"Любовь и ненависть" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)Глава втораяМы толпимся у массивной двери, на которой несколько повыше сверкающей медной ручки висит дощечка с надписью: "Приемная комиссия". Там, за дверью, решается наша судьба, и каждый из нас, кандидатов в Высшее военно-морское училище, с волнением ожидает, когда и до него дойдет очередь предстать перед комиссией. Каждый пытается сейчас мысленно проникнуть в просторный кабинет, где за длинным столом сидят бывалые моряки, капитаны всех рангов во главе с адмиралом, и представить, что и как там происходит. Мы разговариваем вполголоса, прислушиваемся. Но за дверью ничего но слышно. Всей стаей жадно набрасываемся на выходящих из кабинета: — Ну как? Отвечают по-разному. Одни безнадежно машут рукой и отводят в сторону взгляд, другие неопределенно пожимают плечами, третьи сдержанно улыбаются, должно быть уверенные в удаче. Но точно никто ничего не знает: списки зачисленных в училище будут вывешены завтра… Нас вызывают по алфавиту. Я знаю: моя очередь последняя. В школе ребята завидовали мне: я был последним в классном журнале, и меня действительно учителя спрашивали реже других. Сейчас же мне досадно, что тягостное ожидание продлится еще долго. Нас становится все меньше. Вот вышел долговязый белобрысый юноша. В списке он был предпоследним. Лицо у него бледное. Он хочет улыбнуться, но улыбка не получается. И вдруг как выстрел: — Ясенев! Это меня. Как неожиданно прозвучало это слово! Я торопливо, словно боясь опоздать, открываю дверь. Навстречу мне движутся два огромных окна, раскрытых настежь, и длинный зеленый стол, за которым сидят те, кому дано решить мою судьбу. Год назад я уже был в этом кабинете. Тогда меня не приняли. Некоторых членов комиссии я узнаю. Хорошо, если бы они меня не узнали. Председатель комиссии, бритоголовый, с мягким добродушным лицом адмирал Пряхин — я запомнил его фамилию, — смотрит на меня совсем дружески и, мельком заглядывая в бумаги, повторяет мое имя: — Ясенев Андрей Платонович? Помню, помню, встречались однажды. Он загадочно улыбается. Я вижу, как у глаз его сходятся мелкие морщинки и затем, словно по чьей-то команде, вмиг разбегаются во все стороны. Я краснею, как мальчишка, пойманный в чужом огороде. Офицеры о чем-то негромко переговариваются, — должно быть, о том, что я уже однажды пытался поступить в их училище и они мне любезно отказали. — Ну, так чем же вы занимались этот год? — спрашивает адмирал ровным, мягким голосом, в котором вопреки моему ожиданию слышатся дружелюбные, располагающие интонации. А в глазах все те же веселые огоньки и доброжелательность. Я стараюсь быть по-военному кратким: работал каменщиком на стройке. — Почему вас не приняли в прошлом году? — сумрачно интересуется капитан первого ранга, тучный и мрачноватый на вид человек, и мне кажется, что в его вопросе припрятано нечто каверзное для меня. Ну что ж, пусть. Я отвечаю честно, прямо, по-комсомольски: — На вступительных экзаменах получил одну четверку, из-за нее не прошел по конкурсу. — Значит, все пятерки и одна четверка! — не спрашивает, даже не уточняет, а как бы напоминает членам комиссии адмирал. — А по какому предмету была четверка?.. Худенький низкорослый полковник, задавший вопрос, смотрит на меня, нацелившись маленькими быстрыми глазками. — По литературе. Адмирал смотрит в бумаги, лежащие перед ним, и не без одобрения объявляет: — На этот раз у него все пятерки. И даже по литературе. — Тогда скажите, — быстро обращается ко мне полковник, — какой русский писатель, в каком году и на каком корабле совершил кругосветное путешествие и написал об этом книгу? Вопрос, конечно, не из мудреных. Я ответил без излишних подробностей: — Иван Александрович Гончаров в тысяча восемьсот пятьдесят втором году отправился в кругосветное путешествие на фрегате «Паллада». Первым командиром «Паллады» был Павел Степанович Нахимов. Полковник, очевидно, остался весьма удовлетворен. Он одобрительно закивал головой. Тучный капитан первого ранга, угрюмо уставившись на меня, поинтересовался моими родителями. За меня ответил адмирал: — Мать работает в колхозе в Брянской области, отец — партизан Отечественной войны — повешен фашистами. По всему было видно, что адмирал настроен ко мне доброжелательно. После его слов все приумолкли. Я почувствовал неловкость. Адмирал вдруг спросил, глядя на меня строго и решительно: — Ну а что вы будете делать, если мы вам и на этот раз откажем? Я ответил не сразу: нужно было преодолеть растерянность от неожиданного вопроса. Неужели опять придется возвращаться домой, так и не повидав моря? Я перечитал книги, кажется, всех знаменитых писателей-маринистов, а моря еще никогда в жизни не видел. Правда, я мог посмотреть его в свой прошлогодний приезд сюда, в Ленинград, мог сделать это и сейчас. Но я дал себе слово: встречусь с морем только после того, как меня зачислят курсантом военно-морского училища. Адмирал и члены комиссии ожидали моего ответа. Они не торопили меня. — Что ж, — сказал я негромко, проглатывая застрявший в горле неприятный комок. — Пойду опять дома строить, по вечерам учиться буду. А на будущий год снова приеду к вам. Члены комиссии переглянулись. Адмирал попросил меня подождать за дверью. В маленькой квадратной комнатке перед кабинетом, где заседала приемная комиссия, теперь было пусто. Я попробовал догадаться, зачем меня попросили остаться, но не смог. Дверь бесшумно распахнулась, появился адмирал Пряхин. Был он невысок ростом, немного рыхловат, но подвижен. Протянул пухлую руку и сказал: — Поздравляю, курсант Ясенев. Из вас должен получиться настоящий моряк. Я так смутился, что не догадался поблагодарить адмирала. — У вас какие на сегодня планы? — спросил он. Я ответил, что хочу посмотреть на море. — Тогда поедем ко мне на дачу, там и повстречаетесь с морем. Жаркое солнце клонилось уже к закату, когда машина остановилась у адмиральской дачи. Навстречу нам из калитки выпорхнула тоненькая светловолосая