"Судный день" - читать интересную книгу автора (Козько Виктор Афанасьевич)9В «ковровой» комнатушке с тех пор, как Андрей покинул ее, ничего не изменилось. Изменился лишь вид за окном. Исчезли вороны, лошадиные яблоки уже втоптали в дорогу, сровняли со снегом, и там, где они лежали, светилась на солнце огромная желтая заплата. И у окна стояла другая воспитательница, не Мария Петровна, а Вия Алексеевна. Значит, надо было снова менять линию. Вия Алексеевна была не злой, но и доброй не была. Непонятная. То добрая-добрая — и посмеется, и пошутит, и побеседует с тобой, а то вдруг взбрыкнет ни с того, ни с сего и понесла, да так, что успевай поворачиваться. Одним словом, жена начальника милиции. И ребята побаивались Вии, но и сочувствовали ей. Легко ли быть женой начальника милиции. От такого родства у кого хочешь шарики за ролики начнут заходить. Иной раз, глядя на Вию, Андрей по ней пытался представить ее мужа и не мог. Не получалось начальника милиции. Вия была тонкая и звонкая, к начальнику милиции это явно не подходило. Частенько мучили ее и ячмени (именно в пору высыпания ячменей и не стоило попадаться ей под руку), с красной же гулей на глазах начальника милиции тоже невозможно было себе представить. В общем, что это был за человек, что нашла в нем Вия, непонятно. — Садись, — пригласила Вия Андрея к себе, поближе к столу. «Гундосит. Значит, простыла, — определил он. — Значит, ячмень зреет». И не знал, что же лучше — сесть или стоять и выбрал середину — присел на самый краешек стула, готовый в любую минуту вскочить. — Рассказывай. «Так и есть, — совсем уж уверился Андрей, — вот-вот ячмень выскочит. Ничего себе начало». — Шнурки вот у меня стибрили, — сказал Андрей не без расчета: пусть она сначала выскажется, о чем ей рассказывать. Пусть взовьется, затопает ногами. Со злым человеком легче говорить. Когда злой, он дурноватый немного и не помнит себя, и обдурить его легче. — Шнурки? — Ага, почти новые, с железками еще... — И замолчал, не зная, о чем дальше говорить и о чем рассказывать. Воспитательница не взорвалась и навстречу идти не торопилась. Тонкая и звонкая, стояла и смотрела на него, только цвет глаз у нее беспрерывно менялся. «За глаза он ее и полюбил», — решил Андрей, имея в виду начальника милиции. И еще подумал со злостью: «Его-то залыгала, а меня дудки». И стал прикидывать, с какими глазами он возьмет себе жену, чуть попозже, когда вырастет. Гадание это было вялым — неуклюжая попытка уйти в себя, спрятаться от глаз воспитательницы. Придумать бы что-нибудь поинтереснее... Интересного же ничего не выпадало. До женитьбы было еще далековато: тут бы сегодня уйти подобру-поздорову из этого кабинета. Тоскливо было, кисло. Ничего хорошего не светило впереди. — Ты давно беспризорничаешь? — настигла его Вия. — В смысле стажа? — Да, в смысле. — Главное не стаж, а опыт. — Нет у тебя опыта. «Раскусила, — подумал Андрей. — Ну и радуйся. Я от бабки ушел, я от дедки ушел, от дядьки с теткой ушел, а от жены начальника милиции и подавно уйду». И философски, будто приглашая к серьезному разговору, выдал: — Опыт — дело наживное. Выдал и почувствовал, что иссяк окончательно. Не о чем больше было говорить, и нечего больше придумывать. Не стоило больше тянуть кота за хвост. Он прямо и вылепил: — Не хочу я, Вия Алексеевна, домой! И удивился, услышав ее ответные слова: — Я тоже не хочу домой, Андрей. Но что же нам делать? Он посмотрел воспитательнице в глаза, сейчас они замерли на зеленом цвете. И Андрей поверил Вии. Когда кошка в тоске и растерянности, у нее тоже глава зеленые. У спокойной — серые, сытой — желтые, а когда беда — зеленые. Ответ Вии Алексеевны уже вертелся на языке у Андрея. Но он удержал его, он хоть и верил ей, но еще не до конца. А было бы, наверное, здорово — убежать, уйти из этого мира вместе с воспитательницей, отыскать среди взрослых хотя бы одного по гроб