"Лев Васильевич Успенский. Записки старого петербуржца " - читать интересную книгу автора

свивали!"), становились профессорами и государственными деятелями, послами и
знаменитыми летчиками; о них писали и "Таймсы" и "Фигаро" и "Универсули" и
"Асахи"...
И мне стало казаться: а что если бы можно было именно из моих
"однодневников"-питерцев выбрать ну - пяток, ну - полдюжины статистических
единиц? Какую-нибудь будущую смолянку и - еще более "будущую" - безымянную
покойницу в парижском морге? Да сына младшего дворника с Нюстадтской улицы
или с Боровой, а теперь - маршала Советского Союза... Да дочку кухарки той
смолянки: она теперь заведует кафедрой микробиологии где-то в волжском
городе... Да...
Если взять их и проследить за их путем в первой половине XX века, за их
склонениями и прямыми восхождениями, как у небесных светил, да написать о
них роман... Не удастся ли мне таким образом проникнуть в святое святых
времени с неожиданного, нового входа?
Вот ради этого-то всего я и начал тогда, в сороковом году, возиться со
статистическими данными и с "таблицами дожития".
Романа я не написал - и уже не ручаюсь, что успею написать: больно все
это сложно великолепной, живой, но и непокорной сложностью жизни! Но сейчас,
размышляя над вопросом "ту райт ор нот ту райт" по поводу моих "Записок", я
прихожу к убеждению: нет, все-таки надо "ту райт". Разумно "ту райт"!
Мне вообще кажется: рядом с добровольными обществами по охране природы
и защите животных, рядом с объединениями филателистов и филоменистов, бок о
бок с клубами всяких иных коллекционеров - давно бы следовало людям
учредить общество собирателей собственных воспоминаний, мемуаристов,
"общество имени Пимена-летописца", так сказать.
Ей-богу, дело не первой важности, был ли Пимен когда-нибудь Пересветом,
сражался ли он сам с Челубеем, Держал ли он стремя воеводы Боброка или князя
Владимира в том бою на Куликовом поле. Археологи ищут теперь при раскопках
не только кованые золотые чаши и дивные статуи; ничуть не меньше (да и много
больше!) их интересуют какие-нибудь чашечки с налипшей краской из мастерской
киевского богомаза, найденные под слоем угля в разрушенной татарами
Бату-хана землянке. А историка берестяная грамотка, нацарапанная школьником
Анфимом, пленяет, пожалуй, столько же, как и пятая, десятая, сотая
жалованная грамота грозного царя, скрепленная важными подписями и тяжкими
печатями.
Подумайте сами, разве не случалось вам где-нибудь в вагоне или - еще
чаще - в не слишком комфортабельном номере периферийной (теперь ведь не
говорят "провинциальной") гостиницы в Средней Азии или на Мурмане оказаться
в номере вместе с человеком невидным и невзрачным, нетитулованным и не
отмеченным государственными премиями, и ночью - сначала нехотя, а потом все
жадней и жадней - вслушиваться в его рассказы, и под утро вскричать: "Так
что же вы, умная голова, об этом обо всем не напишете? Ведь этому же всему
- цены нет! Этого же никто, кроме вас, не знает!"
Случалось. И вы кричите. И вы встанете, и он встанет. И вы поедете в
Турткуль, а он - в Ташауз, и вы никогда его больше не увидите, и он -
бухгалтер, два месяца умиравший в гитлеровском лагере уничтожения бок о бок
с Эдуардом Эррио, или садовод, ходивший в 1944 году на разведку в еще не
освобожденный от фашистов Будапешт, или просто человек, живший в
Новороссийске "при немцах" мальчишкой и носивший котелки с супом
спрятавшимся в подвале окраинного дома советским морякам, - в лучшем случае