"Иван Сергеевич Тургенев. Записки охотника " - читать интересную книгу автора

вдруг раздался медный голос Дикого-Барина:
- Да что ж это за несносное животное такое? - произнес он, скрыпнув
зубами.
- Я ничего, - забормотал Обалдуй, - я ничего... я так...
- Ну, хорошо, молчать же! - возразил Дикий-Барин. - Яков, начинай!
Яков взялся рукой за горло.
- Что, брат, того... что-то... Гм... Не знаю, право, что-то того...
- Ну, полно, не робей. Стыдись!.. чего вертишься?.. Пой, как Бог тебе
велит.
И Дикий-Барин потупился, выжидая.
Яков помолчал, взглянул кругом и закрылся рукой. Все так и впились в
него глазами, особенно рядчик, у которого на лице, сквозь обычную
самоуверенность и торжество успеха, проступило невольное, легкое
беспокойство. Он прислонился к стене и опять положил под себя обе руки, но
уже не болтал ногами. Когда же наконец Яков открыл свое лицо - оно было
бледно, как у мертвого; глаза едва мерцали сквозь опущенные ресницы. Он
глубоко вздохнул и запел... Первый звук его голоса был слаб и неровен и,
казалось, не выходил из его груди, но принесся откуда-то издалека, словно
залетел случайно в комнату. Странно подействовал этот трепещущий, звенящий
звук на всех нас; мы взглянули друг на друга, а жена Николая Иваныча так и
выпрямилась. За этим первым звуком последовал другой, более твердый и
протяжный, но все еще видимо дрожащий, как струна, когда, внезапно прозвенев
под сильным пальцем, она колеблется последним, быстро замирающим колебаньем,
за вторым - третий, и, понемногу разгорячаясь и расширяясь, полилась
заунывная песня. "Не одна во поле дороженька пролегала", - пел он, и всем
нам сладко становилось и жутко. Я, признаюсь, редко слыхивал подобный голос:
он был слегка разбит и звенел, как надтреснутый; он даже сначала отзывался
чем-то болезненным; но в нем была и неподдельная глубокая страсть, и
молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная
скорбь. Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и
хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны. Песнь росла,
разливалась. Яковом, видимо, овладевало упоение: он уже не робел, он
отдавался весь своему счастью; голос его не трепетал более - он дрожал, но
той едва заметной внутренней дрожью страсти, которая стрелой вонзается в
душу слушателя, и беспрестанно крепчал, твердел и расширялся. Помнится, я
видел однажды, вечером, во время отлива, на плоском песчаном берегу моря,
грозно и тяжко шумевшего вдали, большую белую чайку: она сидела неподвижно,
подставив шелковистую грудь алому сиянью зари, и только изредка медленно
расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому,
багровому солнцу: я вспомнил о ней, слушая Якова. Он пел, совершенно позабыв
и своего соперника, и всех нас, но, видимо, поднимаемый, как бодрый пловец
волнами, нашим молчаливым, страстным участьем. Он пел, и от каждого звука
его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь
раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль. У меня, я чувствовал,
закипали на сердце и поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыданья
внезапно поразили меня... Я оглянулся - жена целовальника плакала, припав
грудью к окну. Яков бросил на нее быстрый взгляд и залился еще звонче, еще
слаще прежнего; Николай Иваныч потупился, Моргач отвернулся; Обалдуй, весь
разнеженный, стоял, глупо разинув рот; серый мужичок тихонько всхлипывал в
уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу