"В горах.Очерк из уральской жизни" - читать интересную книгу автора (Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович)XVII— Иди-ко сюды! — поманила меня Василиса Мироновна, приотворив дверь в переднюю избу. — Я тебе покажу одну штучку. Мы вышли в сени. Василиса Мироновна отворила дверь в заднюю избу и дала мне дорогу. Издали мелькнула неугасимая лампада, которая теплилась перед целым иконостасом из старинных образов. На меня пахнуло росным ладаном и запахом восковых свеч и деревянного масла. — Не признаешь ли? — спрашивала раскольница, указывая рукой на какую-то женщину в черном платке. Я немного даже отшатнулся назад: передо мной сидела Евмения. На ней надет был косоклинный раскольничий сарафан с глухими проймами, ситцевый, подвязанный в подмышках передник, белая миткалевая рубашка. Голова была повязана темным ситцевым платком, сильно надвинутым на глаза; из-под платка выбивалось несколько прядей белокурых волос; болезненно-пристальным взглядом смотрели совсем округлившиеся серые глаза. — Здравствуйте, — проговорил я, протягивая руку. — Здравствуйте… — как-то неохотно ответила Евмения. — Помилуйте, Евмения Калиновна, что это за маскарад такой? — Маскарад?.. Вы думаете, что это маскарад?.. Нет, настоящий маскарад кончился, — будет! — При последних словах Евмения хрустнула пальцами и засмеялась злым смехом. — Вы давно из Петербурга? — Право, не помню хорошенько… Василиса Мироновна, когда я пришла к вам? — Третьева дни, милушка, третьева дни… Этак под вечер будет, — отвечала раскольница, складывая свои руки на груди. — Вот к ней под начал поступаю, — проговорила Евмения, вскидывая глазами на Василису Мироновну. — В горы скоро уйдем, в скиты… Меня совсем изумила встреча с Евменией в этой обстановке, которая представляла такой резкий контраст с тем, что я видел каких-нибудь полгода назад в клубе художников. Расспрашивать Евмению прямо о причинах ее появления в Старом заводе я не решался, предоставляя ей самой высказаться. После короткого разговора ни о чем Евмения кинула мне вызывающую фразу: — Что же вы меня не спрашиваете, зачем я уехала из распрекрасного Петербурга? Может быть, опасаетесь повредить мои нервы?.. Точно вспомнив что-то, она быстро и уже серьезным тоном проговорила: — Вы, батенька, пожалуйста, не смотрите на меня, как на жар-птицу… У меня ведь действительно неладно с нервой. Я поэтому больше и инкогнито сюда заявилась. Не хотелось ни с кем встречаться из старых знакомых. Отдохнуть хочется. Устала. Евмения при последних словах несколько раз сухо кашлянула. — Видите, бронхит на память о Петербурге привезла… — Молочко-то ты выпила? — спрашивала Василиса Мироновна. — Выпила… Спасибо, голубушка, на молочке. Мужик за спасибо три года работал… Ну, а что Савва? — спросила Евмения, беззаботно встряхнув головой. — Все еще, небойсь, дуется… Скажи ему, что я не сержусь на него. — Вот, подумаешь, связался старый с малым, — полушутя, полусерьезно проговорила Василиса Мироновна, обращаясь собственно ко мне. — Не берет их мир — и кончено… Никак это вчерась за ужином было… Ведь чуть они не разодрались, ей-богу!.. Эта стрекоза-то давай старика своими цигарками дразнить, а тот и войди в сердце. И смех и горе… О-о-хо-хо!.. Теперь и сидят по разным углам, как кошка с собакой. — А я очень люблю Савву, — откровенно призналась Евмения. — Он такой славный старик и так смешно о своей лошади тоскует… Мы с ним послезавтра в скиты отправляемся. Дорогой помиримся… — Вы долго думаете пробыть здесь? — спросил я. — Я-то?.. Гм… Я приехала, надо полагать, совсем, — ответила Евмения и задумалась. — Доктора проклятые все мутят, — прибавила она с улыбкой. — Насказали мне таких четвергов с неделей, что ложись да умирай: и в груди неладно, и нервы, и ностальгию приплели. Да ведь вы еще не знаете