"Небеса" - читать интересную книгу автора (Матвеева Анна)

ГЛАВА 26. ГОЛУБЫЕ НЕБЕСА


Артем сказал: ты можешь записать эту историю, но было ли у меня право? Большинство людей, угодивших в ту странную круговерть, живы, и вдруг им повредит моя повесть? С другой колокольни открывается совершенно иной вид.

Куда проще было оставить пережитое в развалах памяти — эти воспоминания никогда не выцветут, но я вспоминала давние слова Зубова про итальянскую "la verita" и "una bugia". Про то, что лжей бывает много, а правда всегда в одиночестве.

Если так, мне сомневаться не в чем.

Я знала, что Артем едет в монастырь, к владыке Сергию, и мне хотелось подарить ему на память нечто важное, именно он стал для меня тем прохожим, что показал верную дорогу. Я отдала ему свою старую иконку и долго рассказывала о давних страхах.

"Я больше не боюсь смерти, — сказала я Артему, — зато Петрушка спрашивает чуть не каждый день, умрет он или нет. Я говорю, что умрет — для того чтобы воскреснуть". В те дни Петрушка просил купить ему череп — "чтобы надеть на голову и пугать других мальчиков". Я испугалась сама, думала: что значит череп для маленького мальчика — символ смерти или победы над нею?

"Я буду скучать без Петрушки", — сказал Артем.

Он уехал в начале июня, когда мы с Петрушкой засобирались в Крым: я мечтала показать сыну море.

Если любишь ребенка по-настоящему, тебе неважно, кто его родители. Я не думала, чей сын Петрушка, мне это было неважно. Ни одного человека на свете я не смогла бы полюбить сильнее.

Крым был его первым путешествием — и сын с готовностью впитывал дорогу, запоминал самые неважные мелочи. Старомодно снятая комната в Новом Свете смотрела своим единственным окном на пляж.

…Я разглядывала близкие ноздреватые скалы, словно сделанные из миндального теста, а Петрушка носился по берегу, улепетывая от волны. Песок был серым, как пепел.

"Пахлава, чебуреки, жареные сэмочки!" — кричали пляжные торговки, шагая меж полотенец и шезлонгов, и малоросский выговор намертво приставал к нам.

Сын засыпал, лежа на моих коленях, — голова была тяжелая и теплая, будто нагретый солнцем арбузик.

…Вечерами мы уезжали в близкий Судак и гуляли по набережной — город хлопал флагами полотенец, вывешенных на балконы. Татарские чайханы приветливо светились желтыми лампами, и мы обязательно заходили внутрь: Петрушке нравилось лежать за столом, как на диване. За окном темнело море, густое, словно нефть. После южного вина, терпко ласкавшего горло, мне становилось грустно, и однажды я расплакалась, обнимая сына: "Вырастешь и разлюбишь меня!" Он обвил мою шею горячей гладкой ручонкой: "Нет, мама, я не разлюблю тебя! Не хочу вырастать!"

Пьяная дура, ругала я себя и оставляла слезы на бумажной салфетке, и жадный ветер пытался сдуть со стола гривны, трепетавшие под тарелкой…

По возвращении из Крыма я повстречала Эмму Борисовну Кабанович. Эмма выпустила слезу и не сразу заметила четырехлетнего ребенка, вцепившегося мне в ногу. "Какой милый мальчик! Это твой, Глаша?"

Только Эмма могла задать такой вопрос — идиотский, но бьющий в самое сердце.

"Конечно, мой".

Эмма сощурилась хитровато: "Одна родила?" Она так и не научилась говорить это слово правильно, падала на втором слоге.

Я кивнула, и старушка приосанилась, почувствовала поддержку: "Знаешь, Глаша, ни разу в жизни я не пожалела, что решилась тогда на Виталика! А отец его не знает до сих пор! Не знал, он умер в позапрошлом году. Я некролог видала в "Рабочем"…"

Эмма Борисовна сильно состарилась за эти годы. Седину она теперь красила в бледно-сиреневый цвет, красила, по всей видимости, самостоятельно, поэтому оттенок получился тревожный. Петрушка крепко сжал мой палец, но не отводил глаз от странной бабушки.