девушка. Она хмуро и вопросительно оглядела меня, затем подняла глаза на отца. — Знакомься, Иринка, это наш новый курсант Андрей Ясенев, — сказал адмирал. Девушка кивнула мне и, тотчас же отвернувшись, сообщила отцу: — У нас гости: адмирал с Маратом. — С "Марата"? — хмуро переспросил Пряхин. — С Маратом, — рассмеявшись, поправила Иринка. — Это сына его так зовут. — А я думал, линкор! — У глаз адмирала снова сошлись мелкие морщинки. На застекленной веранде в плетеных креслах сидели жена Пряхина, седоволосая худая женщина с милым красивым лицом — дочь была, очевидно, точной копией ее в молодости, — и гости: очень толстый и широколобый контр-адмирал и смуглый, щегольски одетый черноголовый юноша. Это и был Марат. Адмиралы шумно приветствовали друг друга. Затем Степан Кузьмич, так звали гостя, торжественно представил сына: — Вот привез на твое благословение наследника и продолжателя морского рода. — Это хорошо, морская традиция, — неопределенно произнес Пряхин, вытирая платком бритую голову. — Я вот тоже привез будущего моряка. Все посмотрели на меня. — Отец тоже моряк? — небрежно обронил в мою сторону контр-адмирал Инофатьев. — Нет, мой отец крестьянин, — негромко и не очень любезно ответил я и увидал, что ответ мой почему-то разочаровал всех, кроме хозяина. — Партизан его отец, казнен гитлеровцами, — пояснил Пряхин. Мне стало как-то неловко от этого упоминания: какое это имеет отношение к моей судьбе? Ну а если б мой отец не был партизаном, а отец Марата контр-адмиралом, что тогда? Мои размышления прервал металлический голос Инофатьева-отца. — Сам-то приморский? — Нет, брянский. Я даже еще моря не видел, — ответил я виновато и почувствовал, что краснею. Контр-адмирал оторвал от меня свой взгляд, будто великодушно простил за что-то. Марат, ухмыляясь, смотрел на меня. В его карих прищуренных глазах я увидел дружеское снисхождение. А дочь адмирала Пряхина с наивным удивлением воскликнула, глядя на меня в упор большими синими глазами: — Никогда в жизни?! Ой, как это интересно! — точно я был какой-то дикарь. И затем с той же непосредственностью предложила мне и смуглолицему юноше: — Пойдемте, я покажу вам. Она пошла в комнату, чтобы захватить фотоаппарат. Смуглолицый юноша направился по дорожке сада к калитке, а я замешкался около кустов акации, поджидая девушку, и услышал, как контр-адмирал Инофатьев нахваливал сына: — Парень вообще способный, да вот учился неровно. Характер у него увлекающийся: за все берется и разбрасывается. Хочет объять необъятное. — А как школу окончил? — спросил Дмитрий Федорович напрямую. Этот вопрос и меня очень интересовал, поэтому я не спешил отходить от веранды. Впрочем, Ирина, появившаяся с фотоаппаратом в руке, тоже задержалась на минуту: думаю, что и ей хотелось знать, как учился этот красивый юноша. — Да вообще неплохо. Есть пятерки, четверки и одна тройка, по математике. Знаешь, есть такие нелюбимые предметы, — добавил контр-адмирал. Мне показалось, что в его голосе звучала какая-то нехорошая настойчивость. Море было рядом, сразу за дачей. Оказывается, я слышал именно его глухой и равномерный шум еще в машине, но по неопытности принял его за гомон высоких сосен, стоящих у берега узкой полоской. Оно открылось нам сразу, белесое, дымчатое, искристое от лучей заходящего солнца и совсем не такое, каким представлял я его по картинам. Море было очень живое и одушевленное — необозримо просторное и вечное, как мир, как вселенная… Я прошел на самую кромку влажной гальки, намытой волной, с жадностью начал вдыхать новый для меня приятно солоноватый воздух. Мне хотелось крикнуть, перефразируя Пушкина: "Здравствуй, свободная стихия! Ты в первый раз передо мной катишь волны голубые и блещешь гордою красой". Но я не сделал этого, стесняясь своих спутников, которым до меня, казалось, и дела не было. Юноша оживленно разговаривал с дочерью адмирала. Из их разговора я понял, что девушка через год кончает десятый класс и намерена поступить в медицинский институт. Впрочем, я не особенно вслушивался в их разговор, поглощенный новыми для меня впечатлениями. Я сел на большой камень, уперся локтями в колени и долго смотрел в сверкающий багровый горизонт, туда, куда падало солнце. Мне показалось, что шум прибоя становится все тише и тише. Я обернулся, взглянул на верхушки сосен — в них не видно было ни малейшего движения. Казалось, они замерли и вместе со мной прислушивались к утихающим вздохам моря, засмотрелись на то, как солнце падает в пучину. Я невольно вздрогнул: это дочь адмирала Пряхина подкралась ко мне и внезапно щелкнула фотоаппаратом. Глаза ее излучали счастье и озорство. Она была переполнена хорошим задором. — Давайте фотографироваться; — предложила девушка. — Сначала я вас вдвоем сниму. Потом Андрюша снимет меня с Маратом, потом Марат — Андрюшу со мной. Немного удивленный и обрадованный тем, что девушка назвала меня как-то по-домашнему, Андрюшей, я признался, что никогда еще не держал в руках фотоаппарата. Мне объяснили, что это совсем просто, навели, настроили, оставалось только нажать кнопку, что я и сделал. Сверху послышался голос адмирала Пряхина: звали нас. Ира и Марат пошли на зов, я же остался на камне У самого обрыва: мне жаль было так быстро расставаться с морем. Марат и Ира уже поднялись на гору. Я снова услышал голос адмирала: — А где же Ясенев? — Там, у моря, сидит, — с готовностью ответил Марат. — Кликните его, пора к столу. — Мы звали. Он не слышит: морем увлекся, — весело щебетала Ира. — Что значит не слышит? — с поддельной строгостью заговорил адмирал Инофатьев. — Скажите — адмирал приказал. Я встал с камня и по крутым ступенькам, выдолбленным в глиняном обрыве, стал подниматься в гору. Ира и Марат шли мне навстречу, они были еще наверху, невидимые мной, но приглушенные голоса их долетали до моего слуха. — Странный он, смешной, — простодушно говорила Ира, очевидно, в мой адрес. — Вот не нахожу, — добродушно возразил Марат и прибавил: — И, наверное, способный. Мне стало не по