"Япония Лики времени. Менталитет и традиции в современном интерьере." - читать интересную книгу автора (Прасол Александр)

МИР ВЕЩЕЙ И МИР ИДЕЙ

Реальные факты и явления окружающего мира всегда интересовали японцев больше, чем фантазии и выдумки, а простые понятия привлекали больше, чем сложные. Такие понятия и усвоить легче, и оперировать ими проще. Нелюбовь японцев к абстрактным размышлениям и категориям имеет давние корни. Известный учёный китайской школы Сорай Огю (1666–1728) писал: «Великие мудрецы прошлого учили конкретным вещам, а не общим принципам. Тот, кто говорит о вещах, посвящает им всего себя, а тот, кто рассуждает о принципах, занимается пустыми разговорами. В конкретных вещах сконцентрированы все абстрактные принципы, и тот, кто посвящает работе с вещами всего себя, интуитивно постигает суть этих принципов» (Nakamura, 1967: 187).

Схожие взгляды проповедовал сторонник японской научной школы Ацутанэ Хирата (1776–1843). Он утверждал, что истинное знание заключено не в учёных книгах, а в конкретных вещах и явлениях окружающего мира. И как только учёный постигает суть этих явлений, абстрактные концепции бесследно исчезают из его сознания. Поэтому идеи всегда вторичны по отношению к реально существующим предметам.

Много лет изучавший японский национальный характер X. Накамура сформулировал эту особенность научного познания своих предшественников следующим образом: «В любых умозаключениях обобщающего характера [у японцев] доминируют элементы конкретики. Японские мыслители всегда ориентированы на факты реальной действительности, которые воспринимаются и анализируются ими дискретно, по отдельности. В этих рассуждениях нет ничего от западной логики, но есть эстетизм и артистичность, которые всегда находят путь к сердцу японца» (Nakamura, 1967: 190).

Стремление к конкретике и слабость абстрактного мышления японских учёных прошлого проявились в том, что они не разграничивали многих фундаментальных понятий, таких как единичное и множественное, частное и общее. Отдельные буддийские философы касались этих вопросов, но они не имели для них первостепенного значения. Слово кобуцу, означавшее единичный объект, появилось в японском языке как переводной эквивалент только после знакомства с европейской философией.

Сегодня ситуация постепенно меняется, особенно это заметно в области научных исследований. Но процесс идет медленно, и многие традиционные черты японского мировосприятия видны невооружённым глазом. Я. Такэути: «Японцы склонны к упрощению абстрактных категорий и понятий. Если А отличается от Б, но разница не имеет особого практического значения, японец склонен считать их тождественными» (Такэути, 73). X. Кисимото: «Непосредственное восприятие играет важнейшую роль в жизни японцев. Оно интроспективно и предельно конкретно. Если рассуждения принимают слишком абстрактный характер, японец быстро теряет к ним интерес» (Кисимото, 112). X. Юкава: «Для японского менталитета в высшей степени характерно отсутствие абстрактного мышления. Японца интересует только то, что доступно непосредственному восприятию органами чувств. В этом причина невероятного мастерства японцев в создании предметов искусства и ремесла… Думаю, что и в будущем абстрактное мышление будет оставаться чуждым японскому менталитету. Оно может привлекать японцев только как экзотика, способная удовлетворить чисто интеллектуальные, отвлечённые потребности любопытствующего разума» (Юкава, 56). М. Каваками: «В силу установившейся традиции в нашей стране не ценилась самобытность и оригинальность, особенно оригинальность мышления» (Каваками, 134).

Стремление к упрощению сложных понятий и нелюбовь к абстрактным категориям нашли своё отражение в японском языке. Преподававший в Токийском императорском университете профессор Гессе-Вартег писал по этому поводу: «Словарь [японского языка] исключительно реальный, отличается абсолютной бедностью абстрактных выражений, необходимых для объяснения идей. Следствием этого является то, что японцы очень легко усваивают обычные научные знания, и в особенности знания технические, но, напротив, останавливаются перед науками абстрактными, как высшая математика, теория права, философия и т. д. Как только они сталкиваются с абстрактными понятиями, их несовершенный язык им изменяет, и они не в состоянии точно составить фразу» (Гессе-Вартег, 199).