Своей родной бабушки!

Я прикрыла рот ладонью, чтобы не напугать ни сына, ни Эмму, а она, не дожидаясь расспросов, завалила меня кучей новостей о Кабановиче — он теперь жил в Москве и работал в банке. "Юристом", — благоговейно пояснила Эмма. Он получил второе высшее образование, и вообще, потратил эти годы куда плодотворнее, чем я или Сашенька…

"У Виталика тоже родился сыночек, Лева, — чирикала Эмма, начисто, судя по всему запамятовавшая, какую роль мне доводилось играть в жизни Кабановича. — Жена его, Света, милая девочка, и вся семья такая славная, Глаша!"

Эмма суетливо копалась в сумочке и выудила наконец снимок — глянцевый, яркий. На фоне бордового ковра и хрусталя, в классическом советском антураже застыло семейное трио Кабановичей. Вначале я рассмотрела ребенка. Жена белорыбица, с едкими глазками, держала обе руки под мышкой у расплывшегося, обрюзглого мужчины: медленно и долго проявлялись в его лице знакомые черты. Кабанович нового времени, московский юрист и обладатель хрустального счастья, был похож на себя прежнего, как бывают похожи отец и сын — если оба взрослые, но только один — молодой.

Эмма достала пачку «Вирджинии» и щелчком выбила из нее сигаретку. Потом вторую для меня. Мой отказ поразил старушку, но она сдержалась. Прикурила и начала говорить обиженно и быстро.

Кабанович поменял квартиру, чтобы было с чем ехать в Москву. Матери оставил комнату в коммуналке, соседка — пьянь подзаборная. Жить там не-воз-мо-жно (Эмма не говорила, а дрожала на каждом звуке), но идти некуда. К себе Виталик брать ее отказался — говорит, дай пожить для себя. Да и славная девочка Света из хорошей семьи костьми ляжет на пороге, чтобы только не видеть Эмму в московской квартире. Внука, заплакала Эмма, показывают только на фотографиях.

Я обняла старушку, уткнулась носом в прокуренные сиреневые волосы. Мне так хотелось сказать Эмме, что этот мальчик — тоже ее внук, и я не знаю, что там, в Москве, за Лева, но Петрушкой запросто можно гордиться.

"Хочу пить", — заныл Петрушка. Увы, я не смогла признаться Эмме, что сейчас уведу прочь ее внука — мальчика с упрямыми глазами и самым красивым голосом на свете…

А ведь они похожи, с ужасом и восхищением заметила я, как только Эмма не видит своего отражения в зеркале Петрушкиного лица: те же глаза-фундучины, и брови птичкой, и длиннопалые, музыкальные руки — у нас в семье таких отродясь не было.

Эмма накарябала на бумажном обрывке свой новый адрес, и я развернулась в сторону дома. Потом оглянулась, провожая старушку взглядом, — она уходила, как на смерть, жалкая, не нужная никому и родная, навеки теперь родная.

Мы так больше и не встретились с Эммой, потому что дни бежали теперь куда быстрее прежних дней.

Лидия Михайловна Лапочкина забирала нас с Петрушкой на дачу, и за лето мы так привыкли к этим поездкам, что не смогли отказаться от них зимой. За рулем сидела сама баба Лида, Петрушка смотрел в окно, а я пыталась уснуть, устроив голову на спасательном жилете, неизвестно откуда взявшемся в салоне. От жилета пахло, как от папы после охоты — костром, землей, сапожной резиной. Уснуть не получалось, я разглядывала верхушки деревьев, с бешеной скоростью мелькавшие за окном машины.

Стройные торсы сосен, далматинская березовая рябь: как я люблю деревья! Как, интересно, их придумывали? И как интересно было их, наверное, придумывать… Если бы я взялась за этот труд, вдруг ошиблась бы с цветом синие листья, красные стволы… Хорошо, как хорошо, что земля черная, облака белые, а небеса — беспечные и голубые.

Солнце золотой монеткой катится вдоль дороги, ныряет в стога сена, залитые снежной глазурью.

Я смотрю в окно на голубые, голубые, голубые небеса.

Мне это никогда не надоест.