"Ева Луна" - читать интересную книгу автора (Альенде Исабель)ГЛАВА ДЕСЯТАЯРезкий рост активности партизанских отрядов заставил Рольфа Карле вернуться в страну откуда-то из-за границы. — Считай, что на некоторое время турпоездки по миру закончились, — сообщил ему сидевший за директорским столом Аравена. За последнее время немолодой уже журналист сильно располнел, у него стало пошаливать сердце, и он был вынужден ограничить себя в привычных удовольствиях. Из всех радостей жизни ему остались доступны лишь хороший стол, неизменные сигары и игриво-похотливый взгляд на восхитительные и, увы, ставшие теперь неприкасаемыми филейные части дочек дяди Руперта, чей пансион в колонии он продолжал посещать с завидной регулярностью. Впрочем, ограничения, наложенные возрастом и болезнями, ни в коей мере не снизили его профессиональной активности и интереса к событиям, происходившим в стране. — Наши партизаны — герильясы — что-то совсем расшалились; настало время выяснить, что происходит на самом деле, особенно в провинции. Вся информация, которая к нам поступает, проходит жесткую цензуру, правительство, сам понимаешь, врет, да и подпольные радиостанции партизан ему не уступают. Я хочу знать, сколько бойцов действительно ведет войну там, в горах, какое у них оружие, кто их поддерживает и, наконец, какие у них планы. В общем, я хочу знать о них все. — Я не смогу дать такую информацию в открытом эфире. — Рольф, нам просто нужно знать, что творится в нашей же стране. Пойми, на первый взгляд эти ребята кажутся горсткой безумцев, и, по правде говоря, я разделяю данную точку зрения; но кто его знает, может, у нас под носом рождается вторая Сьерра-Маэстра с ее героями.[28] — А что бы вы сделали, если бы дело обернулось именно так? — Ничего. Наша роль состоит не в том, чтобы изменять ход истории, мы должны просто регистрировать все, что происходит вокруг. — По-моему, во времена Генерала у вас была другая точка зрения. — Возраст, мой дорогой. С годами человек учится и, если повезет, становится мудрее. Ладно, собирайся, бери камеру и отправляйся снимать фильм. — Ничего себе задание. Никто же не позволит мне снимать в этих горных лагерях. — Да, дело деликатное, но поэтому я и обратился к тебе, а не к кому-либо другому. Несколько лет назад ты ведь уже связывался с ними и даже бывал на их базах. Как, кстати, звали того парня, который тебя так поразил? — Уберто Наранхо. — Сможешь снова вступить с ним в контакт? — Не знаю, может, его уже и в живых нет; говорят, в последнее время правительственные войска сильно потрепали их отряды, а из тех, кто не погиб в боях, чуть ли не половина дезертировала. Но в любом случае эта тема мне интересна. Посмотрим, может, что-нибудь и получится. Уберто Наранхо не погиб и не дезертировал, просто к тому времени люди, общавшиеся с ним постоянно, уже успели забыть его настоящее имя. Теперь его называли команданте Рохелио. Годы войны он провел, казалось, не снимая армейских ботинок, не выпуская из рук оружия и не смыкая глаз, чтобы видеть все вокруг до самого горизонта и даже дальше. Его жизнь была сплошным потоком насилия, в котором лишь иногда встречались островки радостной эйфории и возвышенных чувств. Всякий раз, когда в лагерь прибывала группа новых бойцов, сердце начинало стучать у него в груди, как у жениха, которому наконец позволили остаться наедине с невестой. Он выходил встречать новобранцев к границе лагеря, — они уже ждали его, выстроившись шеренгой по приказу командира группы, который и привел их в лагерь; веселые, полные революционной пылкости и оптимизма, к этому времени они успевали заработать лишь первые волдыри на руках — до настоящих мозолей им было еще очень далеко; несмотря на марш-бросок через горы, они оставались какими-то неестественно чистыми для этих мест, с них еще не сошел городской лоск, усталость еще не могла согнать с их лиц улыбки и погасить задорные искорки в глазах. Эти парни были его младшими