ничего… Праведный-то — помните? — формальное предложение мне сделал, да-а!.. Да вы только представьте себе такую комбинацию: я и — m-r Праведный… Нечего сказать, примерная пара — свинья с пятиалтынным!.. — Оно и лучше бы, ежели бы в закон вступить, — заметила степенно Василиса Мироновна. — А то не знаешь, к чему тебя и применить: ни ты баба, ни ты девка… — Этого, Василиса Мироновна, я и сама не знаю, к чему себя применить… Теперь вот по старой вере хочу пойти, кануны говорить стану по покойникам да неугасимую читать. — Не таранти языком-то!.. Больно он у тебя востер… Еще покойничек Калин Калиныч как бывало жалился на тебя за язычок-от! — Да, да… Я его до слез даже доводила, — припоминала Евмения с задумчивой улыбкой. — А знаете, — прибавила она, — какой удивительный случай со мной вышел… Как я узнала, что отец умер, мне вдруг так сделалось его жаль, что и рассказать не умею. Дня три проплакала, а потом не могу его забыть, и кончено… Я только теперь его оценила… Знаете, я отдала б бог знает что, чтоб увидеть его еще раз! Глупа была, — не понимала отца… А тут как посравнила с другими людьми, с этими разбойниками, — ну, тогда и опомнилась. Ведь славный был старик, да?.. Честная, хорошая душа… Я, право, так люблю его теперь, как никогда не любила. В нем была эта евангельская чистота сердца и, понятно, совсем особенная незлобивость, кротость, любовь к людям… Понемногу Евмения разговорилась, по обыкновению быстро перескакивая с одного предмета на другой и постоянно меняя тон. Но печальные ноты так и проскакивали в этом неровном разговоре, а оригинальное лицо освещалось какой-то недоверчивой улыбкой. В своем странном костюме Евмения была сегодня особенно оригинальна; она это чувствовала и, кажется, немного стеснялась. — Надоело играть вечную комедию, — говорила она, опуская глаза. — Здесь, то есть в Старом заводе, по крайней мере была вера во что-то хорошее, вера в каких-то людей… Конечно, и это хорошее, и эти необыкновенные люди были там, в Питере, а на деле… Разница вся только в том, что в Старом заводе и подличают, и лгут, и обманывают, и делают всякие гадости в микроскопических размерах, а там все это — в увеличенных. — Неужели ж вы там ничего хорошего и не встретили? — Как вам сказать… Раза два были такие случаи. Попался мне один юноша, из зелененьких… Все это, знаете, в нем еще бродит, хочет осчастливить мир и так далее. Честно этак, тепло, молодо. Я даже немножко, грешным делом, увлеклась было, по части сердечной тронулась, — ну, да вовремя опомнилась и юношу живо отрезвила. Обругал меня, плюнул… После спасибо скажет, может быть. Потом в другой раз… к художникам попала. Да, к настоящим художникам, понимаете!.. Совсем как на луне живут, сердечные, точно сейчас с того свету… Ну, поиграли со мной, забавляла их, а потом наскучило сестричкой у тридцати братцев трепаться. Тут уж я плюнула. Ну их к нечистому!.. Очень уж пресный народ… — А сцена? — Вот здесь-то мое слабое место и оказалось… Все надеялась, все ждала, а потом действительно были маленькие успехи. Поманило… Взялась за роли потруднее, да и провалилась, — пороху не хватило… Были дураки, которые даже хвалили, только уж тут я сама понимала, что такие похвалы хуже ругани. Совесть зазрила… Думала даже покончить с собой, да опять пороху не хватило. Вот тут-то на меня тоска настоящая и навалилась, — да такая тоска, точно как мышь в мышеловке сидишь!.. И так мне опротивел тогда этот Питер, что просто хуже смерти, Затосковала. Это я-то затосковала!.. Смешно рассказывать даже, о чем думала. Вспомнилась моя комнатка… Вы, кажется, были тогда в ней? — Ну вот, та самая. Полочка с книжками, железная кроватка, тетради разные… А тут отец вдруг умер, — я уж и совсем свихнулась. Ни сна, ни аппетиту, — хожу сама не своя. Посоветовали обратиться