Попадавшие в Японию с материка буддийские и конфуцианские рукописи, которые содержали сложные религиозно-философские понятия, долгое время не переводились на японский язык и использовались в оригинальном китайском варианте. Первые японские переводы трактатов стали появляться только в XIV–XV веках, но ещё долгое время они оставались официально не признаваемой апокрифической литературой, второстепенной по отношению к китайской классике. А конфуцианские тексты начали переводить на японский язык ещё позже, в эпоху Токугава (XVII–XIX вв.). В стремлении следовать канону японцы не пытались создавать собственных эквивалентов для заимствованных понятий, и даже в переведенных на японский язык текстах оставляли китайские термины. И в современном японском языке абстрактные понятия выражаются с помощью слов, относимых к так называемому китайскому слою лексики (канго). Исконно японская лексика (ваго) служит для выражения более конкретных категорий: предметов окружающего мира, человеческих чувств, отношений и пр.

Все крупные религиозные просветители Японии, как буддийские, так и конфуцианские, занимались стихосложением, что не могло не оказать влияния на создаваемые ими тексты. Заимствованный в Индии и Китае понятийный аппарат и религиозно-философские постулаты при этом упрощались и конкретизировались, приспосабливаясь к японскому мировосприятию. Например, рождённый в Индии отвлечённый буддийский постулат «три мира — один разум» получил в японской интерпретации более предметное воплощение: «роса выпадает на тысячи листьев и трав, но каждой осенью это та же роса» (Nakamura, 1960: 490). Японцы и сегодня считают, что их родной язык «прекрасно передаёт человеческие чувства и эмоции, но не приспособлен для выражения логических понятий» (Канаяма, 207).

Несмотря на то что японцы довольно рано познакомились с письменностью и сохранили множество замечательных литературных памятников, изучение грамматики родного языка не пользовалось популярностью среди японских учёных. В отличие от античных культур, где составление грамматик считалось делом первейшей важности, японцы ограничивались изучением языка литературных памятников, не особенно задумываясь над тем. как устроена его грамматическая система. Крупный японский лингвист Синкити Хасимото (1882–1945) писал, что «если результаты изучения языка памятников во многих случаях заслуживают самых высоких похвал, то концептуальная сторона этого предмета не выходит за рамки практического изучения языка, что расходится с современным научным подходом» (Хасимото, 46).

До знакомства с европейской наукой в Японии не существовало ни одного системного описания грамматики родного языка, и даже такого предмета в японских школах не изучали. Тексты, которые использовались в качестве учебников письма, представляли собой хрестоматийные образцы писем с приложенным к ним списком полезных слов и выражений. Их нужно было заучить наизусть и запомнить правила употребления. Поэтому завезённые в страну западные грамматики на долгие годы стали эталоном и образцами для копирования. Несмотря на трудность, которую японский язык представлял для иностранных лингвистов, именно они первыми дали системные описания его грамматического строя (У. Астон, Дж. Хоффман, Б.Чемберлен).

Что касается работ японских лингвистов, то вплоть до второй половины XX века наиболее известные и оригинальные из них несли на себе явный отпечаток конкретно-прикладного мышления. Например, крупнейший японский лингвист М. Токиэда (1900–1967) видел в языке не более чем нейрофизиологический процесс порождения речи. Общепринятый в мировой лингвистике тезис о том, что язык обладает ещё и свойствами системы условных, а следовательно, абстрактных знаков, им категорически отвергался (Токиэда, 1983: 116). Описывая грамматическую систему родного языка, М. Токиэда столкнулся с проблемой соотношения лексических и грамматических элементов на уровне слова, словосочетания и предложения. И предложил решить этот довольно сложный вопрос с помощью простой и наглядной схемы, которую назвал «структурой вдвигаемых друг в друга ящиков» (ирэкогата кодзо) (Токиэда, 1978: 213). Теория М. Токиэда отражает особенности научного познания явлений окружающего мира, характерных для японского менталитета. Возможно, в этом причина её невероятной популярности в Японии: за 32 года (1941–1973) его главный труд Кокугаку гэнрон («Основы японского языкознания») выдержал 28 изданий (Алпатов, 1983: 15).

