"Затонувший ковчег" - читать интересную книгу автора (Варламов Алексей Николаевич)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПОСЛЕДНИЙ ЗАВЕТПоезд в Чужгу пришел в два часа ночи. Было светло, пасмурно и тихо. Казалось, за три года ничто в поселке не переменилось: около станции бродили собаки, железнодорожные пути были забиты составами, трещал мотоцикл и валялись в кустах пьяные. Илья Петрович никогда Чужгу не любил и, живя в «Сорок втором», бывал здесь только по необходимости. Но теперь, после Ленинграда, все радовало его сердце. Он с нежностью глядел на лица старух, прислушивался к их говору, все казалось ему необычным, наполненным особым смыслом. Но все же и эта малость людей тяготила его. Директору мечталось о том, чтобы как можно скорее оставить эту жизнь и укрыться от нее в таежном скиту. Странное дело, столько лет он занимался тем, что выводил детей из леса в большие города, теперь же пришла пора уводить их обратно. Поезда в «Сорок второй» не ходили, но сохранилась железнодорожная ветка, по которой он рассчитывал за неделю дойти до места. Илья Петрович был даже рад, что они с Машей отправятся в Бухару пешими, как паломники к святым местам, и никогда более не суждено будет им вернуться в мир, которому прочил бывший лучший дворник Санкт-Петербурга гибель, пусть даже не в апокалиптическом, но в самом обыкновенном житейском смысле. Наутро директор и Маша вышли из поселка и по усу отправились в лес на восток, туда, где затерялась теперь совсем одинокая Бухара. У Ильи Петровича висели за спиной заплечный мешок с сухарями и консервами, котелок, рыболовные снасти и ружье, которое он перед отъездом из поселка оставил у бывшего председателя. Теперь предприимчивый хохол самый первый открыл в Чужге коммерческий киоск, во всяк час дня и ночи торгующий водкой. Он раздобрел, округлился, обленился, забросил охоту и идти в Бухару отсоветовал. — Та Бог його знае. Може, зараз и нема там никого. Дорога тяжка, та й робыты там ничого. Тилькы дивчину вымучишь. — Ничего, проберемся. — Та живы тут. Дивчина хай у мене в ларку торгуе, а ты за товаром издыты будешь. Заживемо, як в Бога за пазухов. От и це… бухаряне-то сами воны залышилысь, и управы на ных ниякой нема. Хто зна, що в ных на думци. Старець-то ихний, кажуть, звихнувся нибы. — Что такое? — Пропонувалы им в район переихаты. Поселытыся компактно. А вин незащо. — Они всегда хотели, чтобы их в покое оставили. — Не знаю, що воны там хотилы, — проворчал хохол. — Але вин-то завжды був недурный чоловик и розумиты повынен, що воны сами там не выживуть. Пропонував я йому разом працюваты. И вузькоколийку моглы б трыматы, ягоды б заготовлялы, грыбы, рыбу, торгувалы б хоч з Москвою, хоч з Питером, а хоч з Финляндиею. Колысь старовиры як разверталыся — мы б з нымы таки дила творылы, тильки держись. Не то що сись бовт. Тьфу! — А он? — Отказався. Як на мене — добром все це не кинчиться. Они шли по усу довольно бодро, но чем дальше углублялись в лес, тем тяжелее становилась дорога. Природа быстро брала свое: узкоколейка зарастала кустами, рушились мосты через ручьи и маленькие речки. На первых километрах дороги еще сохранялось движение самодельных дрезин, именуемых в здешних краях «пионерками», и, услышав звук, похожий на треск мотоцикла, путешественники заблаговременно уходили в сторону, чтобы не привлекать ничьего внимания. Но уже через два дня пути дорога оказалась совершенно заброшенной. Сюда не доходили ни охотники, ни рыбаки, и путники шли теперь одни. Лишь изредка тишину нарушал далекий гул самолетов — больше же о людях и их мире ничто не напоминало. В тайге еще не сошел до конца снег, в низинах стояла высокая вода, и местами они пробирались с большим трудом. Ночевали прямо в лесу у костра — дремали то вместе, то по очереди. После нескольких лет жизни в городе Илья Петрович наслаждался покоем, отсутствием грязи, даже физическая усталость к вечеру доставляла ему небывалое удовольствие. В маленьких лесных озерах и ручьях он закидывал удочку и ловил сорожек и окушков, бойко клевавших на шитика, хватала на блесну отнерестившаяся щука, он запекал ее на углях или готовил уху. Это напоминало ему какой-то поход, похожий на те, что он совершал в молодости, и душа директора наполнялась радостью. Только грустное и отрешенное лицо ученицы его огорчало. Машу, казалось, ничего не радовало. Она устала, натерла ногу, но сказать об этом Илье Петровичу стеснялась. Они шли и шли, с каждым пройденным шагом приближаясь к таинственной Бухаре, жить в которой еще много лет назад сулили отроковице прозорливые старухи из «Сорок второго», частью умершие, а частью разъехавшиеся по всей стране и вряд ли помнящие и Машу, и Бухару, и директора школы. Потом начались дожди. Они лили, не переставая, больше недели. Вода в лесу поднялась и подтопила железнодорожную ветку, Илья Петрович и Маша нащупывали шпалы и брели по колено в воде, проходя в день не по тридцать километров, как наметил директор, а вдвое меньше. Часто случалось так, что вода заливала сапоги, в конце концов девушка простудилась, и Илья Петрович соорудил шалаш, где они сушились, отдыхали и прожили почти два дня. — Мы будем учительствовать, — говорил Илья Петрович, босиком разгуливая вокруг костра и жмурясь от удовольствия. — Мы должны соединить чистоту и строгость Бухары с лучшими достижениями человеческой мысли, мы должны примирить прогресс с верой, знание с моралью и исправить совершенную человечеством в эпоху Просвещения ошибку. С этой точки начнется отсчет новой цивилизации. Сделать это можем только мы, русские. Человеческая история зашла в тупик. Пока что этот кризис проявился со всей отчетливостью лишь у нас в России, но скоро он охватит весь мир. И тогда только мы, первыми принявшие на себя этот удар, как некогда приняли мы на себя удар монгольской орды, сможем весь мир спасти. Самые великие идеи — Достоевского, Циолковского, Федорова, Вернадского, Даниила Андреева, Солженицына рождались на нашей земле, в наших нищих городах, в наших тюрьмах, в голоде и стуже, то есть там, где истинные идеи и должны рождаться. Мир к нам несправедлив, нас презирают и на Западе, и на Востоке, ибо люди не любят тех, кто их спасает. За это распяли они Христа, и мы тоже будем принесены в жертву, но жертва эта спасительна, она искупит грехи всех тех, кто об этом даже и не догадывается. Отсюда, из этой тайги, будет явлен новый свет. Глаза у Ильи Петровича горели, он говорил с таким пылом, точно обращался не к измученной девочке, а выступал не меньше, чем с Нобелевской лекцией. Но Маша его не слушала, она продрогла, костер еле горел, и в прозрачном дымчатом лесу, от которого она отвыкла, ей уже никуда не хотелось: ни вперед, ни назад, а остаться в этом шалаше на веки вечные, как хотелось когда-то остаться в метельном поле. Вокруг уже много дней был лес, и трудно было поверить, что в этом лесу вообще возможна жизнь людей. И нет, и не было никакого скита — все это морок, обман. На исходе девятого дня путники подошли к полуразрушенному «Сорок второму». Среди высокой травы осталось несколько домов, смотревшихся сиротливо и печально, как только может смотреться покинутое людьми жилье. В покосившемся родном доме гулял свежий майский ветер. Ему вторили тонко дребезжавшие стекла в россохшихся рамах. Маша затопила печь. Дрова долго не хотели загораться, потом задымили так, что пришлось открыть дверь. Вода в застоявшемся колодце оказалась невкусной, и было в избе сырее и неуютнее, чем на улице. Все словно изгоняло и объявляло пришедших нежелательными персонами, не прощая им совершенного некогда бегства. Ели молча, добирая остатки крупы и крошки хлеба, — паломники не ожидали, что их путь к скиту окажется таким долгим и продуктов не хватит. Было зябко, и хотелось поскорее укрыться и лечь спать. На широкой супружеской кровати, где была без малого двадцать лет назад зачата на удивление всему «Сорок второму» Маша, Илья Петрович быстро захрапел и спал без сновидений, но девушке не спалось. Ей было так же странно и тревожно в родной избе, как когда-то в пустом ленинградском доме. Она встала и долго бродила по горнице, зашла на двор, где еще сохранились остатки сена и висели на стене инструменты, спустилась в хлев, открыла ворота и долго смотрела на покинутые избы, улицы, поваленные столбы и ржавые трактора. Хотелось отсюда уйти, но уходить было некуда — последняя надежда рушилась: это единственное место, где она рассчитывала найти свой кров, не было готово ее принять. Она жалела теперь о том, что вернулась сюда, — было тяжело невероятно, словно присутствие на собственных похоронах. С этим тягостным чувством, которое наутро передалось и Илье Петровичу, они встретили новый день, и оба, не сговариваясь, заторопились уйти из поселка. Через два часа пилигримы подошли к скиту. Над крышами домов клубился дымок, раздавался стук топора, сквозь весеннюю дымку Бухара казалась нарисованной, и у Ильи Петровича от счастья, от того, что он дожил до этой минуты, защемило сердце. Дверь отворилась, и показался тощий парень. — Чего вам? — вытаращил он удивленные глаза. — Я привел девушку, — сказал директор. — Вы оттуда? — жадно спросил вратарь. — Что там? — Агония. — Да? — произнес парень потухшим голосом и недоверчиво взглянул на директора. — Обождите тут. Я скажу старцу. Илья Петрович вдруг почувствовал, как колотит его озноб. Он подумал о том, что сейчас откроются ворота этого обетованного места, к которому шел он всю жизнь через уверенность в его ненужности, через сомнения к убеждению, что оно единственное есть тот ковчег, где можно спастись. И странная мысль, что ворота впустят его, закроются и никогда больше он не выйдет, коснулась его души. Захотелось назад — это было мимолетное и малодушное чувство, и оно тотчас же ушло, оставив лишь тень на его душе. Дверь снова отворилась. За оградой стояли старухи в белых платках со свечами и смотрели на девушку. Это вдруг напомнило ей картину детства, обретение мощей, молящие глаза поселковых женщин. Старца не было, и только маленький келарь пристально глядел на Машу. — Сохранила ли ты девство? Илья Петрович испуганно обернулся на свою ученицу. — Чиста ли ты? — повторил эконом. — Отвечай, как перед Богом. — Да, — вымолвила она, покраснев. — Заходи, — сказал Харон, и в его голосе прозвучало что-то похожее на трепет. Она нерешительно оглянулась. — Ну иди же. Женщины окружили ее, и они пошли в глубь деревни. Илья Петрович шагнул вслед за ними, но келарь преградил ему путь. — О тебе ничего сказано не было. — Как? Ни слова ни говоря, Харон запер ворота, и Илья Петрович остался перед закрытым скитом. Удар был настолько ошеломительным, что он даже в первый момент не подумал о девушке, с которой его разлучили. Потом застучал в ворота. — Что еще? — Я, — сказал Илья Петрович, с трудом сдерживаясь от гнева, — отвечаю за свою ученицу. — Она в твоем догляде больше не нуждается. — Мне было обещано, что вы примете нас обоих. — Ступай, — ответил келарь. — И чем дальше ты отсюда уйдешь, тем будет лучше. Что теперь делать и как жить, Илья Петрович не знал. К вечеру он вернулся в заброшенный поселок и снова переночевал там в Шурином доме, глотая горький дым и утоляя жажду затхлой водой. Если бы у него была водка, то он точно бы не сдержался и напился — таких страшных разочарований ему не доводилось испытывать никогда. Быть так глупо использованным и за ненадобностью отброшенным. Он пытался искать объяснения, он размышлял о собственной неготовности взойти в сонм избранных, но все забивалось одним — безмерной душевной усталостью. Однако ж, постепенно принявшись рассуждать более трезво, Илья Петрович решил, что главным для него было не найти пристанище самому, но спасти Машу, что он и сделал, а его собственная судьба и будущность в конечном итоге большого значения не имеют. В ту ночь ему приснился сон. Будто бы он снова пришел к воротам в Бухару, но увидел не келаря, а самого старца Вассиана. И между ними произошел разговор. Илья Петрович упрекал старца в том, что тот о спасении малого стада думает, а до огромной гибнущей страны ему дела нет. — Выйдите за ограду и обратитесь к людям. Вы не представляете, как нуждаются они сейчас в вашем слове. Никто, кроме вас, сделать этого не может, вы наш единственный шанс спастись. — Ты путаный интеллигент, в котором нет ни настоящей веры, ни силы духа, — сказал старец. — Сказано в Писании: много званых, но мало избранных. Всем твоим исканиям грош цена. Они суть духовный блуд, прелюбодеяние мысли и ложь. Ты других спасти хочешь, а на себя взгляни. Душа твоя смердит. — Что же мне делать, отче? — сокрушенно спросил Илья Петрович. — Чем я виноват, что родился не в скиту, как вы? Неужели теперь для меня и для миллионов других нет никакой возможности спасения? — Как могут спастись те, кто всю жизнь служил Антихристу? — Я же ничего не знал! — воскликнул директор. — Ты и сейчас ничего не знаешь. — Пусть так, но помогите. Мне некуда больше идти. — Спасти можно только детей, — ответил старец. — Приведи сюда из мира сто сорок четыре тысячи отроков и отроковиц, тогда заслужишь прощения. — Да где же я столько найду? — растерянно спросил Илья Петрович. — Это твое дело. Директор проснулся. Накануне он слишком рано закрыл печку, и в избе было угарно. Через забитые ставни в комнату проникал прозрачный свет белой ночи, и казалось, что старец действительно сюда приходил и сон был вещим. Илью Петровича знобило, болела голова. Он открыл трубу, проветрил комнату и снова лег, укрывшись старым полушубком. Сон долго не шел: гулкие звуки мешали директору уснуть, чудилось, что по избе кто-то ходит — то ли Шура, то ли его застрелившийся друг, дребезжали стекла в оконных рамах, скрипели двери и половицы. Несколько раз он поднимался, выходил в коридор и тревожно всматривался в молочную полумглу, но не было видно никого, — только облюбовавшие чердак большие птицы стучали по крыше. Под утро Илья Петрович забылся, и в этом забытьи наступило продолжение давешнего сна. Он уходит по железнодорожной ветке в Чужгу, устраивается в магазине у бендеровца, но привозит не товар, а детишек и уводит их в Бухару. Потом снова начинает работать в школе и на зимние каникулы собирает детей в лыжный поход. Они идут тяжело, через снег, через сугробы тропят лыжню. Он приводит детей и уходит, но в школу больше не возвращается. В Чужге оставаться опасно, объявлен розыск, и он переезжает на другую станцию, в другой поселок, работает там и снова ведет детей. Его ищут по всей области говорят о маньяке, его фотографии на всех столбах, и он едет куда-то на Урал, опять работает в школе и опять собирает в ужасном рабочем поселке детей. Чтобы не привлекать внимания, они совершают громадный переход и идут всю зиму через леса, реки и болота. Они идут в Бухару, как некогда уходили люди в поисках Беловодья, и снова дети исчезают за оградой, но его по-прежнему не пускают. Так проходит много лет, скит растет и опутывает всю окрестную тайгу, все меньше детей остается в мире, и вот наконец наступает день, когда сто сорок четыре тысячи отроков и отроковиц спасены и находятся в ковчеге. Заветные врата распахиваются. Илья Петрович входит и видит приземистые бараки, ряды колючей проволоки, вышки, надсмотрщика-келаря и приведенных им детей в арестантских робах. Директор очнулся только после полудня. Он с трудом дошел до колодца и долго жадно пил. На улице было тепло, солнечно и сухо. Стояла та короткая благодатная пора поздней весны, когда еще не поднялась мошка, но уже подсохла земля. В такие дни крестьяне первый раз выгоняют скотину, бросают в распаханную черную влажную землю зерно, сажают кормилицу картошку, за которую одну можно было бы простить Петру-антихристу все прегрешения перед нацией. Но человеческий труд не беспокоил больше окрестности этой некогда отвоеванной заключенными у леса земли. Она вся зеленела и цвела, переливалась необыкновенными красками, полевыми цветами, и даже дома в поселке не казались такими унылыми. — Боже, какая красота, — пробормотал страдалец. По вечной своей привычке все объяснять и со всем смиряться и по неизбывному оптимизму Илья Петрович рассудил, что со временем бухаряне к нему привыкнут и примут, и решил покуда пожить в поселке. Он расчистил колодец, нарубил дров и стал обустраиваться, привыкая заново к деревенской жизни с ее каждодневными немудреными хлопотами. У него было ружье, снасти, в одной из изб ему удалось найти сети и перегородить Пустую, так что умереть с голода директор не боялся. Чуть позже посуху можно было сходить в Чужгу и запастись продуктами у верного своего товарища-хохла. В любом случае отсюда уходить и искать счастья где-то еще Илья Петрович не собирался. Но неожиданно он столкнулся с совершенно непонятной вещью. Однажды, возвращаясь домой с охоты, лесной житель почувствовал запах гари — он испугался, что в тайге начался пожар, и пошел быстрее. Выйдя к поселку, он увидел, что несколько изб горят. Сперва у него мелькнула мысль, что он не затушил печку, но ни одно строение в «Сорок втором» не уцелело: поселок горел, кем-то намеренно подожженный, и он понял, что его изгоняют из тайги. До вечера погорелец бродил по пепелищу, а потом ушел в лес. Там он смастерил шалаш, однако через три дня шалаш разрушили, и ему снова пришлось блуждать по лесам. Еще несколько раз он приближался к Бухаре — на него спускали собак, однажды раздались выстрелы. Он не сомневался нимало, что, появись у них желание его убить, они сделали бы это не задумываясь — это было просто предупреждение. Илья Петрович был и огорчен, и недоумевал, что это значит. Настойчивое желание сектантов изгнать его за пределы их территории не могло запугать, но насторожило храброго директора. Он продолжал искать встречи с этими таинственными людьми, ставшими еще большими отшельниками, чем во времена существования «Сорок второго», гонимый теперь не одним лишь любопытством и жаждой найти пристанище, но тревогой за свою ученицу. Меж тем началось лето, солнце едва закатывалось за горизонт, долго скользя над верхушками деревьев, народились комары, и жизнь в лесу стала похожей на ад. Илья Петрович изнывал от изобилия мошки, ночевал в лесу, разводя костерок, а днем кружил вокруг Бухары, как кружил всю свою жизнь вокруг им самим выдуманных и торопливо сменяемых идеалов. Он не знал, что больше его здесь удерживает: тревога за Машу, упрямство или присущая ему с детства жажда докопаться до истины, чего бы эта истина ни стоила. Теперь ему казались отчасти даже наивными его петербургские мечтания, но все же загадочные люди, которые уже больше трех столетий хранили верность гонимой вере, вызывали у директора смешанное чувство уважения и ревности. Однако его следующая встреча с бухарянами произошла при обстоятельствах весьма драматичных. Однажды в лесу Илья Петрович обнаружил привязанного к березе голого парня лет двадцати, в котором с трудом узнал вратаря. Тело его вспухло от укусов, он бредил, постоянно кого-то звал и просил пить. Директор отвязал несчастного и, когда тот пришел в себя, узнал, что вратарь пытался бежать. — Голодно у нас. Весной траву ели. Илья Петрович побледнел. — Как траву? — Летось засуха была. Сгорело все. Сей год тоже утренники, все померзло. Вот и бегут люди дак. А их ловют и либо к деревам вяжут, либо в ямы содют и исть не давают. — А девушка? Маша? Что с ней? — Не знаю того, — покачал головой вратарь. — Она отдельно живет при старце. И никого к ей не допускают. — Да что же ты дальше станешь делать? Хочешь, я тебя на дорогу выведу? — Ты снова меня привяжи, — попросил вратарь. — Зачем? — изумился директор. — Вернутся они. Вернутся и простят. А если узнают, что отвязал ты меня, то не пощадят уже. Ты, батюшко, привяжи и уходи скорей. Назавтра он вернулся к березе — вратаря не было. После этой встречи Илья Петрович окончательно решил, что уходить ему нельзя. Через несколько ночей он нашел укрывище на берегу лесного ручья и жил там тихо, не стреляя и не зажигая костра. Ему хотелось создать иллюзию, что он отчаялся, ушел, и тем притупить бдительность сектантов. Стояли светлые ночи, и, пока они были светлыми, нечего было думать, чтобы пробраться в скит. По счастью, леса здешние за десять лет охоты он изучил не хуже местных жителей, кормился нехитрыми дарами раннего лета и укрывался от мошки, как олень, на продуваемых ветрами грядах. Миновал Иван Купала, начался сенокос, рыба брала все хуже, зато подоспели первые грибы и ягоды. Илья Петрович тосковал без чая и думал, что, слава Богу, отучил себя от табака. Без этого зелья, имей он к нему привычку, в тайге не высидеть. Найти пропитание в лесу пока удавалось, а о том, что будет зимой, он старался не думать. Постепенно мысли, под тяжестью которых он изнемогал в Питере, совсем покинули Илью Петровича, у него обострились зрение, слух и обоняние. Он сделался похожим на лесного зверя — осторожного, пугливого и чуткого, ходил бесшумно, и выследить его в этом лесу было почти невозможно. В душную пасмурную ночь на Петра и Павла Илья Петрович вышел из укрывища и направился к скиту. Он миновал кладбище с неугасимой лампадкой, могилу Евстолии, которую некогда пытался разорить, и через ограду воровски проник в скит. В моленной избе шла служба, Илья Петрович приблизился к окошку. Часовня освещалась несколькими свечками. Стоя у маленького окошка, он долго слушал тягучее стройное пение — не в силах шелохнуться, точно коснулся какой-то тайны, приоткрыл покров и увидел то, что видеть ему не следовало. Служение необыкновенно тронуло его: было в нем что-то высокое, особая искренность и пронзительность, обреченность горстки людей, убежденных в том, что именно им принадлежит истина, они спасутся, а весь остальной мир давно уже стал добычей Антихриста. Илья Петрович не слишком хорошо различал слова, но пение так поразило его, что очарованный им странник, забывший о своих звериных повадках, не заметил, как сзади к нему кто-то приблизился. Директор обернулся слишком поздно — на него накинули удавку, и дальше все погрузилось во тьму. Он очнулся в яме. Было сыро, капала со стен вода, а над головой у него был дощатый настил. Илья Петрович заворочался — болела голова, и хотелось пить, он крикнул, но крик потонул в вязкой тишине. Сколько так прошло времени, он не знал. Он засыпал, видел во сне скульптора и академика, просыпался в сырой яме и не мог понять, что есть явь, а что сон, его заточение или бессвязные обрывки разговоров и встреч с покойниками, которые почему-то вместе откуда-то издалека жалеючи на него глядели и тихо между собою говорили, но слов их он расслышать не мог. Потом он окончательно проснулся и бодрствовал до самого вечера, когда на веревке ему спустили кувшин с водой и кусок вяленой, уже начавшей попахивать щуки. Назавтра все повторилось — только рыба была еще душистей. И потянулось время. Как оно тянулось и что с ним было, Илья Петрович не осознавал. Здесь же он ел и пил, здесь спал, здесь был его туалет, что сперва вызывало у чистоплотного директора отвращение, затмевавшее по силе и голод, и несвободу, но вскоре и к этому он привык. Из щелей сверху едва пробивался свет, потом мерк. Илья Петрович по этому свету вел счет дням и делал ногтем царапины, которые на ощупь пробовал и считал. Что происходило наверху, он не знал. Он не боялся умереть, однако ему было странно, что про него еще не забыли и каждый день спускали на веревке еду — кусок тухлой рыбы, горох или лук. Первое время он кричал и требовал, чтобы его подняли наверх и позвали старца. Но ответом всякий раз было молчание. Было неясно, зачем они вообще его кормят. Он подумал, что лучше, наверное, вообще ничего не есть и не пить и так прекратить это бессмысленное мучение, но мысль о Маше останавливала от самоубийства. Все время грызло его сомнение: что с нею, не рядом ли в такой же яме сидит, жива ли? Поначалу казалось, вот-вот поднимут и все объяснят, на худой конец выгонят, но время шло, ничто в его положении не менялось. И опять накатились на директора мысли, что прежде забивались заботой о пропитании. Он стал снова размышлять о жизни и о смерти, которая была теперь совсем рядом и не казалась ему ни ужасной, ни страшной. Он свыкся с нею и, когда думал о том, что дальше последует, представлял это таким образом, будто бы жизнь есть нечто вроде контрольной работы. День изо дня люди ее пишут, решают задачи и примеры, которые даются каждому свои, по мере сил одним много, а другим — мало, одним надолго, а другим — совсем на чуть-чуть. И когда для каждого урок кончается, то кто-то очень умный, очень добрый, могучий и справедливый, кто-то похожий на настоящего школьного учителя, каким хотел быть, но не дотянул Илья Петрович, показывает тебе твою работу и твои ошибки, вместе с тобой разбирает и ставит оценку. Эта оценка ничего не значит — это всего лишь учеба, все равно всем, кому только