братьями, его детьми, они пришли к нему, чтобы сражаться вместе с ним, и с этого мгновения он отвечал за все, что происходило в их жизни, и за саму их жизнь. Он, только он нес ответственность за их моральный дух и за то, чтобы они смогли выжить в любом бою, в противостоянии с любым противником; под его руководством они должны были стать крепкими, как гранит, храбрыми, как львы, хитрыми, ловкими и упорными; их было мало, и потому каждый должен был стать таким бойцом, который стоит сотни солдат. Хорошо, что они здесь, думал он, и у него перехватывало дыхание. Сунув руки в карманы, он демонстративно небрежным и даже безразличным тоном приветствовал своих новых товарищей и произносил перед ними свою первую речь, короткую, всего три-четыре сухие фразы, — в общем, делал все, чтобы скрыть чувства, пылавшие в такие минуты в его душе. Он очень любил посидеть со своими бойцами вечерком у костра, — конечно, когда это позволяли условия. Отряд вообще редко задерживался надолго на одном месте, бойцы должны были знать горы как свои пять пальцев, чувствовать себя здесь как рыба в воде, ориентироваться в самых непроходимых джунглях. Для этого, гласили инструкции, требуется постоянно перемещаться по контролируемой отрядом территории; когда же выпадали редкие дни затишья, когда можно было перевести дух, бойцы пели, играли в карты, слушали музыку по радио — в общем, отдыхали, как все нормальные люди. Время от времени команданте должен был выбираться в город, чтобы повидаться со своими связными и информаторами; он шел по улицам столицы, делая вид, что он такой же, как все, что ничем не отличается от любого городского жителя; он вдыхал и заново узнавал уже подзабытые запахи еды, готовившейся в кафе и ресторанах, выхлопных газов, мусора на помойках, новыми глазами смотрел на детей, на женщин, спешивших куда-то по своим делам, на бродячих собак, на все, что происходило в городе; при этом нужно было следить за собой, делать вид, что все это ты видишь ежедневно и ничем не отличаешься от толпы, ничего не боишься, что за тобой никто не следит и никто не преследует. Время от времени его взгляд натыкался на имя команданте Рохелио, напечатанное большими черными буквами на развешанных по стенам плакатах; увидев себя символически распятым на очередной городской стене, он испытывал одновременно и страх, и гордость, в полной мере осознавая, что его жизнь не похожа на жизнь других, что он не обыватель, а боец. По большей части партизанские отряды получали пополнение из университета, но Рольф Карле понимал, что ему не стоит даже пытаться попасть в одну из групп новобранцев. Слишком часто его лицо появлялось в выпусках новостей на экране телевизора, и слишком хорошо знали его по всей стране. Он вспомнил о человеке, через которого в свое время наладил контакт с партизанами и который организовал ему первое интервью с Уберто Наранхо; это было еще на заре революционной борьбы, и он не был уверен, что найдет того человека на старом месте, но он все же заглянул в один небольшой ресторанчик, прошел на кухню и, к немалому своему удивлению и удовольствию, обнаружил, что его посредник по прозвищу Негро все так же работает поваром, все так же весел и остроумен, хотя и успел постареть за прошедшие годы. Они пожали друг другу руки, но Рольф тотчас же понял, что разговор будет не из легких и доверие собеседника и его скрывающихся в подполье друзей придется завоевывать заново. Времена изменились, и с повстанцами теперь боролись настоящие профессионалы своего дела; государство прибегало к самым жестким мерам, чтобы подавить герилью,[29] которая была уже не романтической иллюзией юношей-идеалистов, жаждавших изменить весь мир, а отчаянной, жестокой и беспощадной борьбой, ставшей для них и профессией, и образом жизни. Рольф Карле осторожно, тщательно подбирая слова, перешел к интересовавшему его делу. — Я к этому никакого отношения не имею, — ответил Негро. — Я не стукач и никогда им