к Боткину. Выслушал меня, посмотрел, да и говорит: «Ну, вам, барынька, поскорее восвояси надо убираться! Воздух родины — единственное лекарство для вас». Тут уж я обеими руками перекрестилась, да и махнула сюда. А теперь пока у Василисы Мироновны околачиваюсь… Вот женщина, так женщина!.. Я когда смотрю на нее, так мне легче делается. Мы с ней, кажется, сошлись, хоть она и журит меня. И знаете, я службу ихнюю раскольничью полюбила… По целым часам выстаиваю и все слушаю и смотрю. Тут чувствуешь, что люди действительно живут всем существом, а не обманывают себя и других разными благоглупостями. Василиса Мироновна не присутствовала при последнем разговоре. Ее вызвал какой-то таинственный мужик. До моленной, где мы сидели, доносился ее голос обрывками. Раскольница кого-то журила, а потом, видимо, смилостивилась, и ее голос зазвучал мягкими женскими нотами. Скоро ее высокая фигура появилась в дверях моленной. — Вы бы шли чайку попить, — предложила Василиса Мироновна. — А там у тебя кто-нибудь есть? — справилась Евмения. — Да кому быть-то, милушка… Сидит твой благоприятель, Савва, и все тут. Ну, идите, — самовар на столе! Когда мы вошли, старик нахмурился и отвернулся от Евмении. Василиса Мироновна благочестиво подобрала губы в оборочку. — Старичку… сто лет здравствовать! — весело проговорила Евмения, фамильярно хлопая Савву по плечу. — Ну, будет!.. Я ведь не сержусь на тебя, — слышишь? — Ты не сердишься, да я, может, сержусь на тебя, — сурово ответил старик, стараясь не смотреть на Евмению. — Прытка больно зубы-то заговаривать! — Хочешь, я тебя поцелую, старичок? — весело сказала Евмения. — Отойди, грех… — Ну, ну, будет вам беса-то тешить! — усовещивала Василиса Мироновна. — Ишь, вас забрало!.. Милушка, садись сюда, — прибавила она, указывая Евмении место около себя на лавке. — Нет, мне здесь лучше, — ответила Евмения, усаживаясь на лавку рядом со стариком и по пути задевая его локтем. — Тьфу! — отплевывался Савва, стараясь скрыть набегавшую на лицо улыбку. — А ты, старичок, не сердись, — печенка испортится, — не унималась Евмения. — Еще собираешься со мной в скиты богу молиться. — Я-то поеду, а уж как ты — не знаю, — отвечал Савва. — Разве с Лыской на одной линии побежишь. — Ну, уж и с Лыской!.. Полно грешить-то, Савва Евстигнеич! Во мне тоже, поди, не пар, а христианская душа… — Всем бы ты девка хорошая, — уже весело заговорил старик, — только молиться по-нашему не умеешь… Значит, нам с тобой не по одной дороге богу-то молиться. Ты вон и рыла-то не умеешь по-настоящему перекрестить… Спор опять возгорелся с новою силой, и Василисе Мироновне стоило большого труда потушить его. Я вспомнил наш чай в избушке Калина Калиныча, когда мы все так весело смеялись над анекдотом Праведного. Через минуту она спросила меня: — А помните Чай вообще закончился довольно печально. Видимо, каждый был занят своими собственными невеселыми мыслями. Когда я стал прощаться, Василиса Мироновна проговорила: — Погоди ужо меня, вместе пойдем… Мне по пути с тобой идти-то. Дьяконица тут двойней родила, так надо проведать бабу-то… Дьякон-то зашибается маненько. Когда мы выходили из избы, Евмения не утерпела и крикнула вслед: — Увидите наших-то, так кланяйтесь своим-то!.. — Видел? — спрашивала меня раскольница. — Видел. А что? — Да так я спросила. Может, думаю, не заметил ли чего… — Больна она, кажется. — Уж и не говори: местечка живого нет, так в чем душенька держится, — махнув рукой, ответила Василиса Мироновна. — Грешный человек, не любила я ее допреж этого, даже очень не любила. — А теперь? — Теперь-то… Василиса Мироновна немного помолчала, а потом тихо прибавила: — А теперь, милый человек, сна мне вот куда приросла (раскольница показала на сердце). Да… И как это чудно все вышло, ума не приложу. Я тебе не