можно простить, прощается, что они совершили. Берутся в расчет любые смягчающие обстоятельства, все детские обиды и душевные скорби, заставляющие людей совершать глупые промахи, ибо зло есть не воля души, но ее ошибка. Только то чувство, которое испытываешь, когда эти ошибки видишь, есть стыд, и этот стыд будет твоей вечной мукой в раю. И еще здесь, в этой вонючей яме, задыхаясь в собственном дерьме, возлюбил Илья Петрович жизнь и возрадовался тому, что уши его что-то слышат, глаза хилый свет различают и пальцы пусть стены темницы, но осязают. Весь Божий мир, даже мусор тот, что мел он по питерским мостовым, вспоминал Илья Петрович с любовью. Смирился дворник с тем, что все для него закончилось, но хотелось напоследок, прежде чем закидают комьями глины и даже креста над нехристем не поставят, глянуть на небо. Однако дни сменялись днями, только еда все скуднее становилась, и понял Илья Петрович, что недолго ему нахлебником осталось быть. Но однажды крышка отодвинулась. Пленник поднял голову и увидел вратаря. — Воздухом-то подыши, пока никто не видит. Перехватило дыхание у директора, и не мог он наглядеться на звездное небо и долго-долго плакал, как вдруг загремело что-то и точно болид пронесся по небу. Вратарь втянул голову в плечи. — Часто летают они. — А-а, — рассеянно отозвался Илья Петрович. — Байконур ведь закрыли. Вот и запускают теперь в Огибалове. — Старец бает, признак это. — Какой признак? — Конец дак скоро. Ну ладно, пойду я, — заторопился он. — Не ровен час увидит кто — мне головы не сносить. — Погоди еще! — взмолился Илья Петрович. — Пойду, — сказал вратарь неумолимо. — А я дак буду когда к тебе заходить. После этого едва не пал духом директор. Но жил теперь от встречи до встречи со звездами да новости нехитрые узнавал. — Голод-то страшнее прошлогоднего. Патронов к ружьям нет. Сети изорвались, соль вся вышла. Раньше из «Сорок второго» мужики приносили, торговали с ними. И муку, и одежу, и чай, и соль — все подмога была. А нынче — ничего. — Да что же не уходите вы тогда? — Старец говорит, нельзя нам отсюда уходить. Всюду в мире погибель — только здесь спасение. И заныло сердце у Ильи Петровича, точно старец его собственные мысли подслушал или, наоборот, свои нашептал. — Скажи старцу, что хочу я с ним побеседовать. Пусть потом в яму на веки вечные, но один хотя бы раз поговорить. Вратарь покачал головой. — Боишься его? — Не его. Есть там другой — за всеми доглядывает. Лют он, батюшко. Если прознает, что я с тобой говорил, со свету сживет. — Все равно скажи старцу, — как заклинание повторил директор. — Самому ему скажи. Знаю я, как вам спастись и что делать. Скажи: затем и пришел. Все равно погибать вам, а так и себя, и всех спасешь. Обещаешь? Вратарь долго молчал, наконец втянул воздух. — Обещаю. Но напрасно ждал Илья Петрович старца, не было ему никакой вести, и товарищ его исчез — только приносили ему через день еду и питье, молча бросали, и опять стихали шаги. От отчаяния узник даже царапины на бревнах забывал делать и счет дням потерял. Уже не жил, а доживал и не знал, сколько дней минуло, и все сделалось ему едино, заживо похороненному в этом срубе. Но однажды сверху чей-то знакомый высокий голос окликнул его. Илья Петрович встрепенулся и поднял ослепшие, опухшие глаза, пытаясь разглядеть, кто его зовет. Вместо старца и вместо знакомца своего, не забывшего доброго дела, в полумраке летних сумерек увидел он совсем другого человека, кого меньше всего ожидал да и меньше всего хотел увидеть. Он глядел на Илью Петровича так же насмешливо и снисходительно, как в пору их ночного разговора на кладбище, — гладкое лицо блестело, и глаза равнодушно скользили по изможденному, грязному арестанту. — Как вы сюда попали? — изумленно спросил Илья Петрович. — Нанял в Огибалове пожарный вертолет. Вы лучше скажите, что не ожидали такого приема? Хотели теплое местечко на корабле занять, а оказались в трюме. — Может быть, и ожидал, — сказал директор тихо. — Может быть, другого и не заслужил. Что с Машей? — Пока что она на верхней палубе. Старец имеет к ней интерес, берет ее на богослужения и обучает своей грамоте. — Слава Богу! — Но долго это не протянется. Следующей зимы они не переживут. — Я знаю, — ответил Илья Петрович печально. — Вы имеете на них почему-то влияние. — Он медленно соображал и плохо подбирал слова. — Если они не хотят говорить со мной, то убедите их обратиться к властям. — Да помилуйте, какие власти им станут сегодня помогать? Таких Бухар со стариками и старухами по России сотни тысяч наберется — никаких денег не хватит. — Но что же делать?! — воскликнул директор в отчаянии. — Ничего не делать. Их время прошло, и не надо мешать им уйти. Они уйдут, как уходили древние цивилизации, оставив после себя груду сокровищ и тайну, которую люди будут разгадывать. А на их место придут другие. — Да как вы можете так бессердечно рассуждать, вместо того чтобы спасать живых людей? — Для них спасение — совсем не то, что для вас, и смерть — лишь избавление от антихристова мира. Они и живут-то ради того, чтобы поскорее умереть и избавить души от бремени греховных тел. — А Маша? — вскричал Илья Петрович. — Ее они возьмут с собой. — Она же святая! — Никто не бывает святым при жизни, милый мой прогрессор. — Что вы этим хотите сказать? — Ваша отличница будет скрашивать своим присутствием их угасание, а когда придет срок, то вместе с ними оставит грешный мир. — Святая мученица уберегла ее тогда, убережет и теперь. — Какая святая мученица? Ей-богу, раньше вы производили впечатление более благоразумного человека. Да неужели ж вы в самом деле поверили, что кости женщины оказались в том самом месте, где шарахнула семьдесят лет спустя молния, и это спасло девчонку? — Значит, все-таки это был подлог? — спросил Илья Петрович упавшим голосом. — А вы что же, чуда хотели? — Мне не чудеса нужны! Я обмана не приемлю! — Как же вы в скиту-то жить собирались? Тут на каждом шагу, начиная со старца, сплошной обман. Беда с вами, интеллигентами, как втемяшится что в башку, хоть кол на голове теши. Из университетов — в яму норовят. Но чуть что не по ним, сразу бунтуют. — Убедите их отпустить ее! — Это бесполезно. — Тогда помогите бежать — ведь вы свободны. — Я не хочу оказаться по соседству с вами или же быть привязанным голым к сосне на съедение комарам. Они с нее не спускают глаз. — Что они собираются сделать? Вам известно? — Полагаю, что скоро в этом благословенном месте вспыхнет большой костер и запахнет человечьим мясом. — Господь этого не допустит. — Илья Петрович поднял на Люппо безумные глаза. — Господь уже столько всего допускал, что надеяться на Него было бы по меньшей мере легкомысленно. Хозяин наш, как и самые верные его поклонники, любит кровь. — Неправда, Он милосерден. — Он жесток, Илья Петрович, запомните это. В этом Его сила и правда. Вы никогда не задумывались над тем, что все эти войны, аварии, катастрофы, эпидемии, взрывы, которыми переполнена человеческая история, есть не что иное, как дань, которая берется с людей за то, чтобы был продлен срок их существования? Бухара станет просто еще одним жертвоприношением в общечеловеческую свечу. — А вы пришли смотреть на агонию этих людей, чтобы потом прибрать к рукам их богатство? — Ничего-то вы так и не поняли, глупый директор. У меня в этой драме иная роль. У нас есть немного времени, и я хочу напоследок развлечь вас беседой, которую мы когда-то так и не окончили. Я глубоко равнодушен к людям, которые мне не подобны, но к вам чувствую странное влечение. Этакую смесь любви и ненависти, которую не испытывал еще ни к кому. Даже к тому безумному, возомнившему себя Микеланджело. Быть может, дело в том, что вы девственник. Вы ведь девственник, Илья Петрович? Так вот я хочу вам кое-что сказать. Как белый голубь белому голубю. Из этой ямы вы все равно никогда не выберетесь, вы прожили жизнь бестолковую и погибнете вонючей смертью, но я хочу, чтобы вы знали: то будущее, ради которого вы жили и к которому стремились, та сила, которую вы искали и которой хотели служить, она — за мною. — За вами нет ничего! — сказал директор яростно. — Вы лжепророк! — Что есть ложь? — спросил Люппо насмешливо. — Неужели вы не видите, что граница между правдой и ложью мало кого сейчас интересует? В прошлые эпохи люди искали истину и за нее клали голову на плаху — нынче же истина растворилась как соль, и умирать за нее никто не хочет. Современный человек живет в мире устоявшихся представлений, как слепой с собакой-поводырем, и в этом находит счастье. Любой шарлатан или сумасшедший, объявляющий себя целителем, святым, пророком, гуру, способен нынче собрать целые стадионы. Бывший милиционер провозглашает себя Христом, и по его мановению люди бросают все и идут на край света в верховье Енисея. Комсомольская активистка объявляет себя Богородицей, и тысячи готовы сгореть живьем по ее призыву. Толпа взбесилась и ищет, за кем бы ей последовать. И она права, ибо стала громоздка и неуправляема, и не что иное, как инстинкт самосохранения, толкает ее в объятия вождя. Но в отличие от всей этой публики в нашем одичавшем мире я один знаю радикальное и действенное средство, как обуздать в человеке зверя. И когда настанут времена всеобщего скотства, а, поверьте мне, они обязательно настанут, ибо то, что происходит сейчас, — ничто по сравнению с тем, что нас ждет, когда похоть окончательно победит человека и все погрузится во тьму инстинктов, то сюда по лесным дорогам бросятся не Бога взыскующие, не чающие озарения духовного, но самые обычные люди, ищущие, как выжить и уберечь детей. Здесь, где не режут, не убивают, не насилуют, станут искать прибежища. И я это прибежище дам всякому, и та цена, которую за это потребую, не покажется никому чересчур высокой. Я все рассчитал, прежде чем поставить на кон свою судьбу. Дайте мне время, за мной пойдут миллионы, и те, кто меня изгнал, меня призовут. У них просто не останется другого выхода, когда армия и полиция выйдут из их повиновения, когда никакие заборы не удержат их от взбесившейся толпы. Они придут ко мне на поклон, и я куплю их, и они будут мне служить и вместе со мной управлять миром, пока не прозвучит финальный гонг. Я сотворю новое человечество, оставив несколько сотен скотов для размножения, которых будут держать в клетках и водить на случки, а остальные миллионы будут совершенными и свободными. Это из них я создам империю, которая будет разрастаться, пока не охватит столько земли и столько людей, сколько я смогу вместить, и ее я положу к подножию Творца, Который не сможет отринуть мой дар. Вас я не приглашаю, Илья Петрович, — вы отказались однажды от моего приглашения, и повторного не последует. Но до конца дней своих, сидя в этой вонючей яме, вы будете об этом жалеть. Я буду кормить вас объедками со своего стола и свидетельствовать перед вами о своей силе. — Послушайте, — произнес директор дрожащим голосом, — на вашей совести много зла. Но, если вы спасете хотя бы ни в чем не повинную девочку, вам простится многое из того, что вы сделали. — Не вам судить, что я сделал. Позаботьтесь лучше о собственных грехах. — Я знаю, что они никогда не простятся. Но дело ведь не во мне. — Как же это не в вас? Без вас история Бухары не смогла б завершиться. — Спасите девочку! — За нее не беспокойтесь, — сказал Люппо, и бровь над его выпуклым глазом дернулась. — Ей будет уготована особая роль. Я принесу ее в жертву Хозяину, ибо она слишком напоминает мне ту, из-за которой я претерпел когда-то боль. Лицо его вдруг исказила гримаса судороги и отвращения. — Вы ничего не видите? — воскликнул он нервно. — Что я должен видеть? — Знакомого вашего. А, дьявол… Нервы ни к черту! — пробормотал Люппо и торопливо зашагал в отведенную ему избу. Первый раз Бориса Филипповича принимали в Бухаре так плохо и давали понять, что каждый лишний кусок хлеба, который он съедает, предназначен не для него. В обед отощавшая баба хмуро приносила ему тарелку пустого супа, сваренного из полуистлевших листьев капусты. Поначалу он несколько раз тыкал ложкой в несъедобное варево, где вместо мяса плавали черви, и отодвигал тарелку, но больше еды не было. Он скучал и устал от этого однообразия, но старец Вассиан до сих пор не удостоил его личной беседой. Люппо видел старца только мельком, и Вассиан держался неприступно, будто ничто их не связывало. В соседней комнате кто-то долго и нудно вычитывал