себе, захотелось сию же минуту уехать в Ленинград. — Курсант Ясенев, вы что ж это отстаете от коллектива? — пожурил меня адмирал Пряхин. — Загляделся… на море, — неловко пытался оправдаться я. — Море, друг мой, не картина Айвазовского, на него не заглядываются, — мягко поучал Пряхин. — На картине оно совсем не такое, — робко заметил я и в замешательстве оглянулся. Пряхин остановился, обернулся к морю. Солнце, багровое, сочное, подожгло западную сторону неба и теперь купалось в позолоченных им же волнах. Пряхин, сняв фуражку, постоял молча минуты две — я не видел его лица, — затем повернулся ко мне и задумчиво сказал: — Ты, пожалуй, прав: на картинах такого моря нет. — Он надел фуражку, застегнул пуговицы белого кителя, добавил уже другим, деловым тоном: — А теперь пойдем перекусим. Я наотрез отказался, сказав, что мне надо уезжать. — Почему? — он поднял удивленные глаза и нахмурился. — Вы что, поссорились? И он посмотрел на меня так, словно в чем-то подозревал. Трудно было обмануть этот проницательный взгляд. Я ответил, что там, в училище, меня дожидается земляк. Будет волноваться. Адмирал озадаченно покачал головой и сказал, что его шофер отвезет меня. Ира, прощаясь, многозначительно пообещала: — А карточки получите через пять лет. Я сама вам вручу. — Она протянула маленькую тонкую руку, и на лице ее мелькнула вроде бы виноватая улыбка. Неужели она догадалась, что я слышал разговор обо мне? Высокая, стройная, она стояла у калитки и смотрела на меня. Я захлопнул дверцу. «Победа» рванулась. Синее платье с белым бантиком мелькнуло у калитки и растаяло. Мне стало грустно. Через пять лет она передаст мне карточки. Прикинул в уме — тысяча восемьсот дней. Почти вечность! …Но вот пролетели эти пять лет и уже не кажутся вечностью. Я видел море и корабли, я плавал в штормовую погоду. Эти годы сделали меня моряком. Я, наверное, очень изменился — я сужу об этом по Марату: он сильно возмужал и окреп, сделался каким-то другим, совсем непохожим на того юношу, которого я встретил пять лет назад. Меня и Марата называют друзьями. Я иногда спрашивал себя: так ли это на самом деле? В Марате есть что-то подкупающее, но оно не совсем определенное, какое-то расплывчатое, туманное, именно «что-то». В нем много пыла, самоуверенности, решительности, но иной раз кажется, что все это в нем случайное, занесенное на короткое время. На людей он смотрит словно бы с недоверием. К моему другу Валерке Панкову относится снисходительно. Со мной держит себя на равной ноге, вроде побаивается меня, как это ни странно звучит. Валерка говорит, это оттого, что я ему нужен, что без меня он бы пропал. Я так не думаю: Марат не из тех людей, которые боятся пропасть. Я иногда вместе с ним занимался, помогал ему. Особенно в последний год. Ходили слухи, что из-за плохой дисциплины выпустят его младшим лейтенантом. Приезжал его отец, о чем-то разговаривал с начальником училища, с председателем государственной комиссии. Все обошлось для Марата благополучно. Многие находят его способным парнем, в характере которого соединились зазнайство и легкомыслие. Тысяча восемьсот дней! Но удивительное дело — ярче всего мне запомнился самый первый из них — мое первое свидание с морем и те добрые, славные люди, которые тогда показали мне его: Дмитрий Федорович Пряхин и его дочь Ирина. К ним у меня сохранились чувства признательности и любви. И хотя с тех пор я не был у них на даче никогда, этот уголок часто стоит у меня перед глазами. Дмитрий Федорович недолго был в училище: его перевели куда-то на Север командиром военно-морской базы. Об Ире я вспоминал все эти годы, хотя встречались мы раз пять, не больше. Теперь она невеста Марата, и мне остается лишь дружески позавидовать ему. Запомнилось и еще одно: как-то раз, уже не помню за какие грехи, Марат был лишен увольнения в город. В воскресенье за завтраком он мне сказал как бы между прочим: — Послушай, старик, у меня к тебе просьба. — Пожалуйста, молодой человек, я готов выслушать вас, — дурашливо отозвался я, потому что меня всегда раздражало это идиотское обращение «старик». В нем было какое-то мальчишеское позерство. — Нет, в самом деле, Андрей, я вполне серьезно, — продолжал Марат, не обращая внимания на мой тон. — Так бы и сказал. Пожалуйста, выкладывай. — Видишь ли, обстоятельства сегодня сложились не в мою пользу, — начал он наигранно, беспечно и витиевато. — Ты знаешь, что я сижу на мели. А меня тем не менее на берегу, у Медного всадника, будет ждать Ирина. Она, конечно, ничего не подозревает о моем «безвыходном» положении. Ты подойдешь к ней и все объяснишь. — Сообщить ей, что тебя посадили на мель? — Конечно нет. Об этом у нее и мысли не должно быть. Ты скажешь ей, что я получил особое задание, ну и тэ дэ. Короче говоря, скажи, что я нахожусь за пределами Питера, а когда вернусь, дам ей знать. А чтоб она не скучала, разрешаю тебе занять ее своим присутствием. — Но немного погодя передумал: — Впрочем, лучше не надо — пусть поскучает. Иногда это полезно. — Что не надо? Встречаться с ней? — переспросил я в шутку. — Встречаться обязательно, но ненадолго, — серьезно ответил Марат. — А если она пожелает надолго? — Скажи, что ты торопишься на свидание. — К сожалению, этого я не смогу: лгать меня не учили ни дома, ни здесь. — О, святая наивность! — патетически воскликнул Марат, подняв кверху руки. — Какая ж тут ложь? Это просто житейская бытовая дипломатия. — Он притворно вздохнул и произнес с сожалением: — Эх, бедняга Андрей! Трудно будет тебе жить с твоей прямолинейностью в век, когда от человека требуется максимум гибкости. Его философия "житейской дипломатии" меня смешила, и только. Я был уверен, что Марат говорит чужие слова, случайно услышанные им от «гибких» людей, которым живется легко и сладко. Я не думал тогда, что сам Марат к этой философии относился всерьез, положительно. Над Невой, над великим и вечным городом буйствовала голуболицая, широко улыбающаяся свежей зеленью бульваров, звонкоголосая и