"Прошу взлёт" - читать интересную книгу автора (Кудинов Иван Павлович)Глава первая1Отец шел быстро, чуть заметно прихрамывая. Он уже давно бросил костыли, нога зажила, кости срослись, но хромота, как бы на память, осталась. Врачи утверждают: пройдет. И только одного врачи не обещают — возможности вернуться в авиацию. Дома избегают разговоров на эту тему. Но отцу от того все равно не легче. «А как же Мересьев? — думает Женька. — Смог ведь он вернуться в авиацию. И воевал! И даже героем стал! Отец, тоже героем стал. Ну, не совсем героем, но все же…» Женька пытается оправдать отца. А зачем? Никому ведь и в голову не придет в чем-то его упрекать. Наоборот. Но все равно Женька ищет оправдание. И не поступкам отца (они в том не нуждаются), а тому незавидному положению, в котором оказался отец. Инвалид. Это звучало по отношению к отцу странно и оскорбительно. Иногда, заслышав гул самолета, отец вздрагивал, скулы его слегка бледнели, и он, запрокинув голову, долго и напряженно смотрел в небо, разлинованное серебристыми полосами. После этого отец становился мрачным и раздражительным. Все валилось у него изрук. Он много курил, много молчал и ходил, ходил из угла в угол, сильно припадая на правую ногу. Когда отец расстроен или чем-то взволнован, хромота особенно заметна. Но стоит ему успокоиться, взять себя в руки, и шаг становится твердым, походка ровной. Они идут рядом. — Смотри там, — говорит отец, — будь осторожен. — Ладно. Постараюсь. — Все взял? Плащ не забыл? — Нет. Я его в рюкзак запихал. — Хм… Запихал… — Положил, — улыбнулся Женька. Эта отцовская непримиримость к коверканью языка знакома ему с давних пор. Женька закидывает поудобнее за спину плотно набитый всякой всячиной рюкзак и старается идти прямо, не горбясь. Они идут рядом, шаг в шаг, отец и сын; — первый чуть пониже ростом и пошире в кости, второй высокий и не сложившийся еще как следует, с крупным и будто надвое рассеченным подбородком, бровастый и по-мальчишески угловатый. Мальчик. Совсем еще мальчик, но все-таки уже взрослый мальчик. Отец смотрит на Женьку, вздыхает и думает… о себе. О себе прежнем, семнадцатилетнем. Он помнит, как по ночам опрокидывалось на него всей своей тяжестью небо, он проваливался в его бесконечную пустоту. И не было над головой спасительного парашюта, только небо, как громадный купол, колыхалось над ним, и земля неслась навстречу. Но он не успевал испытать ни страха от этого полета, ни боли от падения, может быть, потому, что вовремя просыпался. то были мучительные, трудные и однообразные сны. А днем он снова бросался вниз головой с километровой высоты, и земля, мчавшаяся навстречу, уже не казалась такой страшной, как в сновидениях. В семнадцать лет он был курсантом летного училища. Потом стал пилотом. Он смотрел сейчас на сына и думал о себе, прежнем, и это было равносильно тому, что мысли его были о сыне, о его мальчике, которого он провожал в первый самостоятельный путь. И ему хотелось одного… Впрочем, что об этом говорить — все отцы хотят, чтобы сыновья повторяли их в лучшем качестве. И чтобы они обязательно достигли того, чего не удалось отцам… Надо было его напутствовать, очень важные слова, сказать, а слова были обычные. И разговор выходил обычный. И они надолго замолчали. Улица неслась им навстречу — потоком машин, человеческими голосами, улыбками, шорохом влажных после ночного дождя тополей… Асфальт сверкал под солнцем и, просыхая, дымился. С грохотом переламывались на повороте трамваи, вагоны двигались под углом, высекая из проводов трескучие искры… Потом они сели в автобус, который каждое утро в восемь пятнадцать уходил с площади в аэропорт. Отцу уступили место. А Женьку оттеснили в угол, и чей-то локоть больно упирался ему в бок. Блестели пилотские кокарды. Ехали летчики — молодые, веселые и безудержно остроумные. Женьке всегда казалось, что в таком необычном автобусе и разговоры должны быть особенные — о каких-то исключительно сложных полетах, о высшем, пилотаже, о новых самолетах, об авиации вообще… Ведь летчики едут! Вот они. Рядом. И чей-то локоть больно упирается Женьке в