Японские учёные внесли свой вклад в мировую науку о языке там, где у них всегда лучше всего получалось — в конкретно-практической области. Именно в Японии (не без влияния концепции М. Токиэда) был изобретён метод лингвистического исследования, получивший название «языкового существования» (гэнго сэйкацу). Не углубляясь в абстрактные лингвистические схемы, японские учёные начали последовательно и непрерывно фиксировать техническими средствами весь речевой поток, производимый среднестатистическим носителем японского языка 24 часа в сутки. И так день за днём, неделю за неделей. А затем скрупулёзно систематизировать и определять, что, как и зачем люди говорят друг другу. Изобретение метода сплошного языкового обследования полностью укладывается в традиционные рамки национального творчества и отражает японский подход к изучению явлений окружающего мира.

Все эти примеры наводят на мысль, что для японского мироощущения характерна пониженная чувствительность к всеобщим, универсальным и абстрактным понятиям в сочетании со сверхчувствительностью ко всему конкретному, частому и осязаемому. Несокрушимый приоритет материальной вещи перед неосязаемой мыслью, преимущество реального факта над любой нематериальной теорией проявляются в стремлении понять и объяснить сложные явления через простые, избегая при этом отвлечённых понятий. Это особенно заметно в научно-публицистических текстах и устных выступлениях, оперирующих более или менее сложными категориями.

Приводимый ниже отрывок из японской книги довольно типичен в этом отношении. Его автор — профессор, бывший ректор Токийского технического университета и Технического университета Нагаока, заслуженный деятель науки, лауреат нескольких наград и премий в этой области. Вот как он аргументирует в своей монографии необходимость самоотверженной работы для настоящего учёного:

«А теперь я хотел бы коснуться вопроса научной самоотверженности исследователя.

Хонда-сэнсэй всю жизнь занимался изучением сплавов. В 1931 году ему удалось получить новый хромо-кобальтовый сплав, а затем существенно его улучшить, за что в 1 7 году он был удостоен научной премии. Это был удивительный человек, всего себя отдававший исследованиям. Как-то мне попалась на глаза история, случившаяся с ним вскоре после окончания Токийского университета. Был у Хонды младший коллега по имени Тэрада, человек разносторонний и имевший множество увлечений. Как-то ясным воскресным утром Тэрада решил сходить в столичный парк Уэно на художественную выставку. По дороге случайно встретил Хонду и услышал от него: "Тэрада, смотри, какая сегодня погода замечательная, пошли-ка в лабораторию". Делать нечего, пришлось ему в выходной идти на работу. Вот такая приключилась история.

А другой коллега рассказывал: когда Хонду спрашивали, что он делает, когда устаёт от научных экспериментов, тот отвечал: "Как что? Экспериментирую дальше". Я думаю, мы все должны относиться к делу так же, как Хонда-сэнсэй» (Каваками, 50)

Три момента бросаются в глаза прежде всего. Во-первых, обилие второстепенных деталей. Во-вторых, логическая легковесность аргументации — рассказы третьих лиц о главном герое истории. В-третьих, тривиальность вывода _ учёный должен много и самоотверженно работать. То, что можно выразить одной-двумя логически ёмкими фразами, автор излагает с помощью множества простых, второстепенных и эмоционально окрашенных деталей. Очевидно, что он апеллирует не столько к разуму, сколько к чувствам читателей, и сам при аргументации больше думает о чувствах и настроении, чем о логике и убедительности изложения. В таком стиле пишется абсолютное большинство японских книг.

Сходные ощущения довольно часто возникают во время выступлений японских учёных и специалистов, людей, безусловно знающих своё дело. Независимо от состава аудитории, их выступления всегда прекрасно подготовлены и организованы: каждый слушатель получает на руки конспекте основными положениями доклада и дополнительные пояснительные материалы (сирё). Выступающий тщательно подбирает простые, понятные слова, любой сколько-нибудь трудный термин подробно объясняется, иногда с помощью заранее подготовленных иллюстраций. Эти иллюстрации и дополнительные материалы тоже составлены грамотно и продуманно, достаточно одного взгляда, чтобы понять суть тезиса, не отвлекаясь от доклада. Такие выступления часто оставляют ощущение глубокого несоответствия между огромным объёмом подготовительной работы и продуманностью мельчайших деталей, с одной стороны, и очевидностью, если не сказать больше, содержания самого доклада — с другой. Возможно, самой сильной стороной подобных мероприятий является их процессуальный аспект, докладчик старателен и сосредоточен, слушатели внимательны и доброжелательны, аплодисменты в конце доклада исполнены самой искренней благодарности.