золотисто-ослепительная весна. И конь под Медным всадником, взметнувшийся испуганно над рекой, хотел вырваться из окружения праздничной толпы, в которой я без особого труда разыскал Ирину Пряхину. Она была одета в светлый из тонкой шерсти костюм и светло-розовую блузку такого нежного цвета, который бывает на акварелях старых мастеров. Мое появление здесь она, должно быть, приняла за чистую случайность, но встретила меня очень приветливо и даже как будто обрадовалась. Лицо ее в венке золотисто-мягких волос, спадающих игривой волной на круглые красивые плечи, сияло, как солнце, как купол Исаакия, в тон воскресному весеннему Ленинграду. Мое сообщение ее не очень огорчило. — Что ж, служба есть служба, — сказала она как-то совсем просто, без сожаления. — Мне это хорошо знакомо и понятно. Отец тоже часто вот так подводил нас. Бывало, ждем его в воскресенье, билеты возьмем с мамой в кино, а он позвонит: не могу — служба. — И потом без всякого перехода: — А вы что собираетесь сегодня делать? Какие у вас планы? Я пожал плечами: — Да, собственно, никаких планов нет. Просто так вышел в город. — Вот и отлично, — весело и обрадованно подхватила Ирина. — Мы с вами погуляем. День какой чудный! Мы направились к набережной, постояли у еще не нагретого солнцем гранита, а потом пошли вдоль берега, в сторону Зимнего дворца. В руках у меня была книга Соболева "Зеленый луч". Она взяла ее у меня, ни слова не говоря, взглянула мельком и поинтересовалась: — Вы, наверное, много читаете? Даже в увольнении. — Эту я раньше читал. А сейчас увидел в киоске новое издание и вот купил. Пусть будет своя. Это ей понравилось. Она сообщила, что тоже любит приобретать любимые книги и что, между прочим, своей настольной считает "Очарованную душу" Роллана. — У вас есть… девушка? Знакомая? — неожиданно спросила Ирина. — Нет, — ответил я сразу, застигнутый врасплох ее вопросом. А она продолжала даже как будто с настойчивостью: — И никогда не было? — Нет, почему же, в школе были. Но только так, просто знакомые. — Почему? Вы нелюдим? — Не знаю. Я, наверное, еще не нашел ту, которая ищет меня. — Не встречали девушку, которая вам нравится? Ее искренний, дружеский тон, естественность и простота располагали к откровенности, внушали доверие, с ней было легко говорить, и я ответил напрямую: — Встречал. Только я ей не нравился. — Почему вы так думаете? А может, нравились, — заметила она, и, как мне показалось, с хитринкой. Ну и пусть. Я и в самом деле имел в виду Ирину и даже хотел, чтобы она догадалась. Потому и ответил: — У нее есть жених. И наверно, лицо мое и смущенные глаза выдали меня. Она решила вовремя прекратить этот скользкий разговор, закончила его ничего не значащей фразой: — Ах вот оно что. — И тут же предложил: — Хотите, я вас познакомлю со своей подругой? — Попробуйте, — ответил я без особого энтузиазма. У Зимного дворца Ирина спросила меня, люблю ли я Эрмитаж. — Конечно. Только Русский музей мне больше нравится, — ответил я, думая о другом. А она весело и даже с радостью поддержала меня: — Представьте, и мне тоже. А Марат, наоборот, Эрмитаж больше любит. Мне это было известно со слов самого Марата. Но Ирина сообщила улыбаясь: — В Эрмитаже ему нравится скульптура второго этажа, потом канделябры, люстры, вазы и другая дворцовая утварь. Странный вкус, правда? — В словах ее не было осуждения. — Просто у нас разные вкусы, — резюмировал я. — Марату нравится оперетка, балет. А мне больше — драма. — Вы не любите музыку? — Ирина подняла на меня свои большие небесно-синие глаза. — Нет, почему, музыку я люблю, только не всякую. Ни в Эрмитаж, ни в Русский музей мы не пошли. Было бы непростительно в этот весенний день находиться в помещении. Мы направились к Летнему саду. И всё говорили, говорили, прямо и откровенно, как старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Между нами не было ни тени равнодушия или натянутости. Ее глаза то искрились, то становились задумчивыми, то выражали удивление. И о чем бы ни говорили, разговор непременно касался Марата. Она что-то взвешивала, анализировала, запоминала. Я догадывался: Ирина хочет лучше знать Марата, и я боялся быть причиной каких-либо недоразумений между ними. Мне даже казалось, что она читает мои мысли. Я только было подумал: "Не сказать бы чего-нибудь лишнего, Марат ведь мой друг", а она уже рассуждает вслух: — Вы с Маратом друзья. Даже странно — вы такие разные. И вы никогда не ссорились? — Никогда. — И даже не спорили? — Спорили. Только каждый при своем оставался. Мы ходили по Летнему саду, рассматривали скульптуры, сидели на скамейке. И все говорили. Она просила меня рассказать о детстве, а я не знал, что говорить. — Ничего интересного в моем детстве не было. — А все-таки что сильнее всего запомнилось из детства? — допрашивала Ирина. — Лучше всего помнится весна и лето, — начал я не очень охотно. — Ледоход на Десне, скворец на черемухе заливисто свистит. Это весна. А потом золотые, как брызги солнца, одуванчики на лугу и первая ласточка в синем небе, — значит, начинается лето. И еще запомнились окопы за селом и партизанские землянки в лесу. Мы там находили патроны, пулеметные ленты и каски. И еще — подбитый фашистский танк у дороги. Я не в силах был больше говорить: что-то тяжкое вдруг нахлынуло на меня, перехватило дыхание. Я вспомнил своего отца, казненного фашистами. Ирина интуитивно почувствовала мое состояние, поспешила увести разговор в сторону, сказала задумчиво и с сожалением: — Вы сильный, Андрюша. А вот я не смогла бы, как Зоя Космодемьянская, если б пришлось. Впрочем, не знаю… Я иногда в мыслях пробовала представить себя на ее месте и посмотреть, как бы я вела себя. Это важно — нашлись бы во мне силы или нет? — Думаю, что нашлись бы, — утвердительно заметил я, будучи убежденным в ее большой духовной силе. — Не знаю. Мне кажется, что я слабая. А вы… вы добрый и прямой. Вы со всеми так откровенны? — С теми, кто откровенен со мной. Без всякой видимой связи она снова повторила: — Какие вы с