бок. — Фу, черт! Какая сегодня духота. С утра. — Вчера мы карасей ловили на Круглом озере… — Наловили? — Ага. Десятка полтора. — Крупные? — Н-нет… так себе. Мелочь. — Ха-ха-ха!.. Не выйдет из тебя, Скрынкин, рыбака. — Почему? — Врать не умеешь. Разговоры сверхобычные. О рыбалке. О футбольном матче: «Ни за что не назначил бы пенальти!..» О последней поэме Евтушенко. А здорово он сказал: «Стоит все терпеть, бесслезно, быть на дыбе, колесе, если рано или поздно прорастают лица грозно у безликих на лице…» Опять о Скрынкине говорили, который, когда проигрывает в шахматы, так теряется, что начинает двигать коня по прямой. Женька поискал глазами Скрынкина, но лицо его «не проросло» из множества других лиц, одинаково веселых, смеющихся, оживленных. Женьке была знакома только фамилий Скрынкина, с которым предстояло сегодня лететь в горы, а самого Скрынкина он не знал и ни разу не видел. Отец говорил, что прежний пилот отказался летать в горах. Женьку это удивило. Почему отказался? А вот так и отказался: не могу, говорит, летать в горах, где угодно буду летать, а в горах — нет. Может, не хотел? Может, и не хотел. Все равно отозвали. С этим не шутят. А Скрынкин? Отец подумал и ответил: Скрынкин дисциплинированный. Подумал еще и добавил: спокойный. …Автобус был новенький, со сквозной стеклянной крышей. Утреннее незамутненное небо текло над головой — если смотреть только вверх, сквозь стеклянную крышу, кажется, что не в автобусе находишься, а в кабине самолета. Город кончился, и автобус побежал ровным зеленым полем, таким ровным, зеленым и огромным, что на нем можно было бы разместить добрую сотню футбольных площадок. Автобус резво и долго катился по этому полю, потом с разбега нырнул в ложок и, отфыркиваясь, вынырнул на другом его берегу… Промелькнул березовый лесок. А тут и аэропорт показался. Издали он был похож на большущий корабль — над крышей продолговатого здания возвышалась деревянная надстройка и мачты антенн. Автобус остановился. Женька вышел и подождал отца. Гулкие металлические ступеньки вели наверх, в надстройку, где располагалась диспетчерская. Женька поднялся следом за отцом. Отец открыл окно, снял китель и повесил на ручку сейфа. Включил вентилятор. Прохладнее от этого не стало. Тополевый пух залетал в рубку, кружился, оседал на приборы. Пух набивался в каждую щель, нетающими сугробами лежал вдоль дорожек, в траве. Когда самолеты взлетали, пух долго и суматошно вихрился над аэродромом. — Надо бы других деревьев побольше сажать, — сказал отец. — Этот пух… Дышать нечем. — Тополь красивое дерево, — возразил Женька. — И растет хорошо. — То-то и оно, что ухаживать за ним не надо. Садись, чего стоять. Полетите еще не скоро, часа через полтора. Скажут потом. Женька сел в винтовое кресло. Достал книгу, чтобы не мешать отцу, раскрыл и прочитал первые строчки: «Человек выделился из животного мира приблизительно миллион лет назад…» Совсем недавно! Женьку глубоко занимал этот вопрос. Он много читал. Докапывался. И думал: а в какой степени и в чем человек остался на уровне или почти что на уровне своих далеких предков?.. Удивительно! Значит, эволюция продолжается? Школьный историк Виссарион Иванович, грубоватый и прямой человек, любил повторять: «Ах, как много еще в нас от животных!..» Он это с особым смаком говорил, когда кто-либо из учеников допускал непростительную глупость. Женька не любил историка за то, что он, близорукий и ехидный, умудрялся узреть в человеке «что-то от животного…» Это вызывало протест. Женька горячился. Спорил. Доказывал. «Но как же тогда, Виссарион Иванович, такие слова понимать: в человеке все должно быть прекрасным?» Историк снимал очки, протирал носовым платком, близоруко щурился и твердо, чуть даже насмешливо опровергал: «Должно. Понимаете: дол-ж-но!.. А это еще не означает, что все уже прекрасно. Отнюдь! Передовые люди всегда стремились к этому, боролись…» Женьке тоже — хотелось быть передовым и бороться. И он вдруг делал для себя открытие, что его неприязнь к историку — необоснованна и, более того, безжалостна. А поэтому он должен во имя чего-то большого побороть