правило. Хотелось достать трубку и закурить, но Борис Филиппович боялся, что запах табака может быть услышан. Он вышел на улицу. Был долгий летний вечер, душистый, душный и теплый. Пахло сеном, ленивые облака висели над землей, природа точно оцепенела и остекленела, мужики с тоской глядели на небо — все ждали дождя, но ничто не предвещало перемены погоды. Борис Филиппович вернулся в избу, достал из рюкзака папку и открыл ее. В папке лежал плотный конверт с фотографиями, которые он выкрал у скульптора и с которыми не расставался ни днем, ни ночью. От частого использования фотографии потерлись, но краски сохранились. Он повертел их в руках, и на губах у него появилась неприятная улыбка, глаза заблестели, дыхание участилось, он заерзал на стуле и задрожал. Неслышно отворилась дверь, Борис Филиппович вздрогнул, повернулся и увидел старца. Резким движением Люппо скинул фотографии, и это движение не укрылось от Вассиана. — Зачем ты пришел? — спросил старец враждебно. — Я же сказал тебе, что больше в твоих услугах не нуждаюсь. Выпуклые глаза Люппо сузились. — Что ты хочешь мне сказать? Говори быстрее и уходи. — Видите ли, Василий Васильевич… — Не смей меня так называть! — Как вам будет угодно. Я пришел сказать вам о том, что ожидает Бухару. — Я и без тебя это знаю. — Вы не представляете всего, — покачал головой Люппо. — Двадцать лет вы не были в миру и не знаете, до какой степени он изменился. Никто больше не будет вас преследовать и изгонять. Даже если вы уцелеете сегодня, завтра вас разыщут и купят на корню, как купец Лопахин купил вишневый сад. На этом месте построят кемпинг, откроют охоту и экскурсии по лагерям для иностранных туристов и русских толстосумов с непременным посещением экзотического скита. А заодно организуют бордель, куда рано или поздно сбегут все ваши девицы. Это вам не какой-нибудь несчастный леспромхоз. Против этого вы не устоите. — И это все, что ты хотел сказать? — Нет, не все, — раздельно произнес Борис Филиппович. — Если вы захотите, то завтра на этой поляне сядет вертолет с продуктами. И будет садиться здесь каждый месяц или чаще — ровно столько, сколько потребуется. Вы получите новые ружья, патроны, порох и сети. Вы сможете наладить ремесла и торговлю, официально зарегистрируетесь, выкупите у государства эту землю и ее окрестности. У вас будет достаточно средств на то, чтобы нанять охрану, и никто посторонний не проникнет сюда и не уйдет отсюда. — Что ты за это потребуешь? — спросил старец угрюмо. — Опять иконы? — Нет. — Что? Люппо наклонился к нему, его глаза налились синевой, и, задыхаясь, он произнес: — Чтобы вы все приняли огненное крещение Господа нашего Исуса Христа, без которого нет спасения души. Смотрите сюда. Ну! Резким движением Борис Филиппович приспустил брюки. Старец вздрогнул и попятился. — На моем теле есть знак — оно свято! — выкрикнул Божественный Искупитель исступленно. — И мне, а не вам должна принадлежать здесь власть, которую вы захватили обманом. Ваша жертва — ничто по сравнению с моей. Вассиан оцепенело смотрел на него. — Я наследник «Белых голубей», я хранитель истинной веры и завета, своей жертвой я искупил собственный грех и грехи человеческие. И мое тело есть не подложные, а истинные мощи, которые я вам открываю. В глазах его старцу почудилось что-то неестественно сильное и подавляющее. — Вот он, единственный путь к спасению, — прошептал Борис Филиппович. Другого, сколько ни мудрствуйте, нет и не будет. Последуйте за мной не из страха и не по принуждению, но по вольному выбору, и вы станете свободны и бессмертны. — Ты впал в безумие. Что тебе затерянная в лесах деревня? — Сто лет назад ваши старцы отвергли нас, нынче же пришла мне пора получить все сполна и собрать жито в житницу. — Оставь нас! — Вассиан поднялся и хотел выйти, но Борис Филиппович неожиданно проворно вскочил и совсем другим голосом заговорил: — Иного способа спасти общину от голода и распада у вас нет. Я буду ждать до тех пор, пока вы не начнете есть друг друга и свои трупы. И помните: вертолет может приземлиться здесь по первому вашему требованию. Подумайте об этих людях, Василий Васильевич. Игры кончились — тут же дети, тут девушка, которую завлек сюда этот полоумный. Да и сам он в яме неизвестно сколько еще продержится. Неужели вы рискнете брать на себя ответственность за гибель стольких людей? В небольшой, намоленной и увешанной иконами часовне, где в прежние времена горели всегда лампадки, а теперь не осталось ни капли масла и чадили лучины, старец Вассиан не торопясь отбивал поклоны. Рядом отрок вычитывал молитву. Больше в часовне не было никого — был тот полуденный час, когда старец уединялся в моленной. Отрок устал, но продолжал читать привычные слова, скользя глазами по старым буквам. Несколько раз старец, не оборачиваясь, поправлял его. Все было обычно и буднично. Еще один вечер, общая молитва в часовне и сон. Ковчег Бухара плыл по житейскому морю, уже двадцатый год ведомый старцем Вассианом, и до тех пор, пока наставник направлял его через соблазны и прелести, в людях жила уверенность, что каждый из них достигнет спасительного брега. Они вверили себя старцу, как больные врачу, и беспрекословно делали все, что он им велел, но никто на борту не знал, что грозный, не ведавший снисхождения, жалости и сомнения кормчий в действительности невыносимо страдал и, помимо одной, благочестивой, безупречно строгой и не признававшей никаких послаблений, жизни жил иной, тщательно ото всех скрываемой. Эта другая жизнь начиналась для него вечерами, когда он выходил из просторной на высоком подклете избы, шел на берег озера и в лодке выплывал на маленький каменистый островок с одиноко торчащей сосной. На этом островке вскоре после своего возвышения старец велел поставить отдельную молельню и проводил там много времени, как полагали в скиту, в долгих молитвах и умервщлении плоти, но в действительности — в душевном отдохновении и покое. Это было единственное место, где он мог расслабиться и перестать чувствовать себя наставником. Старец разжигал костерок, кипятил чай и украдкой от всех включал радиоприемник. Он жадно слушал треск в эфире, мелодии, голоса дикторов, отзвуки спортивных состязаний и представлял далекие города и страны. Этот приемничек был единственной радостью в его небогатой на развлечения жизни, но, как ни экономил он батарейки, не позволяя себе прослушивать радио более получаса, а потом и вовсе сократив это время до пяти минут, приемника хватило ненадолго. Однако привычку ездить на остров он не утратил. Там он был предоставлен сам себе, но там же, как нигде в другом месте, он по-настоящему ощущал одиночество и заброшенность — то самое беспомощное одиночество, которое подметил когда-то в его глазах проницательный Илья Петрович. Старец смотрел на небо бесцельным взором и с ужасом думал о том, что завтра начнется новый, похожий на тысячи предыдущих день. И причина этого одиночества и тоски была в одном: старец Вассиан, продливший существование Бухары, человек, досконально знавший все тонкости ее богослужения, не верил в древнего византийского Бога с усеченным именем Исус, которому отдал свою уже близившуюся к завершению жизнь. Это болело в нем рваной раной и обессмысливало все им содеянное. Задолго до начала описываемых событий по глухим деревням Архангельской области, по Печоре и ее притокам вплоть до самого Урала ходил высокий, худощавый человек, собиравший в старых, темных избах рукописные книги. Он покупал их у ветхих старух или у их спившихся наследников, но ни тех, ни других никогда не обманывал и платил за книги сполна. Человека этого звали Василием Васильевичем Кудиновым. Он окончил Московский университет и по образованию был историком. В ту эпоху благословенных шестидесятых годов собирание книг и икон сделалось среди интеллигенции занятием довольно модным, так что ни одна уважающая себя образованная семья без деревенского образа столичной квартиры не мыслила. Превеликое множество дипломированного жулья шаталось по безлюдным северным деревням, покупало за бесценок работы, в которых ничего не понимало, украшало ими стены и книжные полки, продавало, обменивало и сбывало товар за границу. По этой причине с каждым годом икон и книг становилось все меньше, и часто случалось, что научные экспедиции приезжали обследовать глухие края, когда все самое ценное было вывезено или же наглухо припрятано от охотников поживиться ходким товаром. Тактика, избранная Кудиновым, была по-своему очень умной. Он ездил всегда один и, заходя в избу, никогда не начинал с прямого вопроса-просьбы, может ли хозяйка продать или обменять книгу или икону, а расспрашивал ее про жизнь, про детишек, про огород и про скотину. Василий Васильевич обладал приятным густым голосом, умел расположить к себе людей, и годами не слышавшие доброго слова женщины охотно ему обо всем рассказывали. Он выслушивал их жалобы на местную власть, обещал помочь и действительно помогал, ходил в поселковые советы, в правления совхозов и колхозов, потрясал столичным мандатом, которого по старой памяти в провинции боялись, и выбивал для пенсионерок дрова, комбикорма, сено для коровы и деньги на ремонт покосившихся изб. Когда же совестливые старухи хотели его отблагодарить, он просил за труды старые книги, подробно объясняя, что они нужны ему не для наживы или домашнего украшения, а для научных целей. Кудинов выезжал обычно в конце весны и странствовал до самых холодов. Ночевал он где придется, ни дальние расстояния, ни отсутствие дорог его не смущали, и он забирался в самые глухие края, на стыки районов и областей, в междуречья, где приезжих не видели годами. Он был упрям и принадлежал к той редкой, почти уже исчезнувшей в наше время породе людей весьма цельных, требовательных и к себе, и к другим, не признававших никаких компромиссов и не имевших снисхождения к человеческой слабости. Видимо, поэтому однажды у него вышел конфликт с директором института, после того как тот воспользовался в своей работе кудиновскими материалами без указания на источник. В сущности, это был рядовой случай, но для категорически мыслившего Василия Васильевича он оказался ударом не столько даже потому, что ему было жаль своего труда, сколько потому, что принес разочарование в людях науки, которых до этого он боготворил. Самолюбивый ученый не пожелал слушать добрых советов и увещеваний, будто бы в научном мире все так делают, интеллектуального воровства не потерпел и от влиятельного шефа ушел, закрыв для себя тем самым путь к совершению научной карьеры и унеся стойкое отвращение к академической среде. Сокровенная кудиновская мечта сказать свое слово в науке, однако, не угасла. Василий Васильевич устроился на ни к чему не обязывающую его работу внештатного корреспондента в журнале «Наука и религия», писал раз в месяц дурацкие статейки на темы атеистической морали, а весной продолжал отправляться в одиночные экспедиции в поисках материала для научной работы, которой хотел потрясти мир. Он был неутомим и, случалось, действительно возвращался с редкой находкой, но, в общем, удачи выпадали ему нечасто. С каждым годом открытые северные старики становились все более хмурыми и необщительными, все реже его пускали в дом, и не было речи не о том даже, чтобы купить или получить в подарок книгу, но попросить кружку молока. Порой после долгих бесплодных дней и многих километров таежного пути к нему приходило разочарование и мелькала мысль завязать с этими странствиями, остепениться и пойти на поклон к шефу, который, чувствуя некоторую свою вину, не раз делал косвенные предложения о заключении мира на выгодных для гордеца условиях. Но он все откладывал и откладывал окончательное решение до тех пор, пока однажды в отдаленной деревне печальная беззубая старуха, зорко оглядев заросшее бородой кудиновское лицо, не спросила: — А ты, батюшко, часом не поп? Кудинов покачал головой. — Жаль, — сказала старуха. — Иконы — что? Просто доски. Я бы их тебе отдала, да и книги отдала бы, если б ты старика моего отпел. А может, ты поп все-таки, да скрываешься? Так ты не таись, я никому сказывать не буду. И тогда у корреспондента атеистического журнала сверкнула замечательная мысль, такая простая и очевидная, что он удивился даже, как она не пришла ему в голову раньше. Всю зиму Кудинов исправно ходил в церковь, приглядываясь к тому, как служат священники, он внимательно наблюдал за всеми их