"Купол" - читать интересную книгу автора (Варламов Алексей Николаевич)

ХIII

Это произошло не так скоро, как запомнилось впоследствии. Но все реже и реже меня приглашали выступать, не звали на посольские приемы, проходили мимо недавно еще раскланивавшиеся высокие чиновники, перестали звонить замечательные люди, а если я и попадал на банкет или презентацию, то чувствовал себя чужим и скоро уходил.

Только тогда я начал догадываться, что, помимо поверхностной жизни, где все говорили прекрасные слова, обличали и громили, впадали в пафос, существует некое невидимое движение людей, и в этом движении важны совершенно иные вещи. Там влиятельны люди, которые были и будут влиятельными всегда, там не любят выскочек, но ценят энергию, предприимчивость и гибкость — все то, что впоследствии будет названо профессионализмом и чего во мне не было ни на йоту. И самое верное, что нужно было сделать, так это — пока я еще представляю хоть какую—то ценность и интерес — понравиться этим людям, зацепиться, заземлиться в их городе, например, удачно жениться, породниться с добротной московской семьей, переехать из служебного помещения в собственную квартиру на Аэропорте или Сивцевом Вражке, куда много лет назад не попал безрассудный папа.

Но я был все еще очень идеалистичен или пытался сыграть в идеалиста — разница, которую нелегко обнаружить, — и не озаботился тем, чтобы вовремя получить московскую прописку, потому что всегда выступал против унизительного ограничения. Теперь за прекраснодушие приходилось расплачиваться. Уже несколько раз у меня проверяли документы, и даже факт чагодайской ссылки неожиданно оборачивался не лаврами, а компроматом — им надо было не гордиться, а скрывать. Я не стал приватизировать партийное жилище, ни разу не съездил за границу и даже не обзавелся необходимым для этого документом, говоря, что мое место сейчас здесь и я не позволю кучке враждебных всему новому проходимцев объявить любовь к Родине своей исключительной привилегией. Увлеченный, я сам не заметил, что, покуда мои сотоварищи по коллоквиумам и семинарам юных политиков стремительно богатели, а их красивые паспорта переливались и пестрели разноцветными визами, меня отлучили от машины, народной кассы, подмосковной дачи и, наконец, согнали с квартиры.

Бог дал, Бог взял, я не держал в сердце зла и снова сделался свободен и никому не нужен, домом моим опять оказался вокзал, а друзьями — алкоголики, странники, продавщицы водки, сигарет, пива и хлеба и бездомные сборщицы бутылок.

Все повторялось в моей несчастной, заколдованной жизни, только на улице стояло не митинговое радостное лето, а изможденная, голодная зима, и негде мне было стирать трусы и носки, кроме как в проруби для московских моржей. Не было больше людей, с которыми можно до хрипоты спорить о прошлом и будущем. Не стало хлеба и сала в птичьих кормушках, и, как редкая птица, исчезла бомжиха Ниночка, и сколько я о ней ни спрашивал, никто не знал, где она. «Подохла, наверное», — говорили равнодушно. Милиция делалась злее, молоденький стыдливый сержант, начавший карьеру на Савеловском вокзале, ездил на служебном «мерседесе», исправно получал зарплату и, как по часам, подкармливался новой властью, охраняя ее покой и изгоняя из Москвы подозрительных людей. Город переменился в одночасье и сделался еще более чужим, чем в молодости, схлынули говорливые ликующие толпы, покрылись ларьками улицы, давно не было пивнухи на Окружной, да и вообще тех прокуренных, душных залов с «Ячменным колосом» и «Жигулевским» не осталось, и куда легче было поверить, что не встречал меня на Пушкинской площади улыбающийся лошадиной улыбкой Вася, не приходил выручать на Савеловский вокзал, и не было ни трибунных речей, ни писательского клуба.