в себе это чувство… Он боролся добросовестно и упорно, но полюбить историка никак не мог. «Как же так?» — сокрушался и страдал Женька. Он много читал и слышал о доброте великих людей. В биографиях об этом так и пишут. «Он любил людей». Пушкин любил людей. Сталин любил. И Гитлер тоже любил? Но каких людей? Не может же быть, чтобы Пушкин любил всех людей без разбора. Иначе бы он не стрелялся на дуэли… Женька закрыл книгу, прищемив между страницами палец, и посмотрел на отца. — Томишься? — спросил отец. Лицо у него было сосредоточенное, с печальной и строгой складкой, у рта. Вот уже несколько месяцев отец работал диспетчером в аэропорту. А был он до этого летчиком, и летать бы ему еще долго, долго. …Жили они тогда в небольшом городке. Странный и удивительный это был городок, низкий, деревянный, с похилившимися заборами, вдоль которых буйствовала «дурная» крапива… Оказывается, есть еще и другая крапива, мелконькая, с резными листочками, но злости и «дурости» в ней ничуть не меньше… По улицам города разгуливали нахальные длиннорогие козы. Их было множество. Машины уступали им дорогу. Козы ходили с деревянными «хомутами» на шее — это чтобы не лезли куда не следует. Но козы проникали всюду, прыгали через заборы, врывались в чужие дворы и даже в зрительный зал единственного в городе кинотеатра. Мальчишки враждовали с этим рогатым племенем и, естественно, с их крикливыми хозяйками. Но это, так сказать, одна часть города. Вторая его половина — большие кирпичные дома, отсутствие заборов и крапивы, стадион, а главное, в двух-трех километрах от этого района широко и вольно раскинулась степь. Туда уходили мальчишки и пропадали целыми днями, чувствуя себя с птицами наравне… Говорят, что без этого чувства мальчишки плохо растут. Может, это и так. Вполне возможно. А воздух над степью то и дело взрывался сокрушительным низким гулом, и сигарообразные машины устремлялись ввысь. Они вычерчивали в небе точные геометрические фигуры, размашисто «писали», и, наверное, каждый летчик имел свой почерк… По крайней мере, Женька был уверен в этом. И он узнавал по «почерку» отца и говорил мальчишкам: «Это отец». Отец был хорошим летчиком. Отличным. Классным. Но Женька говорил друзьям: «Отец, будь здоров, как летает… Экстра-класс!» И это не было хвастовством, потому что об этом и другие говорили. Мальчишки чуточку завидовали Женьке и считали его будущее ясным, как безоблачное небо, — авиация. Женька пожимал плечами: почему авиация? Впрочем, он и сам не знал… Тот день, когда это случилось, Женька помнит отчетливо. Было жарко. Цветы в палисадниках и листья на деревьях сварились, будто их кипятком облили. Пыль на дороге накалилась, нельзя было на нее ступить. Женька вернулся домой, лег на диван. Он в том году закончил восьмой класс и чувствовал себя уже взрослым. Наверное, и отец считал его взрослым. Как-то он спросил: «Что ты думаешь делать дальше? После школы. Пора, брат, думать. Как ты относишься к авиации?» — «Положительно», — сказал Женька. — «То есть? Конкретнее». Об этом отец никогда не спрашивал, теперь, видно, время настало, и он хотел знать, что думает об этом сын и чему он собирается посвятить свою жизнь. «Понятно, — сказал Женька. — Но я тебя должен разочаровать: летчиком я не стану». Отец засмеялся. Видно, Женькины слова не разочаровали его. «А почему ты решил, что я именно этого хотел от тебя?» — спросил он. Женька лежал на диване и вспоминал этот разговор. Зазвонил телефон. Сначала он не хотел вставать. Но телефон звонил настойчиво, Женька встал, снял трубку и услышал голос матери: — Женя… Голос ее дрожал и прерывался. — Женя, — сказала мать, — ты приезжай поскорее ко мне. Нужно. Очень нужно. Поскорее приезжай… Сейчас же!.. — Хорошо, — сказал он озадаченно. — Но что случилось? — Приезжай… — настойчиво повторила мать. — Хорошо. Но… Мать положила трубку. Что-то тревожное было и в ее голосе, и в недосказанности. Что-то ее удерживало, и она не могла сказать по телефону то главное, ради чего просила его немедленно приехать. Женька мог представить все, что угодно, пока бежал до поликлиники, где работала