не был. Я ни на кого не донес ни когда мы виделись в первый раз, ни позже, с какой стати я буду делать это сейчас? Поговори со своими командирами, скажи, что я хочу встретиться с кем-нибудь из них и хотя бы объяснить им, что мне нужно на этот раз и что я собираюсь делать… Негро долго смотрел на него, явно изучая выражение глаз, мимику и голос собеседника, и, судя по всему, остался доволен увиденным. По крайней мере Рольф Карле заметил перемену в его поведении. — Я загляну к тебе завтра, Негро, — сказал он. На следующий день он снова зашел в то же кафе, и так продолжалось почти месяц; наконец ему удалось договориться о встрече с одним из партизанских командиров и объяснить свои намерения. Руководство партии, которая возглавляла вооруженную борьбу, посчитало, что контакты с Рольфом Карле могут быть полезны; его репортажи были сняты всегда профессионально и объективно, сам он имел репутацию человека честного, имел доступ на телевидение и считался другом Аравены; по всему выходило, что если удастся произвести на него хорошее впечатление, то он сработает на создание положительного образа революционеров в общественном мнении, а что касается риска, то можно было сократить его до минимума, продумав, как организовать все меры предосторожности. — Нужно информировать народ о достигнутых успехах, это привлечет к нам новых союзников, — говорили руководители повстанцев. — Не надо волновать общественное мнение, не желаю слышать ни единого слова о партизанах, нужно покончить с герильей как можно тише, не привлекая к военным операциям лишнего внимания. Эти бандиты поставили себя вне закона, а значит, так с ними и нужно обращаться, — такой точки зрения придерживался президент республики. На этот раз поездка Рольфа Карле в охваченные партизанской войной районы не напоминала ни легкую прогулку на пикник, ни школьный поход с рюкзаком за спиной. Немалую часть пути он проехал с завязанными глазами, еще какое-то время его везли в багажнике, где он чуть не задохнулся и едва не потерял сознание от жары; затем его повели куда-то через лес темной ночью, естественно не объясняя, где он находится и куда держат путь его проводники; они, кстати, сменяли один другого, но никто из провожатых не был расположен беседовать с журналистом, а ему самому строго-настрого запретили о чем-либо их расспрашивать. Неожиданно его оставили на два дня в какой-то деревушке и лишь переводили из сарая в сарай и из курятника в погреб. Судя по всему, дальнейшее продвижение оказалось невозможным из-за очередной операции правительственных войск. Армия к тому времени получила немалый опыт борьбы с партизанами, и солдаты шли на боевые операции хорошо подготовленными: подчас им удавалось загнать повстанцев в угол. В каком-то районе на всех дорогах выставлялись блокпосты, обеспечивалось интенсивное патрулирование, происходили повальные обыски и прочесывание местности. Не дремала и разведка. Уходить из подвергающихся зачисткам районов партизанам становилось все труднее. В распоряжении оперативных штабов находились отряды специального назначения, выстоять против которых в открытом бою было очень трудно. Среди повстанцев ходили слухи, что именно в расположении частей спецназа организованы лагеря для военнопленных, где захваченных партизан пытают и расстреливают без суда и следствия. Армейская артиллерия методично обстреливала горы, и нередко базы повстанцев несли огромные потери. Держаться становилось все труднее, а команданте Рохелио с неизменным упорством твердил своим подчиненным: соблюдайте этику революционной борьбы; там, где мы, нет места мародерству и злоупотреблениям; уважайте местных жителей, платите за все, что берете у них, пусть народ увидит разницу между нами и солдатней, пусть люди поймут, как они будут жить на территории, освобожденной Революцией. Рольф Карле, при всей своей информированности, даже не подозревал, насколько серьезно обстоит дело: на очень небольшом расстоянии