках стали читать эту грамоту. Пишет царь, чтобы народ в сомнение не впадал, беды пока не грозит никакой. Не гневается на них царь, опалы не готовит. Все дело – в измене боярской, про которую и написано ныне отцу митрополиту.

Содержание второй грамоты тоже скоро стало известно. То был длинный список обид и измен, причиненных боярами Ивану и семье его за все года и все дни; список, подобный письму, посланному князю Курбскому… И дворецкие, и конюшие, и окольничий царские, и дьяки, и казначеи, и дети боярские и приказные, – все не по правде служили-де царю и Земле! Казну земскую и царскую убыточили, земли – расхищали… За собой и за друзьями своими – поместья и вотчины царские держали, доходы сбирали, получая и от царя жалованье; богатели сами; а о царе и о тяглых, простых людях – ничуть не думали, угнетали народ! А захочет царь бояр, воевод или приказных, крючкодеев своих, наказать за худую службу – остальные стеной встают, мешают царю, своих покрывают… Лихоимцам и взяточникам – суда даже не было! Царь земле указы да льготы давал, а начальство – нарушало их, скрывая слово царское.

«И от великой жалости сердца, не могши столь многих изменных дел боярских терпеть, порешили мы, отче-владыко, оставить свое государство, поискать поселиться инако где-либо, хотя и в чужих краях, где Бог наставит». Так заканчивал свое послание царь.

Эта грамота, которую народ узнал и подкрепил взрывом сочувствия, громкими рыданиями и стонами по обиженном царе, вечном защитнике и друге народа, она явилась смертельным ударом уже подкошенному боярству и всемогущему раньше клиру монахов и священнослужителей; она создала в народе, на много веков вперед, убеждение: «Царь льготы дает. Дворяне да подьячие – скрывают эти льготы»!

Удар был нанесен мастерски! Теперь и подумать никто из бояр не смел – предложить народу избрать иного царя…

Нет! Народ кинулся к митрополиту… Рыдания, вопли носились над многотысячной толпой.

– Горе нам! Согрешили, видно, окаянные… Прогневили государя… Милости его великие – обратили на гнев. Он ли нас, простецов, от бояр не боронил? Суд давал скорый и правый. К очам своим царским легко допускал! Самим в углах своих управляться дозволил, без насилия злого, наместничьего… Кто нас помилует? Кто избавит от нашествия ворогов? Како стадо баз пастыря? Волки только и ждут того, чтобы нагрянуть… Скорей, отец митрополит, умоли государя воротиться, гнев на милость переложить! Бояре, воеводы, подьячие – изменники! Пусть их и карает! Мы ни при чем! Злодеев головой царю выдадим. Своими руками перевяжем их.

Так говорил народ, так говорили выборные «лучшие люди», посланные в Думу к боярам, к митрополиту.

А стрельцы, ратники и младшие воеводы? О них и говорить нечего. Никто так не умел привлечь к себе людей, если хотел, как Иван своих ратников.

– Пусть велит государь! – шумели стрельцы, чернь и купечество московское. – Своими руками, на клочья разнесем лиходеев царских… А нам за них – не погибать же!

Отсутствующий Иван страшнее оказался недругам его: попам, боярам и дьякам, чем даже был, пока сидел в Москве. Царь сам указал народу на преграду, стоящую между троном и землей: на чиновный, служилый люд того времени.

Исход понятен.

В селе Александровском скоро к ногам Ивана упали все: митрополит, духовенство, бояре, воеводы, выборные от Москвы, ото всей Земли – и молили униженно вернуться на трон. А условие? Пусть царь диктует!

Он продиктовал.

Те, что были с ним, да еще другие люди, из близких, которые в Москве оставались, способствуя видам Ивана, всего тысячи две человек – составили новый, исключительный двор царский, всем знакомую «опричнину, новый, дворовый царский обиход».