Маратом разные. Должно быть, она в этом все больше убеждалась. Потом сообщила: — Я долго не могла привыкнуть к его имени. Марат! Уж лучше Март — смысла больше. — Что вы, Ирина, какой же в имени смысл? Просто условный знак. — Вы так думаете? Серьезно? — искренне удивилась Ирина. — А вы разве не знаете, что каждое имя что-то обозначает. Мне бабушка рассказывала. Например, Алексей — значит блаженный, Модест — скромный, Георгий — землепашец. — А я, по-вашему, что такое? — Андрей — значит храбрый, — пояснила Ирина. Признаюсь, я, деревенский житель, не знал этого. Было очень любопытно. Оказывается, я ношу имя, которое к чему-то обязывает. — Ну а Ирина что значит? — поинтересовался я. — Ирина — значит мирная, смирная, вроде меня. — И она весело рассмеялась. Хорошо нам было. Мы провели с ней вместе целый день, и оба остались довольны. Недоволен был Марат: с месяц он дулся на меня и все старался выпытать, о чем мы говорили. Я отшучивался: — О "Зеленом луче", о скворцах и прочее и прочее. — Сколько же их было, этих скворцов, что целый день на них ушел? — язвил Марат. — Много. Да мы не считали. Такой ответ бесил его: было ясно, что он ревнует. — Кроме скворцов, вот это самое «прочее» что означает? — приставал Марат. — Всякую чепуху, — беспечно отвечал я. — Например, расшифровывали человеческие имена. Оказалось: Алексей — блаженный, Модест — скромный, а Ирина — мирная. — Ну и что из этого? Какой же вывод? — Я жалею, что ты не Модест. Между прочим, Андрей — значит храбрый. На всякий случай имей в виду. — А мне наплевать как на храбрых, так и на блаженных. Мне мое имя нравится! — в сердцах крикнул Марат. А я рассмеялся и сказал совсем дружески, примирительно: — Алексей из тебя не получится, знаю. Будь Маратом!.. Это тоже что-нибудь да значит. Однажды я спросил себя: могла ли она избрать меня, а не его? Лицо у меня действительно грубое, шершавое, с детства опаленное солнцем и обветренное, брови выцветшие, волосы жесткие, упрямые, неопределенного, какого-то земляного цвета. А глаза, по словам матери моей, сизые и честные. Марат красавец. Он может себя показать, умеет щегольнуть звонкой фразой или, как говорит Валерий, "форсу напустить". Пользуется успехом у девушек. Я ему но соперник. И все-таки, по моему мнению, он не вполне достоин Ирочки Пряхиной. Она выше его духовно, умнее, а главное — чище. Светлая она какая-то, особенная, каких мало. Во всяком случае, других таких я не встречал. Ира однажды познакомила меня со своей подругой Зоей, тоже студенткой медицинского института. На меня она не произвела впечатления: так себе, симпатичная говорунья и, кажется, пустая. Впрочем, Валерий со мной не согласен. Он считает Зою славной и умной. А я не нахожу. Сегодня мы встретимся. И я, конечно, жду встречи не с Зоей, а с ее подругой. Мне даже кажется, я приятно волнуюсь в предвкушении этой встречи с невестой товарища. Прибежал Валерик. Этот маленький, юркий паренек всегда кажется возбужденным и всегда приносит какую-либо новость, Я люблю его за открытую душу и веселый характер. У нас ребята зовут его Огоньком. — Ты слышал историю? — сообщает он своим быстрым говорком, садясь на табурет у моей койки. — Оказывается, Спартака Синилова выпустили даже не младшим лейтенантом, а мичманом. Спартак не из нашей роты, я его в лицо не знаю, хотя слышал, что это большой бузотер, доставлявший немало хлопот командирам. Спрашиваю, за какие грехи. — Ты понимаешь, ушел в самоволку, напился, устроил драку и прочее. — Жаль. — Чего именно? Что не дали лейтенанта? — с нарочитой простотой спрашивает Валерка. — Жаль, что его раньше не выгнали из училища. Пять лет нянчились. А все папа. — Говорят, не столько папа сколько мама, — заметил Валерий, делая ударение на последних слогах. Потом со злостью сквозь зубы добавил: — И сейчас она уже примчалась, бушует в кабинете начальника. Валерке не сиделось. Поднялся, что-то поискал в своей тумбочке, снова вернулся ко мне, продолжая тот же разговор: — Черт бы их побрал, этих спартаков, гарольдов, фердинандов и прочих. — Подожди, Валерка, зачем ты всех в одну кучу валишь, Гарольд Пятница — умный парень. Он и училище окончил чуть ли не с отличием. — Умный, талантливый, — передразнил он, состроив на своем живом, подвижном лице красноречивую гримасу. — Зазнайка вроде твоего Марата. — Ну а Фердинанд чем тебе не нравится? — Я думаю, что было бы созвучней заменить в его имени первую букву на какую-нибудь другую. Понимаешь, ну не люблю я этого, — снова раскипятился Валерий. — Тоже мне родители, имя придумали, а об уме не позаботились, недосуг было. Он говорил торопливо, будто боялся одуматься. — Позволь, позволь, дорогой. Насколько я знаю, твой отец — секретарь горкома? — Да, и что? — искренне и с удивлением спросил он. — Откуда ты знаешь о моем отце? Вопрос был правомерен: никто из курсантов не знал, что отец Валерки — секретарь горкома партии. Да и я узнал об этом совершенно случайно от начальника курса дня два назад. Но я все-таки ответил Валерке: — Это к разговору об отцах. Я не хотел его обидеть, но он, кажется, обиделся, потому что сказал: — "Сынки" — это не просто дети высокопоставленных отцов. «Сынки» — это дети состоятельных плюс плохих родителей, именно плохих, имеющих дурную привычку забывать поговорку: "Из грязи да в князи", забывать, где и когда они родились, в какое время, в какой стране и в каком обществе живут. Широко размахивая руками, вбежал Марат, с ходу сообщил: — Сейчас на Невском двух матросов, нашего курсанта и армейского сержанта задержал за неотдание чести. Матросам и курсанту сделал внушение, а сержанта сдал подвернувшемуся патрулю. — Браво, Марат. Ты проявляешь первые признаки командирского характера, — с иронией заметил Валерий. И Марат это отлично понял. Он скривил тонкие губы, приподнял узкие брови и нехотя отозвался: — Я просто выполнил устав. — Что это ты вдруг об уставе вспомнил? — подначил Валерий. Ох, уж этот Панков, привяжется, точно комар, и никак не отмахнешься. Лучше не замечать его: пожужжит и перестанет. Я спросил Марата о Спартаке. — Да, неприятная история, — ответил он с легким сочувствием. — Жалко парня. Не мог уж потерпеть несколько дней. — А ты думаешь, не наскандаль он сегодня — все сошло бы? — Ну, все-таки офицер… — ответил Марат, не договаривая фразы. — Тем более, — вставил Валерий уходя. — Ну, словом, черт с ним, не нам болеть за его судьбу. Есть папаша, мамаша, наконец, начальство — пусть разбираются, — сказал Марат с небрежной и веселой улыбкой. — А мы сегодня веселиться будем. Эх, Андрюша, день какой! А ты киснешь в казарме и даже не подозреваешь, что Ирушка сегодня на вечер придет не одна. — А с кем же? С Зоей, конечно, — равнодушно ответил я. — И ты не рад? Марат сел на свою койку напротив меня. Глаза у него были счастливые. Они блестели, и мне не хотелось его огорчать, но притворяться я тоже не мог, поэтому ответил коротко, но тем тоном, в котором рядом с отказом стояла искренняя признательность за «заботу» обо мне: — Нет, Марат. — Очень жаль. Чудесная девушка и от тебя без ума. — Без ума она может быть. Но я в этом, уверяю тебя, ни капельки не повинен. На вечере Ирочка Пряхина затмила всех девушек. Я мысленно назвал ее королевой бала. Белое платье, схваченное голубым поясом, придавало ее тонкому стану удивительную стройность, гибкость и какую-то чарующую легкость. Приподнятый воротник своими строгими линиями очерчивал ее красивую шею. Она танцевала с Маратом, облаченным в черную новенькую тужурку, сверкавшую золотом погон. Этот контраст белого и черного создавал особую прелесть. Они постоянно находились под обстрелом многих десятков глаз. Я любовался ею, как любовался морем в день первого знакомства, и мне казалось, что здесь на вечере, да впрочем, только ли на вечере — во всем Ленинграде, а может, и в целом мире, — нет девушки интереснее и милее Ирины Пряхиной. Хотя за мир не ручаюсь, а Ленинград-то я как-никак знаю. Я танцевал с Зоей. Она расспрашивала, куда я поеду служить. Сказал — не знаю: о своем рапорте с просьбой направить меня на Северный флот умолчал. Зачем ей об этом знать? — У вас усталый вид, — заботливо сказала мне Зоя и предложила посидеть, Мы ушли в фойе, сели на диван в укромном местечке. Мне это относительное уединение не нравилось: я не знал, о чем буду говорить. Выручили Ира и Марат. Они появились неожиданно, я уступил Ирине место, а она, сверкая счастливой улыбкой, вдруг оповестила бойко и торжественно: — Внимание, сейчас будут вручены подарки. Она открыла сумочку, достала конверт, и мы увидели фотографии, те самые, что были сделаны пять лет назад на даче. Я не ожидал такого сюрприза и был, естественно, обрадован. Мы тут же достали авторучки и, сделав надпись на обороте, обменялись карточками. Марату я написал: "Море любит сильных, смелых и честных. Будь достоин этой любви". Тогда мне казалось, что в этих простых словах кроется другой, тайный смысл. А может, мне в тот вечер просто хотелось говорить о любви и само слово «любовь» доставляло особенное наслаждение. Ирине я написал: "Дорогой доктор! Человек — это самое великое создание природы. Любите человека, оберегайте его". Не знаю, что ей Марат написал. Мне же он написал не так, как хотелось, до обидного легкомысленно, словами популярной песенки: "На память о службе морской, о дружбе большой". И размашисто расписался. Зато Ирина написала по-своему кратко, просто и тепло: "Милый Андрюша, будь счастлив!" Не всякий умеет желать человеку счастья так искренне. Марат с Ирой вскоре ушли, а мы с Зоей остались сидеть на диване. Она спросила, почему я такой невеселый. Я пробовал возражать. — Но я же вижу! — убеждала она. — Это вам кажется. Вы не знаете меня, — не сдавался я. — Да, верно, я вас не знаю, — скромно согласилась она и, состроив мечтательно-печальные глазки, сообщила: — А Марат сделал Ирушке предложение. Меня точно по голове чем-то тяжелым и мягким оглушили. — Когда? — выпалил я и тут же добавил деланно-равнодушным тоном: — Она, разумеется, согласна? — Представьте себе — нет, попросила на год отсрочку. Впрочем, — поправила Зоя, что-то смекнув, — это пустая формальность: все равно они этот год проведут вместе. — Почему? — усомнился я. — Потому что Марат остается в Ленинграде, — пояснила она, довольная тем, что сообщает мне интересную новость. — Ерунда. Как Марат может знать, где будет служить. Распределения еще не было. — Но он уверен. Подошел Валерка, неловко поздоровался с Зоей. Пряча за спину маленькие, немужские руки, спросил, почему мы не танцуем. — Не хочется, — ответил я, сдерживая нечаянный зевок. — Пойдите с Зоей повальсируйте, а я похандрю. Когда они ушли, я достал фотографии. Ира смотрела на меня. Мягкие волосы ее рассыпались в сиянии лучей заходящего солнца. Море бежало вдоль высокого соснового берега ровное, как степь. По его глади выступали две торопливые строчки, написанные на обороте: "Милый Андрюша, будь счастлив!" — Благодарю, Иринка, постараюсь, если счастье зависит только от меня. …Приятные воспоминания растаяли, как первый полярный день. В сумерках я возвращался на корабль. Дежурный доложил, что Козачина и Струнов прибыли из отпусков. Я приказал послать ко мне Козачину. Он явился тотчас же, подтянутый, возбужденный, с довольной улыбкой в глазах, доложил, что отпуск провел без замечаний. Я спросил о здоровье матери. — Ничего… Лучше стало, — ответил он, не вдаваясь в подробности. — А как дела в вашем колхозе? — поинтересовался я. — Да какие дела? Только-только на ноги начинают становиться. Года через три, а может, и больше, дела наладятся, — выпалил он довольно весело и невозмутимо. А вообще он о своем отпуске говорил скупо и неохотно. Поэтому я не стал досаждать вопросами. Зато Струнов подробно рассказывал мне о Москве, о большом строительстве, о необычном оживлении, о том, что над столицей витает какой-то "новый дух", но в чем конкретно он выражается, старший матрос так и не смог мне ответить, хотя и говорил с откровенной непринужденностью. — Люди на все другими глазами