верного друга. И это ничего, что у нее все время глаза разные. К этому можно притерпеться, привыкнуть. И ничего, может, даже к лучшему, что она жена начальника милиции. — Что же нам делать с тобой, Андрей? — Разойтись, — сказал Андрей, — как в море корабли. Вия вздрогнула, и теперь уже она смотрела на него с удивлением. — Шпаненок ты, — сказала она совсем без злости. — Если люди любят друг друга, зачем же им расходиться? — Так то когда любят, а когда только хотят показать, что любят? — Откуда ты можешь судить, как на самом деле? — А у нас корова была, — сказал Андрей. — Я могу судить. Ей всякие слова хорошие говорили и меж рог ее гладили. И вкусное всякий раз что-то припасали. — Хорошая была корова? — Не-е, куды там. Такая шалавая, такая уж шалавая, что дальше и некуда. А вот... любили ее. — Так уж ведется на этом свете, — сказала Вия Алексеевна. И они надолго замолчали, думая каждый о своем. И свое это, его и воспитательницы, лежало в разных плоскостях, и нигде эти плоскости не сходились. Хотя... кто его знает. Вия ушла сегодня на работу со слезами, перебила все тарелки, крикнула с порога: — И ноги моей больше в этом доме не будет! — Хлопнула дверью и ушла. Нос распух от слез на морозе. Ужас просто — любой догадается: плакала. Плакала и будет плакать еще. Уж лучше бы он ее бил. Она бы все снесла, только бы он замечал ее. А так она для него вроде пустого места. На все слова — чмок в щечку и мимо, мимо. Чужой, недоступный, далекий. У него дела. А у нее? А она ради него устроилась даже на работу. Нужна ей эта работа, как телеге пятое колесо. Денег хватает, всего хватает. Пошла воспитательницей в детприемник, чтобы хоть вечером, хоть в кровати можно было парой слов с ним переброситься. А он, а он... — Я устал, я измотан, Виечка... А она не устала, она не измотана. У нее есть даже силы перебить посуду... Смотри, смотри, может, ты хоть так меня заметишь: тр-рах — и нет тарелки, тр-рах — и нет второй. — Ноги моей не будет в этом доме... О господи, да куда же она пойдет? К нему, опять к нему. Хоть и есть, есть у него кто-то помимо нее. «Вымотался на работе»? Она тоже работает, но не выматывается. Город на нем? А на ней?.. Да пропади пропадом все эти беспризорники. Пусть Гмыря, пусть Мария с ними возятся. А у нее к ним даже любопытства нету. Что ей платят за это — гроши. И за гроши она добросовестно сторожит их. А что еще от нее надо? Чтобы за эти гроши ее еще и изнасиловали, как Марию, или прибили сына, как у Гмыри? Так она не дура. Нет, не дура. Хватит, она отдрожала свое в войну. Что делать с этими? Жалеть, перевоспитывать? Она их жалеет. Достаточно с вас? А перевоспитываться они сами не желают. А жалеет она их до слез, почти так же, как и себя. Но как, как их перевоспитывать? Сколько волка ни корми, он все равно в лес глядит. Облавы на них нужны, как на волков, и — за глухой забор, за проволоку, чтобы никому не мешали, не выматывали душу ей. У нее свое горе, свои заботы. Разваливается семья, разваливается на глазах. Она мужа удержать в доме не может, а где же ей удержать вот этого? Как привязать его к дому? «И не привяжешь ты меня, — думал Андрей. — Не упечешь ты меня туда...» «Туда» — это где маланка и пес, где лежат отец и мать и растет крапива. Ему нельзя туда. Как этого не может понять милиция, которая так денно и нощно печется о нем, не спит ночей из-за него, ругается со своей женой, воспитательницей? Что им надо от него? Пристали, как репьи к собачьему хвосту. Огонь там для него, огонь на пустыре, в теткином и дядькином доме. Как они не могут понять этого? Да лучше... куда угодно лучше: в тюрьму, в колонию, в лагерь, чем туда... — Я не хочу туда... — сказал Андрей. — Куда туда? — встрепенулась воспитательница. — Куда?.. А, дудки! Не скажу... И они снова замолчали, до конца так и не поняв друг друга, ощутив только сердцем, что оба несчастны, по-разному, по-своему. А