мать. Все, что угодно, но не это… Этого он не мог представить! Он открыл дверь и молча посмотрел на мать. Она встала, держась за кромку стола обеими руками, будто боялась упасть. Женька видел, как побелели ее пальцы, которыми она сжимала кромку стола. Потом он увидел, что мать не одна в кабинете, кроме нее тут было еще трое или четверо, нет, кажется, трое. Он стоял и молча смотрел на мать. — Женя… Проходи, — сказала она каким-то ужасно изменившимся голосом. — Сядь. Он не прошел. И не сел. — Женя… Наш папа… — Мама! — крикнул он. — Что случилось? Ну, говори же, говори! — Успокойся. Ничего страшного, — это не мать, а кто-то другой сказал. — Ничего страшного. Отец лежит в больнице. Все обошлось благополучно. То есть, конечно, не совсем благополучно. Авария… С этой минуты Женькина жизнь как бы раскололась на две части — одна из них осталась позади, в прошлом, и это прошлое было таким близким и ощутимым, что если бы время пошло назад, через минуту Женька уже оказался бы в этом прошлом. Но время шло только вперед, и с этим надо было считаться. …Еще он помнил ослепительную белизну палаты, в которой лежал отец. Он увидел отца сразу же, как только открыл дверь. Он остановился в нерешительности, не сводя глаз с отца и не замечая, как сползает с плеч халат. И только одна мысль, острая и пронзительная, билась в голове: «Жив!.. Жив! Жив!..» Отец лежал на спине. Глаза его были открыты. Голова забинтована. — Подойди, Евгений, — тихо сказал отец. Он был жив, он говорил. И время шло вперед. И не надо, чтобы оно возвращалось. Отец был весь с ног до головы забинтован и загипсован. Казалось, не осталось живого места на нем. Только глаза у него были живые, невредимые, прежние. Женька подошел к отцу, и отец улыбнулся. Улыбка получилась виноватой, какой-то болезненной. — Как же так? Папа… — Так вот… — сказал отец. — Ничего, Евгений, ничего. Я не мог иначе… А машина отличная. Пустяк подвел. Точно тебе говорю: пустяк. Я сам виноват. Женька не понял, в чем заключалась вина отца. Утром он купил целую пачку газет: там рассказывали со всеми подробностями об этом случае и даже портрет отца напечатали. Он показал газету отцу. Отец поморщился: «Я уже видел. Ни к чему это. Представляешь, каков бы я был, если бы оставил машину над городом! Ну да, врезалась бы она в улицу и натворила дел… А?» Но тогда бы отец не лежал здесь. Ведь у него было время оставить машину… Было! …Отец долго лежал в больнице. Потом, когда выписался, почти каждый день, опираясь на костыли, уходил в сторону аэродрома… Оставаться в этом городе было невыносимо. И вскоре они уехали. Отец поправился. Некоторое время он работал механиком на номерном заводе. Работа интересная, спокойная, но отец заскучал, заскучал и вскоре уволился, сказав, что уходит в аэропорт. Диспетчером. Это все же ближе к самолетам, к авиации и к самой возможности снова летать. Отец верил в это. Женька тоже верил: полетит еще отец! А мать и слушать об этом не хотела: хватит с него, налетался. …Женька сидит сейчас напротив отца, поглядывает на него сбоку потом переводит взгляд на залитые солнцем стекла — сквозь них хорошо видна взлетная полоса и видно, как кружится над взлетной полосой и медленно оседает белый тополевый пух. Женька молчит и думает о том, что жизнь в общем-то разделена на две части — прошлое и будущее. А настоящее? Настоящее — это миг, мгновение. Это итог прошлого и залог будущего. Рубка имела круговое обозрение: если смотреть прямо, видно, как взлетают и идут на посадку самолеты, а слева — город: частокол заводских труб, телевышка, элеватор, как небоскреб, вознесшийся над городом… Отличные ориентиры! Справа метеоплощадка, авиамастерские, из серых полукруглых «боксов» торчат каркасы разобранных самолетов. Чуть поодаль строго по ранжиру, как на параде, выстроились маленькие приземистые «яки». — Наверное, это самая маленькая машина, да, пап? — спросил Женька. — Наверное, меньше и нет, да? — Самая слабенькая машина, — уточнил отец. — Полтысячи километров без заправки не пройдет… Непрактичная машина. — Ну да? — удивился Женька. — А зачем же их выпускают? Отец не