смотрят, — пытался он объяснить свои впечатления, и в словах его слышались оттенки новых мыслей. — И что это — лучше или хуже? — Конечно лучше, — ответил он, и по лицу его расползлась довольная улыбка. Я предложил ему выступить перед матросами, рассказать о своих впечатлениях. Его это не очень воодушевило. — А я уже рассказывал, так, по-простому. А выступать не умею, таланта ораторского нет. Пусть лучше Козачина, у него язык подвешен лучше моего. — Значит, замечаний никаких не имели? — переспросил я. — Замечаний никаких, — ответил он краснея, — но грешок есть. Маленький грешок. Я насторожился: — С этого надо было начинать. Ну выкладывайте! — Был я в ресторане, товарищ пригласил. Можно сказать, первый раз в первоклассном ресторане. В «Астории» на улице Горького. Вот это ресторан, скажу вам! С голыми дамами, — выкладывая он, не очень торопясь, и меня эта нарочитая и беспечная медлительность раздражала: час от часу не легче. — Что еще за дамы? — Да в самом ресторане, по две у каждого столба. — И действительно раздетые? — переспросил я недоверчиво. Мне ни разу не приходилось бывать в московских ресторанах, я даже не знал, что есть такая "Астория". — Не совсем, по пояс голые, — добродушно и насмешливо уточнил Струнов. — И что они делают? — Потолок держат, чтоб не упал. Обеими руками держат, вот так. — Он поднял руки над головой, ладонями кверху. Я рассмеялся: — Мраморные, что ли, дамы-то эти? — Ну конечно не живые. Только вы не беспокойтесь: я был в штатском костюме и все прошло тихо-спокойно. Чудак он, этот Струнов, или просто шутник? Скорее всего, последнее. Бывают дни, похожие друг на друга, как воробьи — серые и до того неприметные, что трудно запомнить их. Этот же день выдался особенным, редкостным, и состоял он из одних неожиданностей, среди которых всякие были: и отрадные и неприятные. В конце дня меня вызвал к себе в штаб командир базы. Такое случалось очень редко: большей частью мы виделись с адмиралом здесь, на кораблях. Старик недолюбливал свой кабинет, небольшой, квадратный и совсем неуютный. Он встретил меня у порога очень приветливо — так он встречал всех, — но сесть не предложил и сам не сел. Это меня немного насторожило. По беспокойным, трепещущим морщинкам у глаз я понял, что старик в хорошем расположении духа. Он без особой торжественности, но очень деловито достал из лежавшей на столе тонкой коричневой папки два приказа и ознакомил меня с ними. Одним приказом мне присваивалось очередное звание — капитана третьего ранга (я стал старшим офицером). Вторым приказом я назначался на новую должность — командира дивизиона противолодочных катеров. — С чем и поздравляю вас, Андрей Платонович, — сказал адмирал, кончив чтение и крепко пожав мне руку. Все это для меня было большой неожиданностью, особенно назначение командиром дивизиона. Уже полмесяца эта должность оставалась вакантной, но, насколько я понимал обстановку, на нее претендовал начальник штаба дивизиона, офицер старше меня и по возрасту и по опыту морской службы. Правда, он ничем особенно но отличался, и товарищи в шутку о нем говорили: "Такого в планетарий пускать не страшно: звезд с неба не хватает". После этого адмирал предложил мне сесть и сам сел. Сначала он посоветовал, с чего начать работу в новой должности, и совет этот для меня оказался неожиданным: — Начните с определения взаимоотношении с подчиненными. Да-с, с первой же минуты. Иначе будет поздно. Особенно важно это для вас: вчерашние ваши товарищи, равные с вами по должности, — сегодня уже ваши подчиненные. Вчера вы для них были Андрюша, а сегодня — Андрей Платонович, товарищ капитан третьего ранга. Вот так-с. Сидели мы долго. Не желая отнимать у него время, я дважды пытался уйти, но всякий раз он задерживал меня. Наконец спросил, почему я не обзавожусь семьей. Я смутился и ответил что-то невнятное. — Не думаете ли вы подражать Нахимову? — сказал он, испытующе взглянув на меня сбоку. — Не следует. Павлу Степановичу можно подражать во всем, только не в семейных делах. Не советую. Без семьи человек сирота. Да-с, сирота, если хотите. Говорил он решительно, но не очень уверенно, словно высказывал мысль, не додуманную до конца. Я слушал его и думал: почему же в самом деле я до сих пор один? Потому ли, что таков мой характер? Потому ли, что я за время службы на флоте не встретился с женщиной, которую мог бы назвать женой? Или потому, что много лет назад увидел стройную синеглазую девушку и с тех пор не могу забыть ее? Мне бы хотелось просто и доверчиво высказать все адмиралу, но я не мог этого сделать потому, что он был отцом той самой девушки, и потому, что теперь она жена человека, с которым я вместе учился. На дворе морозило. Под ногами звонко скрипел снег. Блеклые звезды не мерцали, а казались застывшими блестками-снежинками, освещенными таинственным светом невидимой луны. В домах топили печи, и дым тянулся вверх прямыми неподвижными столбами, подпиравшими небо, где украдкой скользнул луч прожектора. Я посмотрел вверх и сразу понял свою ошибку. Это был не луч прожектора. Это было северное сияние — таинственное и прекрасное чудо природы, краса Заполярья, никогда не перестающая волновать даже здешних старожилов. Сверкнув сначала маленьким игривым солнечным зайчиком, оно вдруг выросло, приобрело совершенно иную, уже совсем определенную форму громадной ленты, сотканной из миллиардов светящихся различным светом иголок. И лента эта извивалась змеей, переливалась невиданными оттенками, подчиняясь какому-то очень правильному и красивому ритму. Казалось, каждая иголочка в отдельности двигалась по горизонту, но двигалась не в беспорядке, а в строгом соответствии с движением других, таких же светящихся сказочным светом искорок-иголок. Мне подумалось, что вот такое дивное явление во всей его натуральной величавой красоте нигде не увидишь: ни в Москве, ни в Крыму, а только здесь, на Севере. Можно, конечно, написать на холсте нечто подобное, можно заснять в кино, но это все же будет лишь слабая