боль пекла их одинаково нестерпимая: и женская, взрослая, и мальчишечья, мужская. Но не было от одной боли к другой никакой кладочки. А может, и была?.. Нет, наверное, не было. Боль на боль — только сильнее боль. А потому Вия Алексеевна вскоре снова почувствовала себя воспитательницей, несчастной воспитательницей, а Андрей — беспризорником, несчастным беспризорником. Они были все же в неравном положении. Она все же являлась властью, могла распоряжаться Андреевой судьбой. А он — нет. Он был заперт в четырех стенах и скован ее властью, и ее несчастьем, и ее прихотями тоже. И Вия Алексеевна, воспитательница, спросила у Андрея, как и Мария Петровна: — Как же хоть твоя фамилия? — А вот этого я вам и не скажу. — Это в Андрее уже говорил беспризорник. — А куда ты денешься? — Пойду подрастать, беспризорничать. — Ты думаешь, это выход? — Я не думаю. Пусть конь думает. У него голова большая. — И, чуть смягчившись: — За меня есть кому думать. — Так мы с тобой ни о чем и не договоримся, Андрей? — А что вы прикидываетесь добренькой, жалостливой? Вы корову и то не смогли бы пожалеть. — Я? Прикидываюсь? Андрей... — А то я-то? Коли вы добрые, откройте двери, и я пойду отсюда, пойду и пойду... — И куда же ты пойдешь? — А куда глаза глядят. Проживу и без вас, не волнуйтесь. Меня, если вы хотите знать, уже здесь усыновить хотели. Добрая одна такая тетя. — Что ты говоришь, Андрей! — А правду, правду я говорю... Это была правда. Только случилось все не здесь, не в этом городе. Города он уже не помнил, не помнил уже и того, как оказался сиреневым вечером у двухэтажного белого здания. По запаху ли, по унылому, какому-то болезненному виду здания Андрей определил, что это больница. И не ошибся. Когда-то он уже был знаком с таким зданием. Познакомился с ним в Гомеле, когда дядька возил его с непонятной болезнью к областным врачам. Это была первая длинная дорога Андрея. Как он радовался ей, как радовался, что у него есть непостижимая для местных врачей болезнь. Болезнь так и осталась нераспознанной. Областные врачи тоже не могли сказать, почему это вдруг на землю среди лета выпадает холод и замораживает его, Андрея, синит и чернит его тело. И вот Андрей увидел копию той гомельской больницы. Из любопытства и желания рассмотреть, как там, внутри, он припал к синим стеклам окон. И тут же с другой стороны в это больничное стекло уперлось женское лицо. Не будь между ними стекла, они здорово треснулись бы лбами. А так только испугались. Женщина засмеялась, как могут смеяться захваченные врасплох и только добрые люди. Хотя лицо женщины было страшненькое, синюшное, как и у Андрея, когда в него входил холод. Андрей понял, что они болеют одной болезнью, и обрадовался: они же почти родственники, а может, даже и больше чем родственники. — Откуда ты? — спросила его через стекло женщина. Голос ее Андрей не слышал, но видел, как раскрываются губы, и понял вопрос. И тут уж неизвестно почему он решил открыться ей, рассказать этой женщине за стеклом все, хотя до этого не открывался никому из людей, сторонился их, не верил, боялся и врал напропалую. — Издалеку, — сказал он, — беспризорник я... Сказал, а может, и не сказал, подумал только сказать, прошептал про себя, потому что и собственного голоса он не услышал. И женщина поняла его, и не заохала, и не заахала, и не убралась на кровать. Наоборот, еще крепче прильнула к стеклу, пытаясь рассмотреть его всего разом. Но пожалела она его или рассердилась — вот этого не уследил. — А мать, отец где у тебя? — Нету, — сказал Андрей. — В земле. — Как же так? Как же так?.. Я тоже одна. Все мои тоже в земле. Отец, мать, муж, сын... Андрей молчал, боялся раскрыть рот, у него захолодел язык, сделался деревянным, раздирал ему рот. На какую-то долю секунды он поверил, что эта женщина и есть его мать. — Я сейчас, сейчас... — заторопилась женщина. — Я быстренько, ты только не