Двор кремлевский в Москве оставался по-старому. Хотел царь – туда мог вернуться. Но к царю в село без зову – никто не смеет ни ногой! От земли, на расходы, из большой Земской казны было взято сто тысяч рублей единовременно, на подъем новому двору царскому. Это по-теперешнему – около двух миллионов рублей. И для дальнейшего содержания Иван взял, отделил от земли двадцать городов «опричных», с волостями, с доходными статьями всякими. Чтобы своих доходов с великокняжеских земель родовых не тратить на новый двор, а копить казну детям и внукам. Весь строй земли остался без изменения, как его и раньше Иван уложил: в земстве осталися десяцкие, пятидесяцкие, соцкие, городовые приказчики (потом городничие). Дальше шли дворские приказчики, целовальники земские, вроде коронных судей, и «лучшие люди», как бы присяжные заседатели и судьи… Губные старосты, сословные головы по выбору от обывателей, затем – наместники от царя, тиуны-сборщики, наместники-волостели… Все осталось. И если царь раньше заявил, что бояре изменяли ему-, изменяли народу, – теперь, коща царю предоставлена полная власть и простор, не стоит смещать этих бояр, да и некем их сразу заменить. Новых «служилых людей» – еще мало. Страх послужит виновным вельможам во исправление. Так думал народ и успокоился. Иначе полагал Иван… Но он скоро выказал свою заветную думу.

Отныне царь считал себя лично безопасным в далеком дворце, Александровском, среди людей, преданных ему, давших клятву, страшную клятву: отца и брата зарезать, если царь глазом мигнет! И, смело опираясь на народ, опираясь на сознание бессилия, выказанное боярами и попами так явно, – царь принялся потоками лить кровь крамольников, это «старое вино», которым не хотел наполнить новые мехи государственной русской жизни, где старый дружинный уклад отныне заменялся самодержавием. Период опричнины врезан страшными чертами и в память народную, и в историю. Тяжек для земли был «крамольный» недуг боярский; но лечение оказалось еще ужаснее.

Мимо да идут эти ужасы!

* * *

Страшный, изможденный болезнью, лишенный волос на голове и на бороде, вышел к послам земли Иван, едва сойдя с постели, в которой держал его врач, – и продиктовал свои условия просителям, пораженным и нравственным ужасом, и пугающим видом царя.

– Вот что сделали со мною крамолы ваши! – не утерпел, с укором произнес Иван и поспешил свалить на плечи бояр-врагов даже последствия своего гнилого недуга.

Приказал, чтобы дела шли покуда своим чередом, ему докладывать только о переговорах с чужими владыками, о делах войны и мира да о великих земских делах. Первым в Думе царь повелел быть своему ближнему другу, астраханскому царевичу Саину, или Симеону Бекбулатовичу. И предан царевич Ивану искренно, всей душой, и в то же время не запятнал себя теми жестокостями, которые – царь это знал – в глазах земли и народа делали отверженниками всех остальных, окружающих царя ближних слуг, бояр и князей, теперь названных «опричниками».

Но Ивану даже нравилась всеобщая к ним ненависть. Она мешала его опричникам, этим новым преторианцам, – покинуть своего вождя и перейти на сторону Земли. Так гораздо спокойнее царю… Пусть опричнина опасает «земских людей», пусть земщина ненавидит «опричнину».

А царь будет самовластно править ими, согласно старому, верному правилу хозяйской мудрости: «Всех перессорь, сам поживись ото всех!»

Как только дело это было улажено, начались казни, казни без конца… Дня не проходило без пыток…

И какие пытки! Вот краткое свидетельство о них летописца-современника: «И были у Иоанна мучительные орудия, сковороды, печи раскаленные, бичи жестокие, ногти железные, острые, клещи раскаленные, иглы для вонзания под ногти людям; резал он по суставам людей, перетирал, перепиливал веревками надвое не только мужчин, но и женщин из благородного сословия и много еще пыток было у него для осужденных…»

Двенадцать лет длилась гроза… 6000 человек уместилось на бесконечном свитке Ивана, в кровавом Синодике, по которому должны были монахи белозерские молиться за упокой души «убиенных» – тех-то и тех-то…

Так успел выполнить свой грозный, губительный план мести – Боголюбивый раньше, теперь – Грозный царь Иван Васильевич… Быстро редели ряды людей, давно намеченных им, ряды врагов самодержавия.

Но, наряду с печальными и однотонными событиями внутри государства, где Иван дорушивал древний, великокняжеский, удельный и вечевой уклад, – совершались иные, более разнообразные и не менее важные для Земли и для бояр события за пределами России.