Несколько лет назад в центральной газете была опубликована статья современной японской писательницы Сэтоути Дзякутё (Харуми). Автор нескольких популярных романов, известный в Японии деятель культуры выбрала в качестве темы нехватку воображения у современной японской молодежи. Она понимает это свойство исключительно конкретно, в этико-прикладном аспекте поведения. По-видимому, такое понимание воображения ближе всего японским читателям. Вот фрагмент её текста:

«В нашем материально богатом обществе происходит удивительное падение способности к воображению у детей. Слишком много среди них тех, кто совершенно не может себе представить, чего хочет другой человек и почему он этого хочет. Сидящий рядом с таким ребёнком человек может побледнеть и измениться в лице, но тот ничего не заметит до тех пор, пока к нему не обратятся прямо с просьбой о помощи. Он не обратит внимания на состояние друга, у которого отец потерял работу из-за сокращения штатов. Отсутствием воображения объясняются многие ужасные преступления, которые совершают в последнее время [японские] дети» (Нихон кэйдзай симбун, 30.06.2001, с. 11).

Зато с простыми понятиями и категориями японцы работают превосходно. Там, где нужно доступно и понятно объяснить последовательность действий, цель и смысл каждой отдельной операции, японцам нет равных. Чтение составленных ими инструкций и пояснений по использованию того или иного продукта, технического устройства и т. п. может доставить понимающему человеку немало удовольствия. Их язык прост и понятен, текстовая информация дублируется графической — кажется, что схемы и рисунки могут объяснить смысл написанного даже тому, кто вообще не умеет читать.

Японский подход к изложению, усвоению и аргументации материала заметно отличается от традиций, сложившихся в рамках западной рационально-логической модели мировосприятия. Знакомый с японской культурой Клод-Леви Строс в этой связи предлагал различать два типа мышления — научное и мифологизированное. По его определению, научный тип мышления (западный) оперирует преимущественно понятиями, а мифологизированный (японский) — знаками (Строс, 25). В западной научной литературе японский способ познания мира часто называют также антиинтеллектуальным, иррациональным или интуитивно-чувственным. Г. Кларк в своё время писал о том, что японцы — «это простые люди, ориентированные на групповые действия в конкретной ситуации. Их не особо интересует логика и принципы аргументации, поскольку японское общество не испытывало в них потребности на протяжении почти всей своей истории». Р. Марш: «Японцы в своих мыслях и поступках руководствуются не принципами логики, рациональности или экономической выгоды, а требованиями принадлежности к группе или отношений с другими людьми. lt;…gt; Если речь идёт о защите того, что им дорого, логике нет места в дискуссии. Прибегая к разного рода аналогиям, концепциям и системной логике, вы только вызовете отчуждение со стороны японских партнеров и заработаете репутацию холодного, бесчувственного человека, лишённого гуманистической идеи» (March, 44,62). Сама по себе гармония логики, строгость умозаключений, изящество мысли в глазах японцев не имеют той красоты, которую усматривали в них европейцы начиная с античных времен.

Японские социологи не спорят с такими оценками. X. Накамура: «Умозаключения японцев и выражающие их речевые произведения более конкретны и предметны, чем в других языках. Они имеют своим содержанием единичные факты и явления и не содержат обобщающих умозаключений, совершенно необходимых для научного и логического мышления» (Nakamura, 1967: 191). По-видимому, эти особенности национального мировосприятия лежат в основе распространённого утверждения о том, что там, где европеец думает и анализирует, японец чувствует и переживает.

Набирающий силу процесс глобализации постепенно ретуширует, а кое-где и стирает острые грани национального мировосприятия и образа мышления. Как и в других областях, японцы и здесь много заимствуют и быстро учатся. В научных работах последних десятилетий заметен растущий уровень логического анализа и абстрактного мышления японских авторов, в то же время сохраняющих национальный колорит в подходе к объекту изучения.