уходи. Я напишу тебе адрес, пойдешь ко мне. Понял, понял? Он понял. Эта женщина не могла быть его матерью. И не думал он никуда идти, ни по какому адресу, но остался, хотя его так и подмывало убежать. Женщина выбросила ему в форточку линованный в клетку листок бумаги. — Пойдешь ведь, пойдешь? — Нет! — покрутил головой Андрей, но свернул листок с адресом и спрятал в карман. — Куда же ты пойдешь, несчастная твоя голова? Давно по тебе ремень не гулял. Скитаться да шалаться по свету... Ты слышишь меня, слышишь?.. — Женщина перешла на шепот, может, таилась, чтобы не подслушали соседки по палате. — Ты пойдешь жить ко мне. Понравится у меня — будешь за сына. Андрей зажмурился, хотя вернее было бы закрыть уши. — Ты слышишь, слышишь? — продолжал биться в нем женский голос. Между ними было только стекло, уже совсем, правда, слившееся с теменью, неразличимое в темени, и он хорошо ее слышал. Женщина бело расплывалась лицом по вечернему стеклу. И когда она прислонялась к нему, кровь и синюшность отливали от ее лица, оно оживало, хотя плющились губы и нос. И было чуть-чуть страшно, что они расплющатся совсем и не станут больше на место. — Ты хочешь быть моим сыном? — Нет! — сказал Андрей, хотя он с самого начала был не против стать ее сыном. — Ну почему, почему ты такой упрямый?.. Иди! — оттолкнулась от рамных переплетов женщина и полурастворилась в синеве. — Иди же! И он пошел, как поплыл. Оглянулся. Женское лицо бело таяло в вечернем окне, бело стыли на стекле поднятые руки. И чудилось ему, что это не женщина там, а крест выставлен в окне. — Так не забудь, береги адрес, — еще прокричала ему вслед женщина. Андрей почувствовал: женщина знает, что он никогда не придет к ней. Сейчас он вспомнил эту женщину и пожалел, что в милиции съел линованный в клеточку листок с полустертыми карандашными строками адреса. — Это правда! — мстительно сказал Андрей Вии Алексеевне. И вот тут-то она и проявила свой характер, характер жены начальника милиции. — Шантрапа несчастная, голова твоя дубовая. Ремня тебе надо, ремня. Видеть тебя не могу, не переношу. Уходи, уходи совсем, убирайся, чтобы ноги твоей в этом доме не было. И ничего между нами не было. Не подходи, не подходи ко мне... — И затопала ногами, хотя Андрей и не подумал даже подойти к ней. Попробуй тут подойти, когда так орут. Тут дай бог ноги в руки, голову бы унести... И в то же время было в крике и угрозах Вии Алексеевны что-то от угроз той женщины в больнице, за стеклом. Чем-то они были похожи в эту минуту друг на друга. Но чем, времени на выяснение у Андрея не было, да и обстановка не располагала к раздумьям и выяснению. — Вы чего на меня орете? — наглея и распаляясь от робости и незаслуженной обиды, спросил он воспитательницу. — Да я же казенный человек! Орать на меня и топать ногами никому не позволено. — Позволено, позволено. Сейчас мне все позволено. Я, к твоему сведению, тоже мать! Но Вия Алексеевна уже вытаптывалась, выдыхалась. Было похоже, что она сама напугана своим же топотом к криком. Еще минута-другая — и она сорвется и протопочет мимо него, закрыв руками от стыда свои зеленые глаза. Андрей пожалел ее, хотя воспеток вообще-то жалеть не положено. Не по-мужски это — жалеть воспеток, пусть ее лучше начальник милиции жалеет, а ему гордиться надо, что он так допек эту... Так уж заведено в том мире, в какой он попал. Правильно заведено. И все же Андрей жалел Вию Алексеевну. — Вы побейте, — сказал он, — начальника милиции побейте. По себе знаю: хорошо помогает, когда побьешь кого-нибудь, кто сильнее тебя. — Как же я побью его, Андрей? Я и тебя побить не могу. — А меня за что? — возмутился Андрей. — Ах ты шантрапа несчастная, — снова взвилась Вия Алексеевна, — он еще спрашивает за что. Отец-мать с ума сходят. А он в сыновья всяким тут набивается. — Не сходят... — начал было Андрей. Но Вия Алексеевна заставила его замолчать, почти