действиями, а в особенности за требами, сверяя все происходящее с настольной книгой священнослужителя, взятой им в редакционной библиотеке. И то, что поначалу виделось таким мудреным и сложным, оказалось в конце концов достаточно простым. В следующий свой сезон он отправился за книгами в новом качестве, выдавая себя за опального священника, собирающего пожертвования на подпольную церковь в городе Галиче. Первый раз, когда он надел рясу, его вдруг тронуло холодком и мелькнуло в голове, что все это не просто так и за свой обман он расплатится когда-нибудь по самой высокой цене. Но ради той цели, которую самозванец перед собой поставил, он был готов пойти на все и тревожное предчувствие отогнал. Он крестил младенцев и отпевал стариков, его приглашали, когда заболевала скотина, он служил молебны за здравие и панихиды. Перед ним распахивались все прежде наглухо закрытые двери: из подполья, из старинных кованых сундуков и деревянных ларей ему доставали книги и образа. И в глазах этих старух было столько немой благодарности, что черствое сердце собирателя смягчалось и, уходя из покосившихся, обреченных на скорую гибель вековых изб, от женщин, десятилетиями не видевших в медвежьих углах пастырей бросившей свой народ Церкви, он думал о том, что если Господь и в самом деле существует, то совершенные им таинства обретут спасительную силу и не будут поставлены в вину ни ему, ни тем бедным, никому не нужным старухам, которым он дарил надежду и утешение. Со временем он даже перестал считать себя самозванцем, и ему действительно стало казаться, что когда-то он служил в городе Галиче и был уволен из-за происков местной власти. Он претерпевал на своем пути немало приключений, случалось, его разоблачали, забирали в милицию и даже пытались привлечь по статье, но благодаря редакционной ксиве и непосредственному заступничеству из Москвы, где о его маскараде знали и находили затею очень забавной, все эти перипетии заканчивались счастливо. Лжеиерей кочевал из района в район, время от времени снабжая редакцию заметками об атеистической работе в глубинке. И все-таки настоящая удача к нему так и не пришла. Все, что он находил, уже было сотни раз исследовано и описано, в лучшем случае он мог рассчитывать только на частности. А в то, что истинная наука, как говаривал его провинившийся учитель, именно из частностей и состоит, безрассудный ученик так и не уверовал и надежды совершить великое открытие не терял. Однажды во время своих странствий, разговорившись с одним рыбачком, Кудинов услышал о деревне со странным названием Бухара, затерянной далеко в тайге. Рыбачок это знал наверняка, ибо дед его был православным священником, который долгое время возле Бухары служил, желая обратить ее жителей в свою веру. В этой-то Бухаре, как сказал ему старик, хранится громадное количество книг, но воспользоваться этим не может никто, ибо сектанты никого к себе не пускают. Словоохотливый рыбарь рассказал Василию Васильевичу немало баек о счастливой участи скита, избежавшего продразверстки, о травнице Евстолии и сгоревшем коновале. С той поры Бухара сделалась целью Кудинова, и он решил туда проникнуть, но не как ученый, а сочинив для этого случая подходящую легенду, чтобы расположить бухарян к себе. Все это было с его стороны большим риском. Бог знает, чем ему грозило разоблачение: сектанты, судя по всему, были люди суровые и обмана не потерпели бы, но ничто не могло его остановить. Поначалу Кудинов чувствовал себя в Бухаре не то цивилизованным путешественником, попавшим в плен к туземцам, не то лазутчиком, заброшенным во вражеский лагерь. Благодаря его замечательной и ничем не объяснимой осведомленности бухаряне полуфантастическому рассказу о енисейском ските, откуда он якобы был родом и куда чудесным образом докатилась слава их родины, поверили. Однако выстаивать долгие томительные службы в темной часовне, питаться скудной пищей, соблюдать все посты и разделять повседневные тяготы лесной жизни оказалось невероятно тяжело. Много раз ему хотелось все бросить и исчезнуть, но он понимал, что другого такого шанса судьба не предоставит ему нигде и никогда. Он полагал сначала, что проживет в скиту несколько месяцев и этого будет достаточно, но чем больше жил среди затворников, тем меньше его собственная цель казалась ему желанной. Он полюбил Бухару, ее избы, озеро, тайгу, он полюбил этих людей, которые были близки самой его страстной, непримиримой и непрощающей натуре. Они были отвергнуты большинством так же, как был отвергнут когда-то он, и, как он, не пошли на поклон к сильным мира сего. В сущности, Василий Васильевич сделался раскольником задолго до того, как провидица судьба привела его в скит. Но тогда же он понял, до какой степени истончилась стена, отделяющая бухарян от мира, как трудно им выжить в стране, где население более веровало и ждало пришествия коммунизма, нежели Христа, где, как ему казалось, те самые люди науки, к которым он имел несчастье принадлежать, для удовлетворения научных амбиций и интеллектуальных потех превращали в объект изучения то, что было для других святыней. Так на смену прежней честолюбивой мечте вынести из Бухары все, что в ней было, и прославить себя в научном мире пришла другая, быть может, более достойная: этому выносу воспрепятствовать и от научного мира Бухару уберечь. Он мог гордиться собой — ему удалось сделать все и даже больше, чем он намеревался. Он остановил самый ход истории, и никто не был властен ему помешать, при нем Бухара поднялась и окрепла. Но, когда на двенадцатом году Вассианова правления в соседнем поселке появился молодой, энергичный директор и попытался заставить скитских детей ходить в школу, старец понял, что у него появился достойный противник. Илья Петрович с его верой в науку и прогресс, с его увлечениями и убеждениями принадлежал к миру, который нынешний Вассиан ненавидел, наступлению которого изо всех сил противился, ибо для него образованные люди были не абстракцией, но той средой, которую он знал и от которой претерпел незабытое и непрощенное зло. Так потянулись новые долгие годы — старец ждал, когда директор сломается, сопьется, уедет: много их здесь поменялось на его веку — одни отрабатывали три года по распределению, другие не выдерживали и этого срока. Но Илья Петрович никуда не уезжал, и Вассиану порой казалось, что он не выдержит и сбежит первый или же однажды придет к Илье Петровичу и откроет опостылевшую ему тайну самозванничества, всласть наговорится с ним обо всем и наслушается радио. От проведенных им без веры сотен часов в молитвах, от безблагодатных постов он чувствовал себя невероятно утомленным. Он был болен, тосковал, и ему хотелось хотя бы на время вырваться отсюда и перестать таиться. Ему хотелось вернуться в мир, из которого он давно ушел, получить от этого мира какую-нибудь весть, снова услышать море звуков, треск и шорох в радиоэфире. Но откуда было этому взяться? Его окружали замкнутые, умные и хитрые люди, следившие за каждым его шагом. И казалось ему порой, что никакого другого мира и вовсе не существует. Но однажды случилось невероятное. Поздним осенним вечером он шел по лесной дороге к озеру, как вдруг его окликнул незнакомый голос: — Василий Васильевич? Старец вздрогнул и впился глазами в вопрошающего, но чистое, гладкое лицо осталось совершенно безмятежным. Никогда раньше этого человека Вассиан не видел, и знать его тот не мог. Старец хотел поворотиться и пойти дальше, однако неприятный высокий голос спокойно и даже как-то буднично продолжил: — Вы меня не знаете, это верно. И я вас тоже. Но я вас вычислил. Ваша ничем не оправданная ревнивая неприязнь к научникам заставила меня подозревать, что здесь что-то нечисто. Старец не двигался и гневно смотрел на него. — Я аплодирую вашей стойкости и предлагаю вам заключить маленькую сделку. Я обещаю хранить вашу тайну и буду помогать вам. Вы же, в свою очередь, будете позволять мне приходить сюда, когда мне заблагорассудится, присутствовать на богослужении и жить в скиту столько, сколько я захочу. Вассиан молчал. — Василий Васильевич, мне не надо от вас ничего. Я не ученый и не буду посягать на вашу интеллектуальную собственность — меня интересует лишь кое-что из духовного опыта и дисциплины бухарян, — говорил между тем незнакомец, нимало не смущаясь пронзительного взора, которого не мог выдержать ни в скиту, ни в миру ни один человек. — Вы можете абсолютно доверять мне. Никто не узнает вашей тайны. Напротив, кое в чем я смогу быть вам полезным. Другой подобной возможности у вас не будет никогда. Скажите мне, не нужно ли вам чего-нибудь? Старец хотел поворотиться и уйти, но против его воли губы разжались и он произнес: — Принесите мне батарейки для радиоприемника. Неведомый Вассиану пришелец идеально подошел для той роли, которую сам себе назначил. Он не только привозил в Бухару батарейки, газеты, научные журналы — он привозил самый дух оставленного Кудиновым мира, толковал на свой лад происходящие в нем перемены, и мало-помалу старец полюбил беседовать с этим немного циничным, но остроумным человеком. Бывший ученый изжил в себе многое из того, чем был наделен от рождения, но одно в нем осталось и было неистребимо — он был любопытен. Там, в огромной стране, умирали и нарождались новые вожди, страна воевала, расправлялась с инакомыслящими и инаковерующими, она изгоняла тех, кто не хотел смириться с ее ложью, она по-прежнему дремала, но под спудом этой дремы ощущалось таинственное, неведомо во что могущее вылиться течение. И, размышляя над всем этим, старец думал порой, что, быть может, когда-нибудь его Бухаре надлежит еще сказать свое слово в человеческой истории. С некоторых пор он стал глядеть на историю как на осуществление Божьего замысла о человеке и человечестве, полагая, что судьба каждого этому замыслу должна быть подчинена, и даже свое самозванство рассматривал как исполнение этого замысла. Однако шло время, ничего не происходило, только с каждым годом он все острее чувствовал, что община устала и нет у нее больше сил сопротивляться течению жизни. Директор школы наступал, Бухара выходила из повиновения, и бунт был неизбежен. Надо было идти либо на какие-то послабления, либо на чрезвычайные меры. Однажды у него вышел разговор с Борисом Филипповичем. Это произошло вскоре после той страшной грозы на Илью-Пророка, когда странным и необъяснимым образом уцелела девочка из леспромхоза. — Что вы об этом скажете? — деловито осведомился гость. — Господь подал знак, но люди по своим грехам и маловерию не могут его распознать. — Их следовало бы к этому подтолкнуть. — К вере подтолкнуть нельзя, — сказал старец печально. — Отчего же? — возразил пришелец. — История часто доходит до нас в виде мифа, и иногда бывает неплохо эти мифы вспоминать и обращать в свою пользу. — Выражайтесь яснее! — сказал Вассиан раздраженно. — Возьмите, например, историю с травницей. Никто не знает теперь достоверно, была ли она на самом деле святой, или же обыкновенной смазливой бабенкой, которая бегала на свидание с полюбовником, а потом изменила ему и была из ревности убита. Но какое это имеет значение? В памяти у людей сохранилась красивая легенда. Ее мощи, будь они теперь найдены, могли бы послужить для благого дела. — Вы знаете, где они лежат? — Я знаю, где они могли бы лежать. — И дерзнете совершить подлог? — спросил старец, помолчав. — Почему нет? Вас смущает нравственная сторона этой истории? Но чем ваше лжестарчество лучше? Будьте последовательны, Василий Васильевич. Сказавши «а», найдите мужество сказать «б». Старец пристально посмотрел на него, но понять что-либо в непроницаемых глазах было невозможно, и Вассиану вдруг сделалось страшно. Он ощутил в душе какой-то мистический холодок, подобный тому, что испытывал иногда во время самых торжественных служб, когда читал Евангелие. В тот же вечер он отправился на островок. Но против обыкновения не развел костер, а зажег свечи и стал молиться. Это был первый раз, когда он молился не на людях, выполняя как бы необходимую работу, а в одиночестве молился робко и горячо. Старец мысленно просил прощения и благословения у бедной женщины, которую поминали они в своих ектиниях, за то, что теперь желал воспользоваться ее именем. Он был искренен и растерян и все время глядел на небо и просил знака. Он ждал этого знака без малого двадцать лет, ждал осуждения или одобрения своего обмана. Ему казалось