от столицы шла, оказывается, самая настоящая война, но для официальных средств массовой информации эта тема была запретной. Народ мог узнать, что происходит в районах, охваченных партизанской борьбой, лишь по сообщениям подпольных радиостанций, передававших в эфир сводки новостей о взорванных трубопроводах, взятых штурмом железнодорожных переездах и выведенных из строя дорогах, о засадах на горных тропах, в которые попадали отряды правительственных войск. Пять дней Рольфа Карле перевозили, переводили и перетаскивали с места на место, как мешок с каким-нибудь барахлом; на шестой день он вслед за своими проводниками отправился в путь вверх по склону какой-то горы. Дорогу пришлось прорубать при помощи мачете, еды с собой не было, и к концу дня он успел устать до смерти, перепачкаться с ног до головы, а его лицо буквально опухло от комариных укусов. Наконец проводники вывели его на небольшую поляну посреди леса, приказали ни в коем случае не разводить костер и не шуметь, а затем оставили одного. Ждать пришлось долго; одиночество скрашивали лишь обезьяны, скакавшие по веткам на опушке и дравшие горло по поводу появления в такой глуши человека. Уже в сумерках, когда его терпение было на исходе, на поляну из чащи вышли двое грязных молодых бородачей с винтовками в руках. — Добро пожаловать, товарищ, — приветствовали они его, широко улыбаясь. — Давно бы так, — измученно улыбнулся он в ответ. Рольф Карле успел снять единственный в стране полнометражный фильм о партизанах; вскоре после этого герилья потерпела военное поражение, оставшиеся в живых партизаны расстались с революционными иллюзиями и вернулись к мирной жизни; некоторые из них пошли на государственную службу и стали самыми обыкновенными бюрократами, кто-то пробился в депутаты, а кто-то занялся бизнесом. Некоторое время Рольф Карле провел с отрядом команданте Рохелио, передвигаясь вместе с бойцами по горам из одного лагеря в другой в ночное время и отдыхая, когда это удавалось, днем. Их постоянными спутниками были голод, усталость и страх. Жить в горах тяжело, выжить еще труднее. В качестве журналиста ему уже довелось быть свидетелем вооруженных конфликтов, но эта война, состоявшая из засад, неожиданных атак, постоянного ощущения, что за тобой наблюдают, к тебе подкрадываются, из чувства одиночества и безмолвия, показалась ему страшнее других. Общая численность партизан менялась день ото дня; организованы они были в небольшие отряды, которым легче всего было уйти от преследования и раствориться в сельве. Команданте Рохелио оставался то с одной группой, то с другой; он отвечал за весь фронт вооруженного противостояния. Рольф посещал занятия, которые устраивали для обучения новобранцев, сам помогал повстанцам монтировать радиостанции и устраивать медпункты; он научился ползать по-пластунски и терпеть боль; бойцы привыкли к соседству с ним и стали более разговорчивыми. Постепенно он начал понимать, какие идеи и чувства заставляли их идти на такие жертвы. В базовых лагерях герильи была установлена военная дисциплина, но в отличие от подразделений регулярной армии здесь не хватало всего: одежды, снаряжения, лекарств, еды, транспорта, средств связи. Не было даже нормальной крыши над головой. Дожди порой шли неделями, и бойцы не могли развести костер, чтобы обсохнуть. В сезон дождей у Рольфа возникло ощущение, что война идет в каком-то подводном лесу, растущем на морском дне; здесь, в горах, он все время ощущал себя канатоходцем, который идет через пропасть по гнилой веревке; смерть была повсюду. — Не переживай, не один ты такой, все мы так себя чувствуем, со временем привыкнешь, — мрачно шутил команданте. Запасы продовольствия в этих затерянных в джунглях лагерях почитались как нечто священное, но время от времени кто-то из бойцов не выдерживал голодного существования и крал из хозяйственной палатки какую-нибудь банку сардин. Наказание, следовавшее за таким проступком, могло