заткнула рот. — Выдрали тебя раз, так кого из нас не драли? А ты сразу на весь белый свет разобиделся. Сразу от отца с матерью отказываешься. Вот Кастрюк, у него жизнь хуже твоей, а к отцу с матерью стремится, не бросает их, не забывает. А ты? Хочешь ты или не хочешь, мы доставим тебя домой. Каков ни есть отцовский дом, но это отцовский дом, твой... Что ты там натворил? — Ничего я не натворил, — ушел в глухую оборону Андрей. — Своровал что-то, и теперь стыдно признаваться. — Ничего я не воровал. — Спалил что-нибудь нечаянно? — Ничего я не палил. — Били тебя дома? — Меня некому бить, — сказал Андрей. — То есть есть кому бить, много, но на законных основаниях — некому. Нету у меня ни отца, ни матери. — Почему же ты не в детдоме? Где и с кем жил до сих пор? — С дядькой и теткой... Вия Алексеевна не отрывала от него своих зеленых глаз. Но Андрей видел: она не верит ему. Черт те что, подумал он, та через стекло только глянула и поверила. Видно, очень долго обманывали тебя или никто никогда не обманывал. Так поверь, поверь мне, начал он мысленно заклинать ее. Вия Алексеевна не отважилась поверить ему и перестала для него существовать. — Почему же ты скрываешь свою фамилию? — завела она опять свое. — А что вам до моей фамилии, когда вам наплевать на меня? Вия Алексеевна смешалась. Может быть, сейчас она и сказала бы что-нибудь человеческое. Но Андрей не хотел уже щадить ее. — Разорка моя фамилия! — выпалил он. — Записывайте: город Клинск, улица Деповская. Пишите, только знайте: домой вы меня живым не доставите. Не сбегу по дороге — брошусь в Клинске под поезд... Не хочу я со своей фамилией в Клинск. — Разорка... Разор... Разорили... Вии Алексеевне было стыдно. Она сама не знала отчего, но ей было нестерпимо стыдно. Она не хотела уже знать его фамилию, не захотела записывать и запоминать. Она хотела забыть ее и потому твердила: разорили, разорили, разорили. Привязалось словцо, и не отвязаться. Ну зачем, зачем ей нужна его фамилия? Мерзко все. Как может доброе дело оборачиваться мерзостью? Как может доброта оборачиваться жестокостью? И правое становиться неправым? Ведь она права. Может радоваться: добилась, чего не могла добиться Мария, назвал он ей свою фамилию, она не сомневается — настоящую, и город назвал. Но нет радости, и нет покоя. Этот Разорка открылся, доверился ей. А чем она может ответить, помочь ему? Она сломала его. Все правильно: ради его же блага, ради его будущего. Она понимает это, но поймет ли он? Ту ли цену платит он за это будущее. Она выполнила свой долг и кончилась для него как человек, стала предательницей. Его ждет то, чего он больше всего боится на свете, его отправят «туда»... И нет тарелки, чтобы тр-рах и вдребезги... — Андрей... Но он уже уходил из кабинета, потому что делать ему там больше было нечего и нечего было слушать, что еще станет говорить эта жена начальника милиции. Он не заплакал и не хотел плакать. Плакать больше было не о чем. Не стоил его слез этот день, детприемник, город, Вия Алексеевна. День надо было гасить, детприемник взрывать. Начинать жизнь не с надежд на кого-то и на что-то, а... А черт его знает с чего. И в зале ему не захотелось ни к кому подсаживаться, не хотелось ни с кем разговаривать. Подраться хотелось, пустить сразу всем добрую юшку и чтобы ему пустили тоже, потому что он чувствовал в себе лишнюю кровь. Он стоял на пороге и выбирал, с кого начать. Ближе других к нему, возле вытертой до кирпичей печки, сидела новенькая. С девчонкой заводиться было негоже. Но новенькая сама поднялась с теплого насиженного места и шагнула к нему. Он уже занес руку. Качнулась перед глазами рыжая печка. А новенькая спокойно перехватила эту его налитую лишней кровью руку и мягко потащила за собой. И он пошел за ней и сел рядом с ней за печкой, видимо, с таким же ощущением безысходности и тоски, с каким садятся на многие и многие лета... |
||
|