в эту минуту, что может произойти все, что угодно, — разверзнуться небо, упасть ракета и поглотить грешника. Смутно мерцали звезды, ночь была лунная — Вассиан ждал. Он был готов уверовать, если бы только чудо произошло и кто-то подал ему знак. Но небо молчало, и не было никакого просвета или разрыва. В далеких избах погасли керосиновые лампы, Бухара отошла ко сну, и два лазутчика отправились к тому месту, где ударила в дерево молния. Они шли скорым шагом по лесной дороге. В небольшом рюкзачке у одного из них лежали кости безвестного узника ГУЛАГа, которым надлежало стать прославленными и чудодейственными. Преступники подошли к сосне и стали копать. Несколько раз лопата натыкалась на камни — они были разбросаны здесь повсюду, и план выкопать ложную могилу не удавался. При внимательном рассмотрении самозванцы обнаружили нечто вроде небольшого холмика, окруженного валунами. Действовать надо было очень осторожно и быстро. Августовская ночь едва ли длилась больше двух часов. Они сняли дерн и углубились в яму. Копали больше часа, и все это время тревожное чувство не покидало старца. Ему казалось, что теперь он вторгается в область запретного, неизвестного. И очевидно было, что после этого обмана надо будет уйти. Неожиданно лопата звякнула о что-то металлическое. Люппо достал фонарик. — Черт возьми! — воскликнул он. — Там, кажется, кто-то уже лежит. Старец нагнулся и увидел завернутый в промасленную холстину ящик. Они поднесли фонарь и подцепили крышку. В следующее мгновение Вассиан упал ниц перед разверстой могилой. Он обхватил руками голову и сжался в комок: вера, так долго удерживаемая в глубине его души, хлынула, как кровь из горла. Он в исступлении целовал землю и твердил: «Господи, помилуй, Господи, помилуй», — и так без счета. Напарник его стоял в стороне, он глядел на распростертого неофита большими задумчивыми глазами, и его влажные губы шевелились. — Интересно, — пробормотал он, — какова, по-вашему, вероятность подобного совпадения? Один к миллиону? — Изыди от мене, сатана! — гневно блеснули глаза старца. — Да погодите меня гнать, — пробормотал будущий Божественный Искупитель. Он посветил фонариком вокруг и еще раз оглядел найденный в яме ковчег. Луч выхватил подрубленные корни сосны и засохший срез. — Смотрите сюда! — сказал он, толкнув коленопреклоненного старца. — Сдается мне, что нас кто-то опередил. Неслышно вошел келарь и стал равнодушно глядеть на молящегося. — Что тебе? — спросил Вассиан, поднимаясь с колен. — Все ждут твоего слова, — сказал келарь негромко, но по телу наставника пробежал озноб: он догадывался, но никогда не думал, что дело дойдет до того, о чем спокойно и буднично объявил низенький невзрачный мужичок. — Этого нельзя делать, — произнес старец. — Такая жертва никому не нужна. Келарь исподлобья смотрел на него. — Ты чужой для нас, — произнес он тихо. — Ты был всегда чужим и никогда нас не понимал. Ты жалеешь нас как человек, в котором нет веры, и жалость твоя, яко лжа. — Как ты смеешь?! — Я слышал твой разговор со скопцом. Я знал давно, что ты самозванец, но я тебе не мешал, потому что ты делал то, что должен был делать. Я следил за каждым твоим шагом: как ты слушал богомерзкие голоса, вместо того чтобы молиться, как принял чуждого нам человека и позволял ему присутствовать на наших молитвах, как, омраченный неверием, ты разрыл землю в святом месте и хотел подкинуть туда чужие кости. Если бы ты хоть раз оступился, я бы убил тебя. Но все, что ты делал, ты делал для блага Бухары. Теперь ты должен будешь сделать последнее. Не бойся за них — они более любят ту жизнь, чем эту. За себя решай, как хочешь. Там, в часовне, есть потайной выход. Когда все заволочет дымом, ты сможешь уйти. Но если ты не сделаешь того, что должен, ты знаешь, что тебя ждет? — Ты хочешь меня испугать? — Нет. Я только хочу, чтобы ты сделал положенное. С тобой или без тебя это все равно произойдет. Мы не можем более хранить нашу веру в чистоте и должны последовать своему завету. И ты должен будешь им объявить, что час пришел. Посмотри на улицу. Старец выглянул в окно: перед часовней собралась вся Бухара — сорок человек, ровно столько, сколько без малого триста лет назад сюда пришло и осталось здесь жить. Маленькое и злое солнце зависло над их головами, но они как будто не замечали его, лица их истончились, потемнели от голода и казались плоскими, как изображения на иконе. — Они действительно этого хотят? — Да! — выкрикнул келарь. — Они хотят спасти свои души. Им нечего больше тут делать. Господь призывает их к Себе. — Нет, — качнул головой старец, — этого хочешь только ты. А Господь, кажется, просто растерян и не знает, что Ему с нами делать. — Уходи, — сказал келарь, нахмурившись. — Забирай все, что хочешь, и уходи. Ты больше не нужен здесь, ибо только станешь смущать людей. Ты хочешь спасти их тела, но если продашь хоть что-то, если впустишь сюда деньги, не удержишь их и погубишь их души. — Ты, кажется, хорошо понял то, что услышал сегодня, — промолвил старец печально. — Но ничего не понял во мне. Зато я тебя понял. Келарь угрюмо взглянул на него. — Все эти годы за моей спиной ты правил людьми. Я был только твоей ширмой, и даже меня ты смог обмануть. Это ведь ты подложил под сосну ковчег. Но неужели ты не боишься, что за подлог ты будешь гореть в аду? — Это не подлог. В ковчеге лежат мощи Евстолии. — Откуда они могли там взяться? — Их положил туда убийца, — нехотя сказал келарь. — Я знал место в лесу, где они зарыты. — И все годы молчал? — Я ждал, как она велела, знака, и перенес ковчег под сосну, потому что так было угодно Богу. Он вел мою руку. И я сделаю все, чтобы довести их до спасения и не уклониться ни на один из соблазнов. — И здесь то же самое, что и там, — пробормотал старец тихо. — Все только и делают, что друг друга обманывают. — Не смей богохульствовать! — выпрямился келарь. — Здесь — воля Господа. — Которую каждый толкует на свой лад. Что ж, Он вел тебя, будем считать, что поведет и других. — Что ты намерен сделать? — Я дам им свободу выбора. Пусть каждый решает за себя сам. Келарь хотел что-то сказать, но, не дожидаясь возражений, старец вышел. Стоящие перед избой люди смотрели на него неподвижными слезящимися глазами, и, глядя в эти глаза, он понял, что жизнь уже оставила их. Он медленно переводил взгляд с одного лица на другое, и все они, молодые и старые, одинаково изможденные, были уже неотмирными. Он искал хотя бы одно живое лицо, за которое можно было бы уцепиться, но не находил — даже посеревшие от голода младенцы казались старичками. И его вдруг пронзило острое осознание своей вины — он снова чувствовал себя не старцем, но историком Василием Кудиновым, который двадцать лет подряд с невероятным успехом проводил научный опыт по остановке истории и теперь пожинал горькие плоды этого эксперимента. Вместо того чтобы спасти Бухару, он погубил ее каким-то хитроумным способом, отняв у этих людей свободу и возможность следовать своей воле. Предложи он им сейчас выбор, привыкшие к полному послушанию, они бы не вынесли этого бремени. В тот момент ему захотелось упасть на колени и покаяться перед ними за свой обман, пусть бы побили его камнями, как лжепророка, пусть кинули бы в яму или привязали к дереву на съедение мошке. Но покаяние его — кому оно было нужно? Далеко над лесом появилась светящаяся точка, многократно отразившаяся в сорока парах глаз, послышался гул, и когда ракета-носитель вонзилась в стратосферу, то Вассиану почудилось, что небо дрогнуло и как будто приоткрылось. Там, в полоснувшем глаза разрыве, на мгновение он увидел невыносимо яркий свет и отблеск иного мира, где жил сочиненный некогда корреспондентом атеистического журнала мужичонка с помятыми крыльями, которого посылали в особо трудных случаях на помощь неопытным ангелам. Гул ракеты стих, глаза у всех погасли, но старцу вдруг показалось, что все на Земле не имеет смысла, если этого мира не существует и эти люди не могут в него войти. И не нужно было никаких чудес, чтобы уверовать: все оказалось очевидным, стоило только эту завесу приоткрыть. В сущности, то, что они хотели сделать, было просто эвакуацией самым быстрым и безопасным способом из погибельного, рушащегося мира. И даже если оно противоречило установленным Небом канонам, все равно этих беженцев там не могли не принять по законам обыкновенной гуманности и милосердия. А люди стояли под солнцем и ждали помощи, как солнечными весенними днями оставшиеся на отколовшейся и уменьшающейся в размерах льдине рыбаки ждут вертолета, до рези в глазах всматриваются в белесое небо и вслушиваются в бесконечное пространство. Старец обнял взглядом их всех, посмотрел в глаза каждому и негромко — но в наступившей тишине это прозвучало пронзительно и отчетливо — произнес: — Потерпите еще чуть-чуть. Скоро вы будете со мною в раю и узрите Бога Живаго. Август перевалил за середину, начался Успенский пост, но по-прежнему стояла жара. Из колодцев ушла вода. Дождей не было уже больше месяца, не уродилось ни грибов, ни ягод, птицы и звери двинулись на север, днем воздух раскалялся, и даже ночь не приносила долгой прохлады. Быстро высыхала на траве и листьях роса, и нечего было рассчитывать на то, чтобы сделать в такое лето запасы на долгую северную зиму. Лес стоял черный и страшный в то лето, когда прошло ровно семь тысяч и еще полтысячи лет от сотворения мира. В картофельной яме, отделенный от воли толстыми бревнами и дощатым накатом, закинув голову к небу, жадно молился Илья Петрович. Он не знал никаких молитв и молился своими словами, истово и стремительно, боясь, что не успеет. «Господи, спаси ее, — твердил он, — никогда и ни о чем я не просил, но не попусти ее смерти. Если Тебе нужны жертвы, то возьми меня вместо нее. Исус Ты или Иисус, признаешь меня своим или нет, но сохрани девочку, как хранил Ты ее столько лет». Он чувствовал, что там, наверху, готовится совершиться что-то ужасное, и собственное бессилие угнетало его. Никто из приносивших еду не заговаривал с ним, никто больше его не посещал. Он кричал, что объявляет голодовку, звал старца, осыпая его руганью и проклятиями, которые неизвестно как могли появиться на устах интеллигентного человека. Ему нечего было терять, он требовал, чтобы его убили, распяли или сожгли, — все было напрасно. Но однажды ему показалось, что кто-то стоит и слушает его. — Ты здесь? — закричал Илья Петрович. — Что же ты не идешь? Или ты струсил? Ты боишься поглядеть мне в глаза? Ты понял, что завел всех в тупик, потому что ваша вера всегда была тупиком! Вы выродились! То, что было хорошо триста лет назад, нынче жалко. Но ты трус и боишься признать поражение. Я верил в вас, я был готов положить для вас свою жизнь, а вы оказались миражем. Вы жаждете только новой крови и для того завлекли сюда обманом невинную и чистую душу. Вампиры! И ваш Бог, он тоже вампир. Он высосал из вас всю кровь. Возьмите меня вместо нее! Я не осквернен ничем, кроме собственной слепоты и доверчивости, но таковых грехов у Бога нет. Да падут на ваши головы проклятия, да не примет вас ваше небо, да сгорят ваши души в аду, если вы погубите девушку! Он кричал и бил кулаками по стенам, пока наконец не обессилел и провалился в забытье. Никого не было, и Илья Петрович вдруг так явственно ощутил это одиночество, точно один остался во всем мире. Все куда-то шли, не стало больше людей на земле, и ангелы, и демоны на небе сложили оружие и примирились: брошенная, позабытая земля неслась сквозь черное пространство со своим единственным пассажиром, до которого никому не было дела. Битвы, страдания и страсти закончились — все, кому было суждено спастись, спаслись, кому погибнуть — погибли, и только с ним не знали, что делать, и оставили здесь. Он позвал матушку и, не услышав никого, тихо, обиженно, как ребенок, заплакал. Вдруг послышались чьи-то шаги. Илье Петровичу стало стыдно, что его рыдание могло быть услышано, и он затих. — Эй! — негромко позвал его незнакомый голос. — Ты свободен. Узник встрепенулся и крикнул: — Кто там? — Ответа не последовало, однако в темноте он заметил, что обычно задвинутая крышка лежала неплотно, хотя, когда он засыпал, никакого света сверху не падало. Он приподнялся и толкнул ее: крышка приоткрылась, и директора окатило свежим воздухом. Не веря в происходящее, он с трудом, цепляясь за выступы в стене, вылез из ямы. Рядом лежала котомка, а в ней спички, несколько