успел ответить, в рубку ворвался отчетливый голос: — Семьсот первый просит взлет. Отец как-то весь подтянулся, преобразился, словно это ему предстояло сейчас вести «семьсот первый» и совершить на нем сложнейший полет. — Семьсот первый, — спокойно и даже весело ответил отец, — взлет разрешаю! Видно было, как по зеленому полю разбежался самолет, поблескивая крыльями, оторвался от земли, косо прошел над аэродромом и вдруг, круто забрав вверх, ушел из поля зрения. Испарился. Только на экране пеленгатора подрагивал голубой лучик, показывая направление «семьсот первого». Да на схеме «штормового кольца» одна за другой вспыхнули три красные лампочки. Предупреждение: где-то нелетная погода. Вчера схема бездействовала, погода во всех районах была ясная. — Досидимся мы тут, — вздохнул Женька нетерпеливо и встал. — Пойду. Как будто от него что-то зависело. Отец взял Женькину руку и потискал в своей ладони, как бы говоря: не волнуйся, все будет хорошо, отлично. Но сам волновался не меньше. — Напиши, как начнешь работать, — сказал отец. — Ладно. — Ну… счастливо. Старайся. — Ладно. Постараюсь. Напишу. Женька сбежал по металлическим ступенькам. Солнце стояло еще невысоко, и длинная тень от большого тополя протянулась к взлетной полосе. Рейсовый автобус шел по ней, как по дороге. Второй автобус стоял под тополем, будто на старте, и какой-то возбужденный, встрепанный парень в шляпе, съехавшей набок, отчаянно пытался в чем-то убедить дежурную, решительно и неприступно загородившую проход. Судя по всему, положение парня было незавидным, но он не терял надежды. — Позвольте, как же так?.. — и не было в его голосе ни возмущения, ни обиды, а только удивление и просьба. — Как же так? — удивлялся он. — Мне же лететь… Обязательно! Понимаете? — Улетите следующим рейсом, — сказала дежурная. — Вот протрезвитесь и улетите. Подошел пилот, в тщательно отутюженном форменном костюме, с красивым желтым портфелем в руке. — Ну, чего шумишь? — спросил он. — Разве я шумлю? — сказал парень. — Я законно… с билетом. Вот, пожалуйста. — Сказано нельзя — стало быть, нельзя. — Но… — Никаких «но». — Но послушайте… — И слушать не хочу. Пьяных не возим. — Парень захохотал, откинув голову, шляпа у него ползла, ползла с головы и упала. — Послушайте, — сказал он, все еще смеясь, — я же не пьяный. Я счастливый. — Не валяйте дурака, — строго сказал пилот. — Да я вам точно говорю: счастливый! — Не валяйте дурака, — повторил пилот, сердито тряхнув портфелем. Ho парень не унимался: — Не верите? Смотрите: вот телеграмма. — Ну и что, что телеграмма?.. — поморщился пилот. — Представляете, два сына родились!.. Двойня! Богатыри! А жена у меня год назад институт закончила. То есть, мы вместе закончили… Вот телеграмма: тут даже вес указан. Богатыри! И он протянул синий отштемпелеванный листок пилоту, и тот долго и внимательно, как какой-нибудь важный документ, читал, беззвучно шевеля губами. Дежурная подняла шляпу, стряхнула с нее пыль и протянула парню. — Возьми. Голову потеряешь от своего счастья… — Ну и что? — сказал летчик, возвращая телеграмму. — Поздравляю, конечно. Но пьяных все равно не положено возить… И что за глупость, — сказал он возмущенно и презрительно, — что за глупость… Пить от горя, от радости, по любому поводу пить… Глупость! — Глупость, — охотно согласился парень. — Но я самую малость, с друзьями… Пилот махнул рукой, не дослушав до конца и как бы всем своим видом говоря, что поступает он так исключительно из личных соображений, а в следующий раз, будьте уверены, этого не повторится. Парень благодарно улыбнулся, быстро прошмыгнул мимо утратившей власть дежурной, и автобус тронулся, побежал по теневой дорожке. Женька облегченно вздохнул, довольный, что именно так, а не иначе все это завершилось. Женьке стало весело. Бывает же так: какой-нибудь пустяк, одно слово, жест, неосторожное решение могут убить в человеке радость, а бывает, что вроде бы и незначительный случай, а вызовет в душе столько прекрасных чувств и так после этого захочется быть щедрым, отзывчивым, добрым, сильным и непременно совершать благородные поступки… |
|
|