Как знать, быть может, сон, из которого я вспоминаю обо всем, что со мною случилось, начался раньше. Я просто уснул на жесткой вокзальной лавке или в отделении милиции и уже не проснулся, а умер или погиб, забитый ментами, превратившись, как мечтал в юности, в тень, которая неприкаянно слоняется меж людей и вольна вообразить о себе что угодно, ибо кто может помешать тени и кто станет ей звонить или вести с тенью разговор?

А наяву я опять присматривался к залам ожидания, однако теперь туда пускали лишь пассажиров с билетами, и я понял, что отсрочка, данная призывнику судьбой в тот день, когда из савеловской кутузки меня вытащил ухоженный газетный поденщик, окончилась. Недаром напророчила вокзальная волчица — бегать тебе еще, Никитушка, недолго. Да и не было больше сил бегать. Не вынесли бы этого ноги, болел желудок, шумело в голове, и хотелось залечь в тихое и теплое место, где никто не потревожит.

Но, прежде чем навсегда исчезнуть из Москвы, я заехал к Алене. Неловко попросил прощения и сказал, что она нимало не потеряла, не опубликовав свою статью. Ничего, кроме насмешки и холода, в ответ я не ждал. Однако моя первая женщина не держала на меня зла. Она искренне обрадовалась, рассказала, что год назад устроилась в испанскую продовольственную фирму, но, разочаровавшись в мужчинах любимой страны, совсем не похожих на тех героев, которых знала по романсеро, уволилась и теперь преподает за гроши русский язык иностранцам на ускоренных курсах при одном из новых московских университетов.

Мы сошлись во взглядах на жизнь, как сходятся два несчастливца. Алена была по—женски даже горячее, чем я, и запальчиво твердила, что Бог покарает всех хорошо устроившихся за неправедно нажитые богатства, просто так им это не пройдет, отмщение наступит скоро и неотвратимо. Я с удивлением подумал, что спесивая московская девочка из интеллигентной семьи, забавлявшаяся в застойные годы диссидентскими игрищами и принявшая из любви к Испании католичество, обожавшая похабные анекдоты и умные разговоры, в середине своей пестрой жизни оказалась удивительным образом похожа на ортодоксальную чагодайскую старостиху бабу Нину с ее апокалиптическим запалом.

Прихлебывая из здоровенной кружки отвратительный кофе, моя подруга с гневом рассказывала, как одно время работала переводчицей и возила в свою тогда еще сокровенную Испанию богатых русских туристов.

— В Севилье один из них увидел во дворе дома пальму. «Спроси, сколько она стоит?» Прибежал садовник. «Сеньор желает пальму? Я могу подобрать для сеньора отросток». «Скажи ему, что я хочу ЭТУ пальму». «Сеньор, но эта пальма не продается». «Спроси, сколько он за нее хочет». Испанец назвал сумасшедшую сумму, чтобы от него отвязались. «Пусть выкопает и доставит к самолету». — И швырнул пачку денег. Не понимаю, что здесь смешного?

Она разводила руками, чтобы показать толщину мифической пачки или величину бедной пальмы, которую запихнули в грузовой отсек самолета, оторвали на десять с половиной тысяч метров от земли и повезли в край вечного холода и медведей. Кофе плескался и бушевал в пивной кружке, а я хохотал и не мог остановиться.

— Кажется, мне попадалось это дерево в зимнем саду на одной дачке в Опалихе.

— Да ну? Врешь ты все! — Алена по—детски улыбнулась, и я снова увидел чудесную, красивую девушку, которая приходила в общежитие в серебристой шубке и устраивала допрос с пристрастием, прежде чем раскрыть объятия.

