"Петер Туррини. Все, наконец (Монолог)" - читать интересную книгу автора

клавиатуре. Я опасался, что тот, другой, который постоянно работал с
компьютером, может при его включении снова очутиться в комнате и разрушить
мое чудесное одиночество. Со временем я оставил подобные опасения. Сев к
компьютеру, я получил через Интернет последний номер газеты "Лос-Анджелес
Таймс", распечатал статью, показавшуюся мне наиболее бессмысленной, перевел
ее и по факсу переслал главному редактору. Тот сразу откликнулся факсом:
поздравил меня с возвращением на борт, высоко оценил качество статьи и
предложил продолжать писать, оставаясь дома впредь до полного выздоровления,
а написанное пересылать в редакцию по факсу. Эта деятельность вносила
приятное разнообразие в мою жизнь. Я распечатывал отдельные статьи из
очередных новых номеров "Лос-Анджелес Таймс", переводил их и по факсу
отправлял переводы в редакцию. В один прекрасный день главный редактор
позвонил мне: в моей статье о маоистской террористической группе в Перу я
назвал предводителя террористов именем кубинского революционера, и он просит
исправить имя. Но мне это было абсолютно безразлично, и я откровенно
признался, что эту статью, равно как и все предыдущие, я взял из
"Лос-Анджелес Таймс" и что со своим вопросом ему следует обратиться именно
туда. С тех пор газетный мир больше не давал о себе знать, и я вновь
погрузился в тишину.
(Тишина.)
Где я остановился? Не могу вспомнить число. На каком числе я
остановился? 430 или 440? 450? 460? 470? Ненавижу написанное слово. Газеты,
книги -- все печатное. Я сжег все стихи, рассказы, написанные мной в юности.
Уничтожил все свои статьи, свою книгу, свои колонки, все свои декларации о
мировых проблемах. Написанное мной приковывало меня к другим людям, к их
готовности читать все это, к их одобрению, к их мнению, оценке, а от того,
что я прочитал из написанного другими, не в меньшей степени зависел я сам.
По какому только поводу мне не приходилось иметь собственное мнение, и я
должен был знать все значительные литературные произведения, каждый дебют
ожидал от меня похвалы, каждый стиль нуждался в понимании, каждая серьезная
газета желала быть прочитанной, каждая передовица жаждала моей поддержки или
опровержения. Любое слово, отданное мной миру, и любое слово, воспринятое
мною от него, все глубже погружало меня в эту тюрьму, в эту темницу, в этот
шум. А я нуждался только в тишине. Побросав все -- книги, газеты -- в черные
мешки для мусора, я сложил их в прихожей. В надежде избавиться от звуков,
доносящихся из внешнего мира, я промазал все щели в окнах замазкой, но это
не принесло того результата, на который я рассчитывал. Тогда я велел
установить звукоизолирующие окна, самые толстые, и повесил на окнах тяжелые
бархатные шторы. Стало, правда, немного тише, уличный гул, человеческие
голоса, чириканье птиц звучали глухо и отдаленно, однако мое всепоглощающее
желание погрузиться в тишину так и не осуществилось. Чем сильнее хотел я
отодвинуть от себя внешний мир, тем ближе он ко мне подступал. Я постоянно
прислушивался, подстерегая любой ощутимый шум, и, едва до моего слуха
доносился какой-нибудь звук, как в моих ушах он разрастался до чудовищных
масштабов: далекое пение птицы казалось мне пронзительными криками огромной
птичьей стаи, шум тормозящего автомобиля превращался в грохот массового
столкновения десятка машин, возглас одного ребенка вырастал в гвалт целого
детского сада. Я повесил ткань, очень много черной ткани поверх штор,
задрапировал все стены, пока все это не стало единым черным пространством,
мне хотелось забыть, где расположены окна, чтобы не глазеть больше в ту