вяленых рыб, соль, сухари и картошка. Кто был его освободитель, не было ли здесь новой ловушки, друг или враг дарил ему свободу, человек или ангел, Илья Петрович не знал, но понимал одно — нужно идти как можно быстрее за помощью к людям. Никем не виденный, в темноте он покинул Бухару и скорым шагом пошел по направлению к Чужге. Он не разрешал себе останавливаться на ночлег и изнурял себя дорогой, как изнурял в темнице молитвой, прикладывал голову на два-три часа и снова шел, и все равно ему казалось, что он идет слишком медленно. После нескольких недель заточения ноги плохо слушались, он падал, поднимался и снова шел. Жгучее солнце светило в глаза, и ему казалось, что он похож на весельную лодку, выгребающую против течения. Иногда над головой пролетали самолеты, след их таял — он узнавал дорогу, по которой несколькими месяцами раньше вел Машу, и теперь чувствовал себя предателем оттого, что уходит один и оставляет ее в опасности. Он ускорял шаг, почти бежал по этим шпалам, от которых в разные стороны расходились усы и лежневки, терял дорогу и снова возвращался. Но поселок был далеко, а сил с каждым днем оставалось все меньше, и опять ему казалось, что на земле он один. Обессилевшего, упавшего на рельсы, Илью Петровича подобрали ехавшие на «пионерке» поселковые и отвезли в Чужгу. Косматый, искусанный мошкой, он был страшен и напоминал беглого зека. Днем он отсиделся на пилораме, вдыхая запах свежего дерева, а под покровом ночи прокрался к знакому дому на окраине поселка, где возле магазинчика толпился народ и бывший глава «Сорок второго» вместе с женой отпускал товар. Продавец критически поглядел на него и велел жене идти топить баню. Всю ночь друзья сидели на окраине Чужги под рев мотоциклов, ругань, пьяные песни и продавали водку подвыпившей братве, причем многим приходилось давать бесплатно. — Пидпалять, — сказал хохол горестно. Когда все страждущие насытились, он выслушал историю, рассказанную ему узником, но, к возмущению директора, сказал то же самое, что и Борис Филиппович: — Лыши их, Илля. Хай що хотять, те й роблять. — Там моя ученица. — Раньше треба було думаты про свою ученицю. — Она заложница, а заложников во всем мире освобождают, чего бы это ни стоило. — И як ты соби це уявляеш? — Пусть пошлют милицию, десант, армию — что угодно! Хохол вздохнул и налил себе из бутылки. — Мынулого року выдкололась крыжина з рыбакамы. Чоловик двадцять чи трыдцять. Треба було послаты вертолит. Послалы. Вин годыну пролитав, тай и все. Довше шукаты не став, грошей не було. Загинулы вси. — Сколько это будет стоить? Дай взаймы! — Кыбы я продав все, що маю, ледве выстачило бы грошей на дорогу туды. Так що забудь их, Илля. Хочеш, продавцем тебе до себе визьму? Директор молча поднялся. — Де йдеш? Тоби видлэжатыся треба. Ты подывысь на себе — сами мощи, а не чоловик. Кидь даколы треба помочи, що зможу — дам. Илья Петрович вышел из дома. Мужчины, женщины, старухи, дети шли по улицам, разговаривали, ругались, что-то покупали, но больше только глазели и купить не могли. Они жили плохо, очень плохо, но худо-бедно жили, и с голоду никто из них не умирал. А где-то там в тайге погибала целая деревня. Всю следующую неделю он обивал пороги в Чужге и доказывал, требовал, убеждал, но никому ни до чего дела не было. Те люди, которые некогда приглашали его работать в райкоме партии, сидели на высоких должностях в новых органах власти и говорили с ним через губу, а то и вовсе гнали прочь. Снова сбывалось то, что говорил Борис Филиппович, и казалось порой беглецу, что истина и ложь поменялись в мире местами, сбываются лжепророчества, а пророчества не исполняются — все бессмысленно, и спасти не удастся уже никого. Он поехал в Огибалово, некогда закрытое и таинственное место, а теперь известное всей стране. Но известность не принесла космодрому удачи. Там были те же разруха и разворуха, что и в прочих местах преображенного Отечества. На летном поле стояло десятка два вертолетов. Скучающие летчики сидели и покуривали, с интересом и, как казалось рассказчику, с сочувствием слушали его повествование. — Ну, мастак ты, дядя, сказки рассказывать, — не выдержал наконец один из них. — Помогите им! — взмолился он. — Заплатишь — полетим, а так, извини, батя, не выйдет. — Что же мне теперь делать? — Жди! Будет оказия — полетим. Он сел на летное поле и уснул. Изредка взлетали и приземлялись вертолеты, поднимая кучу мусора, слонялись голодные собаки. Сколько так прошло времени, директор не знал — ему снова казалось, что он сидит в гнилом срубе. Жирные мухи ползали по лицу, его прогоняли, но он снова приходил, и в конце концов его оставили в покое. Потом дали в руки метлу и заставили мести дорожки — все повторялось на бесконечной спирали жизни. А жара не спадала, летчики одуревали от духоты и пили водку. Но однажды вечером что-то переменилось. — Эй, батя! — крикнул один из них. — Тебе, похоже, повезло. Вышел на связь клиент в сорок втором квартале. Через час вылетаем. С утра в Бухаре топились бани. Дым валил из окон, из дверей, из щелей между бревнами, и издали можно было подумать, что пожар в деревне уже начался. Но до огня оставалось еще несколько часов, и люди делали последние дела: мыли дома и готовили одежду, доставая из древних ларей и сундуков самое дорогое. В их движениях не было обреченности, напротив, чувствовалась небывалая сосредоточенность. Никто не говорил между собой о том, что произойдет вечером, в светлых утомленных глазах наступило успокоение. К обеду деревня опустела. Замерла и природа, ничто не колыхалось ни в воздухе, ни в воде, ни на земле: гладкое озеро лежало окруженное лесом и хранило сонный покой. И только один человек в Бухаре находился в страшном волнении. Борис Филиппович ждал вертолета. Накануне у него пропали колдаевские фотографии. Люппо перерыл все в избе, так ничего и не нашел, и его охватил мистический ужас. Этот ужас в последнее время все чаще проникал в душу Божественного Искупителя. Нечто непредвиденное стояло на его пути и опрокидывало все замыслы и расчеты — и этим непредвиденным был элемент случайных на первый взгляд совпадений, которыми была переполнена его жизнь. Как некогда Илья Петрович ломал голову над тем, что произошло у межевой сосны — было ли это чудом, обманом или невероятным совпадением, так и Люппо теперь не мог уразуметь, почему люди, которых он использовал в своих целях, сталкивались в громадной стране и цеплялись друг за друга, как шестеренки в часах. Точно был кто-то еще, незримо направлявший ход жизни по своей воле, и в исчезновении фотографий Борис Филиппович увидел свидетельство этой воли и предостережение. Он долго не мог уснуть. В избе было душно, зудели жадные комары, только под утро навалился тяжелый и муторный сон. Ему приснилось, что сектанты завели его в лес, привязали к дереву и оставили так до тех пор, пока тело не распухнет от укусов и он не сойдет с ума от этой пытки. Натренированное воображение сластолюбца даже во сне мигом представило все до буквального ощущения. Он чувствовал веревки, режущие нежное, холеное тело, и ему стало физически дурно при мысли, какая ужасная участь может его поджидать. Потом ему привиделся Колдаев с пожелтевшим лицом и неподвижными глазами. Борис Филиппович хотел проснуться, но сновидение было сильней. Он видел чердак в ленинградском доме и снова ощущал страшную боль в паху. От этой боли он заворочался: кто-то стал его трясти. Люппо с трудом раздвинул слипшиеся веки. — А, это ты? — проговорил он облегченно. — Как хорошо, что ты меня разбудил. — Пойдем, — сказал Харон, легонько его толкнув. — Тебя хочет видеть старец. — Зачем я ему? Келарь ничего не ответил, и Борис Филиппович поежился. Несмотря на летний зной, ему стало зябко. Он никогда не обращал внимания на этого угрюмого человека, но сегодня что-то необычное почудилось Люппо в поведении эконома. То ли был он непривычно чисто одет, то ли взгляд его был пронзителен, но Божественного Искупителя охватил страх, бывший как бы продолжением ночных кошмаров. Ему подумалось, что непостижимым образом этому человеку известно о нем все, начиная от того жаркого полуденного часа, когда на чердаке в доме на Грибоедовском канале рассвирепевший дворник кастрировал жадного до острых наслаждений молодого насильника, и до сегодняшних сокровенных мыслей и тайн скопца. Об этой стороне жизни Бориса Филипповича не знал никто. Лишь наиболее приближенные и доверенные последователи учения постигали с его помощью, что потеря детородного органа не означает угасания чувственного влечения, а, напротив, делает его изысканнее и тоньше. Он учил апостолов ценить не само удовольствие, но его оттенки, и кто знал, сколь изощренна была фантазия гладколицых евнухов, обладавших в сладострастном воображении любыми женщинами и предающихся в мыслях тайному разврату. Этот разврат с годами сделался основной целью жизни Бориса Филипповича. Он был беспределен, требовал новых фантазий, и, пресыщаясь одними, Божественный Искупитель жадно искал других. Он оскоплял не только мужчин, но и женщин, калечил их тела, отрезая груди и точно вымещая таким образом свою физическую несостоятельность. Теперь для полноты наслаждения и мести ему нужна была так похожая на изнасилованную им дочь дворника скитская святая — Маша. Он был скопческим христом — ей надлежало стать богородицей. Он давно знал, как это произойдет, и вожделел этого дня. Большая светлая комната, наполненная братьями и сестрами в длинных белых одеждах. Посреди раздетая девственница, сидящая в чану с теплой водой и иконой Нерукотворного Спаса в руках. Эту девушку долго готовили, она глубоко набожна и восприимчива, ее окружают уважение и почет. Она знает, что предназначена Богом для особых целей, и готова к тому, что сейчас совершится что-то необыкновенное. А вокруг горящие лица, радения, исступленные выкрики, вот-вот накатит святой дух, и тогда отрежут ножом левую грудь девственницы, искромсают на кусочки и станут причащаться живым телом скопческой богородицы. Вот до чего не дожил бедняга-скульптор, вот чего не успел он вылепить, а вылепи такое, точно заслужил бы славу второго Буонарроти. Нужно было только помешать бухарянам увлечь девушку с собой и уговорить Вассиана отдать ее до того, как все начнется. И он ее отдаст — другого выхода в этот раз у него не будет. Меж тем одетый в новую белую рубаху Кудинов сидел в просторной избе и вместе с Машей читал окованную железом книгу. Они читали эту книгу каждый день по нескольку предложений, и Василий Васильевич долго и подробно объяснял девушке непонятные места. Он не разрешал ей никому рассказывать об этих беседах: для всех насельников Бухары Маша была избранной Богом отроковицей, в которой они видели залог своего спасения, для него — первой и последней ученицей, посланной ему перед тем, как уйти. Он учил ее тому делу, от которого некогда отрекся и к которому теперь вернулся. Лишь в этом одном старец видел теперь смысл своего существования и оправдание тому, что совершил. Кудинов торопился: он должен был успеть вложить в свою слушательницу как можно больше, чтобы все узнанное им в скиту за двадцать лет не пропало. Поначалу Маша с трудом понимала, чего он от нее хочет, терялась и путалась в самых простых вещах. Он приходил в отчаяние, но вида не подавал. Его терпение было вознаграждено: древние песнопения и молитвы, жития святых и далекие предания ровным дождем ложились на ее душу. После этих уроков она шла в моленную и видела наяву все то, о чем он ей только что рассказывал. И тогда из ученицы она превращалась в главное действующее лицо бухарской истории. Эта раздвоенность странным образом уживалась в ее душе. Маша чувствовала, что своим присутствием она поддерживает этих изможденных людей. Самые суровые лица смягчались и теплели, когда она шла к моленной, когда вставала подле старца и приветливо всем улыбалась. От нее ничего не требовали и ни о чем не просили, людям было достаточно того, что она рядом с ними в эти последние дни. Никакие тяготы Бухары не ложились на ее плечи — ее оберегали от всего, как оберегают и ласкают любимое дитя. Они предупреждали все ее желания, баловали гостинцами, платьями и игрушками. Ей пели самые красивые песни и рассказывали самые долгие сказки. Был только один человек, которого она боялась, — скитский келарь. Она ловила на себе иногда его угрюмый, тяжелый взгляд, в котором ощущала что-то нечистое. И теперь, когда