С неуловимой и странной для грузного тела легкостью она пересела ко мне на колени. Я обнял ее и подумал: «Господи, ну почему не могу жить только этим: любовью к женщине, семьей, простой и не зависящей от власти и влиятельных людей деятельностью вроде починки телевизоров, покраски автомобилей, циклевки паркета или протезирования зубов? Почему занимаюсь все время совершенно эфемерным, не имеющим на земле цены, ничего не нажил и не создал?» А когда настала пора проходить очередное взвешивание, то оказалось, что я — тридцатилетний потасканный человек без образования, без особого рода занятий, в сущности, никому не нужный, овеянный легендой свободомыслия и преувеличенными заслугами на ниве перестройки. Но время моей славы ушло, и нигде, кроме как в этом доме, где живет такая же, не совладавшая с идеалом женщина, не найду приюта.

Она сумела сделать так, чтобы я забыл о горьких мыслях и не стал искать ответов на безответные вопросы. И потом, когда моя любовница снова пила кофе, курила и без умолку болтала, точно боясь, что, едва она остановится, негаданный гость встанет и покинет дом, я долго рассеянно ее слушал, наслаждаясь последними крохами уюта и тепла, представлял, как отправлюсь в ветреную сырость зимней ночи, пойду через пустынный, слепящий огнями машин город на вокзал, забьюсь в первый попавшийся поезд и залезу на пыльную и душную полку под темным потолком. Будут стучать колеса, увозя меня на север ли, на юг — как придется, начнется новая, неведомая, но вряд ли более удачливая жизнь.

В этом видении, в предчувствии и желании перемен я не заметил, как задремал. Явь без усилий перетекла в сон, где смешались мои годы, чагодайские пригорки, московские улицы, женские лица, голоса, вокзалы, берега больших рек, мансарда перед убранным черным полем, дачные места под Москвой, забитые битком аудитории университетов и пединститутов, дворцы культуры и клубы, квартира на Тверской, штаб народной партии, большие сибирские города, писательские дома творчества, костры на берегу моря, вино и маленький теплый Тбилиси.

В темноте большой комнаты, приткнувшись к плечу, Алена не замечала моего сна, а я не понимал, где сейчас находятся и с кем странствуют, вместе или поодиночке, душа и тело. Но, изредка приходя в себя, задавал лежавшей рядом женщине кстати или некстати вопросы, на которые она подолгу отвечала, и снова проваливался в забытье, качаясь в зыбкой люльке воспоминаний. Чем чернее становилась ночь и приглушеннее звучал голос моей подружки, тем печальнее и тревожнее становилось на душе. Она очищалась, отступало все к ней прилипшее за последние месяцы, и я снова возвращался к себе.

Я не любил новую, постаревшую и подурневшую Алену. Мне не нравились ее озлобленность и усталость, похожесть на одну из тех миллионов митингующих женок, обманутых, одиноких и несчастных, клянущих свои мечты, в которых сплелись женская обида, расчетливость, опрометчивость и доверчивость, все то, что я слишком хорошо знал и сам успел растоптать. Но в полусне, в наших касаниях, поцелуях и беззастенчивых ласках, в подсвеченной ночником наготе мне вдруг вспомнилось, как давно, еще в те часы, когда бродил по Москве снедаемый тоской и юношеским голодом по женскому телу, я решил, что непременно женюсь на женщине, которая сделает меня мужчиной. Не в знак благодарности или из чувства долга, но так получится само собой. Даже если будут у меня другие женщины, я все равно когда—нибудь вернусь к той, первой.

Это была очень смешная и только годная для восторженной души одинокого подростка мысль. Я позабавился ей и усмехнулся, однако почему—то не стал объяснять чуткой, тотчас же встрепенувшейся Алене, что меня рассмешило. Но на следующий день вновь остался у своей учительницы, и она тоже никуда не пошла. Мы вспоминали прошлое, гуляли, ели, пили вино. А потом настала новая ночь, и так потянулись мои дни в старом доме однообразно и уютно. Я начал забывать про вокзалы и железные дороги, про следы самолетов в чернеющем небе над Чагодаем и ноющие звуки моторных лодок, про восторженный гул толпы и яростные крики, и месяц спустя в присутствии двух случайных свидетелей тихо и буднично зарегистрировал полуформальный, полуфактический брак.