копия, весьма далекая от неповторимого оригинала. Я любовался, как в детстве любовался когда-то радугой, хотя то были просто застывшие и уже знакомые, не однажды виданные мною краски. А этих я не встречал в жизни — с такими оттенками, подвижные, игристые. Раньше меня нисколько не беспокоили моя некрасивая внешность, грубые, неуклюжие манеры. Теперь мне все чаще приходилось досадовать на самого себя. Так я думал теперь, глядя на два круглых белых фонаря у входа в клуб офицеров. Оттуда доносилась музыка. На афише большими буквами только одно слово: "ТАНЦЫ". А может, зайти? А вдруг она там, ведь сегодня у меня день сюрпризов. И северное сияние, говорят, светит на счастье. Впрочем, кто это она? Однажды здесь, в Завирухе, — это было тоже на танцах — я увидел девушку, на которую нельзя было не обратить внимания. Она выделялась из всех. И что удивительно, ничем не напоминала Ирину, напротив — полная противоположность ей. Черная пышная коса, тонкие неправильные, но очень милые черты лица, большой лоб, небольшой рот. Вот и все, что запомнилось. Она была ростом ниже Ирины и немножко плотней. Не танцевала. Стояла у стены и кому-то с легкой безобидной издевкой улыбалась. Казалась очень молоденькой, лет восемнадцати, а может, и того меньше. Исчезла неожиданно. Больше я ее не видел, хотя встретиться в нашей Завирухе не мудрено — это не Ленинград. Мне хотелось встретить ее еще. Но тщетно. Первое время я не то чтобы зачастил в клуб офицеров, но бывал там чаще обычного. А потом решил: это, очевидно, дочь какого-нибудь офицера, приезжала на время и снова улетела в теплые края. Да к тому же совсем еще ребенок. На этот раз ее не оказалось на танцах, и я, побыв там недолго, пошел на корабль. Вестовой подал мне письмо. Это был новый сюрприз. Письмо от земляков Богдана Козачины, в котором не очень грамотно и очень неясно излагалась жалоба на старшину второй статьи. Чем-то он обидел своих земляков во время отпуска и "опозорил высокое звание советского моряка". Под письмом стояли четыре каракули, долженствующие обозначать подписи жалобщиков. Ни одну из них невозможно было разобрать. Ох уж этот Козачина! Что он там мог накуролесить? Вызвал его. — Вы докладывали, что отпуск провели без замечаний? — Так точно. — Взгляд откровенный, совсем не плутоватый, но немного озадаченный. — А в селе с земляками никаких инцидентов не было? — Инцидентов? Никаких, честное слово, товарищ командир, можете кого угодно спросить. — А как понимать вот это? — Я подал ему письмо. Он быстро пробежал его, добродушно рассмеялся, облизав языком крупные губы, сказал совсем не оправдываясь и успокоившись: — Это так. По злобе Юрка Стадник написал. Его работа. — Значит, что-то было? — Да ничего не было, товарищ командир. Я им о флоте рассказывал — о Струнове, потом еще случай, а они не верят, говорят «заливаю». Это про корабль, когда он попадает носом и кормой на гребни волн и ломается под собственной тяжестью. Был же такой случай? Он жестикулировал и морщил переносье, а в глазах играли лукавые огоньки. Но я спросил по-прежнему строго: — И что же? — Они не верят, а сами слушают с интересом. Придешь в колхозный клуб, ребята пристанут: сочини что-нибудь, уж больно у тебя все складно получается, как в книжке. Меня зло брало: выходит, вру. — И вы подрались? — Да что вы, товарищ командир! — Он потер свой большой обветренный нос. — Нет, просто случай такой подвернулся. Мать мне говорит: отнеси кошку к сестре в Новоселки. Сестра в соседней деревне замужем. А мне что, делать все одно нечего — сунул кошку в корзину, морду тряпкой прикрыл, чтоб она дорогу назад не запомнила, и понес. А навстречу Юрка Стадник, "Здорово, — говорит, — моряк. Ну-ка сболтни что-нибудь такое подводное". Я говорю: "Пошел к черту, некогда мне с тобой лясы точить". — "Ты куда спешишь?" — "В Новоселки", — говорю. "А в корзине что шевелится? Живность какая-то?" — "Обыкновенная кошка". — "А что, в Новоселках кошки перевелись?" — "Да, — говорю, — на сегодня, считай, ни одной не осталось". — "Куда ж они подевались?" — "А туда, где и моя через полчаса будет, — в сельмаге. Привезли сто пар резиновых сапог — на кошек дают. За каждую кошку — сапоги". — "Да ну?!" — "Вот тебе и ну! Тут не до трепа, спешить надо, а то как пронюхают — расхватают в один миг". Смотрю, Юрка шагу прибавил, а через полчаса все наше село всполошилось из-за кошек. Всех переловили. Бабы с кошелками в Новоселки как угорелые мчались — за сапогами. А в Новоселки дорога через деревню Пронцевку. Там видят — паломничество. Спрашивают: "Вы куда это сломя голову?" — "В сельмаг, сапоги на кошек дают". А сами — бегом, бегом, чтоб, значит, не опоздать. Пронцевские видят такое дело — давай тоже кошек ловить: дурной пример заразителен. Началась целая катавасия: две деревни притащили в сельмаг больше сотни кошек. Настоящий кошачий базар получился, — может, единственный за всю историю. Продавец глаза таращит: "Вы что, сдурели все сразу? Или я сам рехнулся?" И за усы себя дергает. А бабы на него: давай сапоги — и баста! Смеху было! Наконец поняли, что над ними подшутили. С досады повыбрасывали кошек: надо было на ком-то зло сорвать. Кошки поразбежались по всем Новоселкам, мяукают. Пронцевские на наших баб набросились, — дескать, это они смуту устроили. А наши сами не знают, кто первым панику поднял. А потом доискались. Как пришли домой, так первым делом Юрку к стенке приперли. Тот видит — дело плохо: изобьют рассвирепевшие бабы. И всю вину на меня свалил: мол, Богдан первоисточник паники. А я при чем? Я ни при чем: сам же просил — сболтни, я и сболтнул. — Выходит, это Юрка написал письмо? — Может, и не он. Пожалуй, что не он. Скорей всего, Гапа Пилипенко. Только она не из-за кошек. Там другая причина. — Богдан смущенно повел глазами и замялся. — Что за причина? — Да ничего такого. Личное у нас. Другая кошка между нами пробежала. Посмеялся я, вспомнил свое деревенское детство и отпустил Козачину. Ну что с ним поделаешь — такой уж он есть. |
||||||||
|