рассказывала?.. Так вот послушай. Сидим это мы с Саввой третьева дни, этак под вечер дело, — ну, там за самоваришком калякаем, — под окном кто-то и постучись, да тихо таково, вроде как за милостыней. Я подхожу к окну-то, глянула на улицу, а она там стоит да на меня и смотрит… Таково страшно смотрит, страшно и ласково. Я попервоначалу-то испугалась и отшатнулась даже от окна. Да уж потом сотворила молитву и говорю ей, чтобы в избу шла. А надо тебе сказать, она и в избушке у меня отродясь не бывала… Ну, пустила я ее, а сама все как-то не в себе ровно, так мне неловко даже, совестно как-то. Худенькая такая сама-то, а одежонка-то на ней по-модному, точно облепила всю… А глазенки этак зло, зло смотрят. Я опять, согрешила, подумала про себя, зачем это она в мою избушку пришла. И с чего это я подумала — никакого толку не могу дать. Ну, Савва сидит на лавке, тоже смотрит на гостью волк волком. Знаешь, какой у него разговор-то, — не скоро раскачается… Ну, приговорила я ее все-таки чайку там напиться, закусить, — не гнать же в сам-то деле странного человека. Напилась она чаю, тарантит по-своему, а сама нет-нет — да и скашлянет… Зажгла я свечку, потому на дворе стемнело давно, а она мне и говорит: «Василиса Мироновна, — Ну, тут и самый этот случай вышел… Ушла я в свою переднюю избу, помолилась и легла. Только лежу я это на лавке, а сама думаю. — Кто — она? — Да говорят тебе, Евмения-то… Она самая. Как я ее уложила, в том и пришла: рубашонка одна на ней, босиком… Ну, я и притворилась, что сплю. Думаю, что дальше будет. Вот она огляделась в избе-то, увидала меня и сейчас ко мне. Встала этак возле самой лавочки на коленки, наклонилась надо мной и смотрит. Потом и давай будить: «Василиса Мироновна! Василиса Мироновна!..» Ну, я сделала вид, что проснулась, и спрашиваю: «Что, голубка?.. Может, испить захотела?» Она тут как-то вся даже затряслась, обняла меня, прижалась ко мне к самому лицу и шепчет: «Василиса Мироновна, мне страшно, — я боюсь!» — «Ах ты, говорю, глупая, чего же ты испугалась?» А она мне: «Василиса Мироновна, голубушка, я скоро умру, — страшно мне». — «Чтой-то, говорю, милушка, зачем прежде смерти умирать…» Ну, стала я ее утешать, уговаривать, а она все только головкой качает и заливается-плачет, река рекой… Она плачет, и я плачу, так в два голоса и ревем. И то мне в диво стало, что уж очень меня ласкает, целует всю, руки даже мои целует… А потом села ко мне на лавку, прислонилась ко мне головушкой и давай рассказывать. Уж так-то она хорошо да складно мне говорила, что и думать, так не придумать… Да ведь хорошо как!.. Тут и вспало мне на ум, что сиротка она, одна-одинешенька… «Ах ты, умница моя, милушка моя», — говорю я ей, а сама каюсь ей про то, как подумала сперва-то. Так мы цельную ночь, обнявшись, и просидели; она у меня на руках тогда и уснула, хорошо так уснула: ручками раскинула, вся точно распустилась, — не как большие спят, а как дите. Ну, я держу ее на руках-то, а сама дохнуть не смею, чтобы не разбудить ее как… Ах ты, господи батюшко, да не девка ли такая уродилась!.. Так ты не поверишь, теперь вот третий день она у меня живет, а я все как во сне брожу, и так мне хорошо, так весело, точно вот она мне родная дочь, да какая дочь!.. Савве после рассказала я, так тот заплакал… И тоже заполонила она его, хоть он и ворчит. Вот поди ты, уродится же такое детище приворотное. А днем-то опять все на голове ходит, да еще вздумает по-своему, по-киятральному представить… Однова так нас напугала, так напугала, — думаем, рехнулась наша девка. Савва-то даже перекрестился… А она как захохочет… Только не жилица она, — печально прибавила Василиса Мироновна. — Дотянет-нет до весны… И Савва-то ведь как ей рад, право! Сидит даве утром и говорит: «А где, говорит, наша богоданная дочка?..» |
|
|