келарь вошел и поклонился старцу, мельком взглянув на нее, ей снова стало не по себе. — Пойди к себе, Машенька, отдохни перед вечерней, — сказал старец, как обычно, ласково. Под тяжелым взглядом эконома она вышла. — У меня все готово, — сказал Харон. Вассиан подошел к окну. День был душный и паркий, как и все предыдущие, но к вечеру потянуло южным ветром. Избы стояли пустые, и собаки потерянно бродили по улицам. Вся Бухара собралась у часовни — старики, старухи, несколько мужчин, возраст которых определить было невозможно, женщины, подростки и дети. В их глазах не было ни страха, ни отчаяния. Нарядно одетые, чистые люди сбились в кучу и напряженно ждали. Вдруг старец заметил странную вещь: перед тем как войти в часовню, люди связывались по двое, по трое веревками. — Зачем они это делают? — Чтобы Сатана не похитил их в последний момент, — сказал келарь, и глаза его торжествующе вспыхнули. — И так будут связаны все. Ты напрасно рассчитывал отнять у нас отроковицу и забрать ее с собой. Ты отпустил директора и уйдешь отсюда в вечную гибель сам, но ее я тебе не отдам. Она принадлежит нам и спасется, связанная одной вервью со мною. Он ожидал, что старец побледнеет, но ни один мускул не дрогнул на лице Вассиана. — Ты думаешь замолить так свои грехи? Думаешь, если привяжешь ее к себе, то вас вместе возьмут на небо и никто не напомнит тебе о тех, кого ты замучил? — Я всегда делал то, что было угодно Богу, — выпрямился Харон. — Но в этот раз Господь рассудил иначе, — сказал старец. — Не тебе об этом судить! — Она осквернена и не может войти в ковчег. — Он протянул келарю конверт с фотографиями. В глаза Харону брызнуло нагое девичье тело, и он зажмурился от глянцевой яркости снимков. — Откуда это у тебя? — прошептал он и попятился. — Они были в вещах скопца. Он утолял таким образом свою похоть. Лицо келаря сделалось жалким и напуганным: маленький, пришибленный человечек, похожий на пьянчужку, ошивающегося возле пивного ларька, которого с похмелья бьет дрожь, безвольный и ни к чему не способный. — Что же теперь делать? — спросил он в ужасе. — Если хочешь спастись, исполняй то, что велю я. Харон поднял слезящиеся глаза и вздрогнул — не самозванец, не ученый, а властный большак стоял перед ним. Уверенность и сила исходили от Вассиана, и этого человека он не смел ослушаться. — Оставайся здесь! — приказал старец. Вассиан поднялся с высокого стула и прошел наверх в светелку, где сидела Маша. — На сегодня хватит, — сказал он негромко. — Я еще не устала, — возразила она. — У тебя впереди дорога. Она удивленно взглянула на него: ей никогда не разрешали выходить из скита. — Ты сейчас отсюда уйдешь. Уйдешь навсегда. — А как же все остальные? — Тебя это не касается, и то, что произойдет здесь, не твоя судьба. Я дам тебе несколько книг. Они немало весят, но ты должна их донести. Это книги невероятной ценности. Там, в мире, тебя будут спрашивать, откуда эти книги. Ты расскажешь обо мне и скажешь, что я простил им все, не держу ни на кого зла и прошу прощения у тех, кого обидел. Она хотела что-то сказать, но теплые глаза Кудинова посуровели. — Уходи сейчас же и, что бы ты ни увидела и ни услышала сзади, не оборачивайся. Иди и ничего не бойся. Ты свободна. Внизу его поджидал келарь. — Ну, вот и все, — сказал старец спокойно. — Можешь забить выход — он больше не нужен. Харон поглядел на него непонимающими глазами. — Я не чужой вам и пребуду здесь до конца. Позови скопца и принеси для нас троих веревку. — На что нам этот грешник, святый отче? — несмело возразил эконом. — Мы должны закончить с ним старый спор. Когда келарь вышел, старец достал фотографии: в светлой избе, где со всех сторон глядели на него темные лики, они казались чем-то кощунственным. Но, видимо, человек, их делавший, в самом деле был талантлив, и на мгновение строгий кормчий залюбовался красотой своей ученицы. Его душа отозвалась сожалением о том, сколького он себя за эти двадцать лет лишил. Вслед за тем, точно изгоняя запоздалое сожаление, старец протянул снимки к лучине и стал смотреть, как пламя поедает глянцевый край. Огонь подбирался к руке, и он подумал, что так же сгорит и его плоть. На секунду мелькнула мысль уйти вслед за Машей — еще были время и возможность. Пальцы обожгло, но он заставил себя не отнимать их от огня. Лицо его исказила гримаса, но он держал фотографии в руке до тех пор, пока у ног не образовалась кучка пепла. Это оказалось не так больно, как он думал. Нужно было быть просто очень последовательным и идти до конца. Он поднялся на вершину, с которой любой путь вел вниз. А вниз идти он не хотел, и никакой лаз ему не был нужен. На высоте полутора тысяч метров, едва видимый с земли, над тайгой летел оранжевый пожарный вертолет. День клонился к закату, ровно гудели моторы. Салон был пуст, только в углу жадно приник к окошку исхудавший мужчина. Но, сколь он ни вглядывался вниз, понять сверху ничего не мог — на много километров тянулся ровный, похожий на приполярный лишайник лес, который изредка разбавляли светлые пятна болот, капли больших и маленьких озер и извилистые плоские реки. Пролетели над большим озером, и снова потянулась громадная, не имеющая начала и конца лесистая равнина. Трудно было поверить, что внизу проходят дороги и тропы, стоят охотничьи зимовья, раскиданы остатки лагерей, колючая проволока, бараки и брошенные военные объекты. Тайга обезлюдела, и вертолеты летали теперь далеко от базы нечасто. Гул борта беспокоил пугливых зверей и птиц, на всякий случай они замирали и провожали влажными глазами летящую высоко в небе машину. С таких машин их иногда жестоко обстреливали люди, и ни волкам, ни оленям, ни кабанам некуда было спрятаться от летящего чудища. Но оранжевый вертолет летел высоко и неопасно — гораздо страшнее для всего живого была лесная сушь. При подлете к сорок второму кварталу борт пошел на снижение, и Илья Петрович стал узнавать места. Промелькнуло коновалово стожье, Большой Мох, извилистое русло Пустой, и вертолет сделал круг над Бухарой. Внизу, как игрушечные, стояли дома и стройная темная часовенка. Не было видно ни одного человека, только собаки поднимали головы к небу и лаяли на вертолет. Около часовни было свободное место, и летчики хотели посадить машину прямо тут, как вдруг заметили, что из окон выбивается пламя. Вертолет снова взлетел вверх и, совершив еще один круг, приземлился на берегу озера. Поднялись пыль и рано опавшие листья, сбившиеся в кучу собаки завыли, в их вое была не угроза незнакомцам, а тоскливый призыв о помощи. Не дожидаясь, пока остановятся лопасти винта, Илья Петрович спрыгнул на землю и побежал к скиту. Пламя уже охватило всю часовню, и за ровным гулом огня и треском бревен слышно было, как истово поют и молятся люди. — Потушите часовню! — закричал директор, оборотясь к подоспевшим пилотам. — Да пустые мы, батя, — растерянно отозвался один из них, завороженно глядя на пламя. — Кто ж знал… Обезумевший Илья Петрович с воплем бросился в огонь. Его оттащили, он рванулся снова, но вертолетчики не пускали его. Меж тем пламя перекинулось на соседний дом, потом по изгороди на сарай и другие избы. Сильный ветер разносил его во все стороны, уничтожая деревню. А в часовне, дверь в которую была забита, как крышка гроба, связанные одной веревкой, катались по полу старец Вассиан, маленький келарь и Божественный Искупитель. — Выпустите меня! Выпустите! — кричал Люппо, пытаясь то порвать веревку, то оттащить старца и келаря к выходу. Огонь пожирал темные стены, древние иконы и книги. Он опалял просветленные лица людей, но бухаряне ничего не видели вокруг. Они пели, не чувствуя ни жара, ни боли. Где-то высоко над ними распахнулась крыша, и в открывшемся куполе неба они увидели лестницу, поднимавшуюся выше звезд в Небесный Град и Небесную Церковь, по которым тосковали их души и где триста лет ждали их предки. Огонь охватил уже полдеревни и с бешеной скоростью двигался к лесу, а потом вдруг повернул к той стороне, где стоял оранжевый вертолет. — Бежим! — заорали летчики. — Не пойду! — уперся директор. — Черт с тобой, пропадай! Люди побежали наперегонки с огнем и в последний момент успели завести двигатель. Качнувшись, вертолет поднялся над поляной и, вырываясь из дыма, стал уходить резко вверх. Но если бы кто-нибудь смотрел в этот час на небо, то наверняка увидел бы, как вслед за вертолетом вместе со снопом искр над пепелищем взметнулось ввысь сорок душ. Одна из них тотчас же канула вниз, остальные стали медленно подниматься к небу, и ангелы с помятыми и обоженными крыльями торопливо уносили их с собой. Маша дошла до Большого Мха, когда услышала рокот улетавшего вертолета. Она проводила его глазами, но вскоре до нее донесся странный гул. Казалось, будто не один, а целая эскадра геликоптеров шла на низком бреющем полете. Гул нарастал, смешивался с треском и хрустом, и, обернувшись, она увидела позади черный дым, стелившийся над землей. За ним следом по ломкой траве, по кочкам, кустам и деревьям стремительно полз огонь. Болото высохло, и там, где раньше всегда держалась вода, ноги поднимали только пыль. Все загоралось моментально, точно в мире началось предсказанное в тот год светопреставление. Девушка побежала, и вместе с нею от лесного пожара бежали собаки, зайцы, лисицы, олени, волки, кабаны, рыси и лоси. Ветер то и дело менял направление, огонь распространялся хаотично и во все стороны, стремясь уничтожить не только Бухару, но все вокруг нее. Пламя казалось живым существом — раскаленная вздрагивающая плазма пульсировала над землей, не оставляя ни одного свободного места и ни малейшего шанса спастись. Огонь был уже совсем близко, беглянка чувствовала за спиной его дыхание и боялась, что вот-вот вспыхнут волосы, уже не было сил бежать, как вдруг прямо перед собой Маша увидела женщину. Сперва она подумала, что это Шура, однако светлое лицо было как будто ей незнакомо. Женщина смотрела прямо на нее спокойными глазами, и тогда она вспомнила, что именно эту женщину видела в детстве, когда в межевую сосну ударила молния, увидела и навсегда забыла до сегодняшнего дня, когда та снова появилась в огне перед нею. «Мученица Евстолия, спаси мя», — прошептала Маша. Пламя обтекало святую, как обтекает вода камень. Она стояла не на земле, а точно парила над нею и рукою звала девушку к себе. Маша бросилась через огонь вперед. Затрещали опаленные волосы, в рот и в нос ударила обжигающая струя дыма, еще секунда — и это был бы конец, но в следующее мгновение она упала в глубокую сырую яму, где много лет назад стояла ловушка коновала. Катившаяся сзади огненная стена пронеслась прямо над Машиной головой. Вверху бушевал огонь, нечем было дышать, казалось, она задохнется сейчас в дыму, но, сметая все на своем пути и оставляя сзади выжженную черную землю, вал стремительно пронесся вперед, не тронув лощинку. Однако этого Маша уже не осознавала. Она потеряла сознание и очнулась только тогда, когда ощутила на лице тяжелые капли воды. Потревоженные огнем небеса разверзлись, и страшный ливень, подобный тому, что сотрясал когда-то Бухару и «Сорок второй», а до того много тысяч лет назад всю Землю, затопив ее до самого Арарата, обрушился на тайгу. Земля зашипела и покрылась дымом, возвращая влагу назад небесам. А дождь лил и лил всю ночь и весь день, и обуглившаяся, обожженная почва никак не могла насытиться, вбирая воду, пополняя запасы подземных речек, болот и пересохших лесных озер. Всю следующую неделю Маша ходила по выжженной тайге и не могла ничего узнать. Облачное низкое небо покрыло пространство над лесом, не было видно ни дневного солнца, ни ночных звезд, и она шла уже наугад, выбиваясь из сил и не веря, что выберется отсюда. Хотелось лечь и умереть, но она шла, и виделась ей Шура, которая заставляла ее вставать и идти. Сколько так продолжалось, она не помнила — стали холодными звездные ночи, и по утрам иней покрывал изуродованную землю. Однажды дорогу ей преградило большое озеро. Лесной пожар не дошел досюда. Она ходила по берегу, выискивая редкие ягоды брусники, и там же, на мху, уснула. Разбудили ее голоса. Две рыбацкие лодки плыли по озеру. Еще издали люди заметили девушку и свернули к берегу. Маша открыла глаза. Светлоглазый парень держал в руках ее голову и, смеясь, что-то говорил, говорил, она не разбирала слов, а потом нагнулся и поцеловал ее в потрескавшиеся, пересохшие губы. Но этого она уже не помнила. |
||
|