показаться со стороны излишне жестоким, но дело было не только в ценности продуктов, но и в необходимости показать новобранцам значение солидарности и взаимопомощи. Иногда кто-нибудь из партизан ломался и, упав на землю, начинал плакать и сквозь слезы звать маму; тогда команданте подходил к бившемуся в истерике бойцу, помогал ему встать, отводил подальше, туда, где никто не мог их видеть и слышать, и о чем-то говорил с ним. Секрет своего дара утешителя команданте никому не раскрывал, но обычно сорвавшийся и, казалось, уже готовый бросить эту войну боец возвращался после таких бесед преображенным и вновь готовым сражаться. Но если кто-нибудь совершал предательство, тот же самый команданте был готов казнить такого человека на глазах у всех. — Смерть или тяжелое ранение могут настичь тебя в любой момент, если ты живешь здесь, в джунглях, нужно быть готовым ко всему. Если честно, выживают немногие, ну а победу можно вообще считать чудом, — сказал как-то раз команданте Рохелио в разговоре с Рольфом. Рольф чувствовал, что за эти месяцы успел постареть; его тело изнашивалось, не выдерживая нагрузок, словно на глазах. Порой он переставал понимать, что он тут делает и на кой черт его сюда занесло; здесь терялось ощущение времени, иногда час тянулся как неделя, а в другой раз неделя пролетала как миг, как короткий сон. Отсюда, из лагеря повстанцев, трудно было получить объективную информацию о ходе боевых действий, об общем положении дел в стране и о влиянии вооруженной борьбы на политическую ситуацию; здесь вообще мало говорили и больше молчали, но это молчание было каким-то странным, неправильным, оно было насквозь пропитано странными предчувствиями, намеками, в нем слышались шорохи сельвы, шелест листьев, отдаленные крики, стоны и голоса бормочущих в бреду раненых. Рольф научился спать урывками, порой сидя или даже стоя, днем, ночью, в полубеспамятстве от усталости, и при этом оставаться всегда начеку. Он проваливался в сон, крепкий как смерть, но любой едва слышный шорох мог заставить его тотчас вскочить на ноги. Он смирился с вездесущей грязью, но так и не смог привыкнуть к ней. Ему было мерзко от запаха собственного немытого тела, и он мечтал о том, как когда-нибудь окунется в чистую воду, намылится и будет тереть себя мочалкой до костей, а еще там, в джунглях, он готов был отдать все, что угодно, за чашку нормального горячего кофе. Во время боевых столкновений он видел, как умирают, порой разорванные на куски взрывами, те люди, с которыми он накануне делил последнюю сигарету; он склонялся над ними, нацеливал объектив камеры и снимал, снимал, снимал. В этот момент он не был самим собой, а словно уносился куда-то далеко и смотрел на еще теплые трупы будто не в упор через объектив, а с другой планеты через огромный телескоп. Главное — не сойти с ума, повторял он про себя. Ты не имеешь права терять рассудок, твердил он себе вновь и вновь, как это уже бывало на других войнах. В его памяти оживали уже подзабытые страшные образы из детства — день похорон узников концлагеря, а за ними шли воспоминания и о других войнах. Он знал по собственному опыту, что любое подобное событие навсегда откладывается в памяти, оставляет шрам на сердце; просто иногда человек не сразу в состоянии осознать: именно то, что он видит сейчас, останется с ним на всю жизнь; порой эти чудовищные воспоминания словно замораживаются и лишь со временем встают перед внутренним взором, поражая своей полнотой, детальной точностью и яркостью; время от времени он спрашивал себя, на кой черт ему все это нужно, зачем ему нужна эта война, послать бы все это подальше и вернуться в город. Любая другая работа, любое другое задание главного редактора покажутся раем по сравнению с этим лабиринтом кошмаров. Уйти, сбежать, спрятаться на долгое время там, в колонии, вдохнуть полной грудью знакомый аромат гвоздики, корицы, ванили и лимона. Но мысли мыслями, а дело делом, и он продолжал жить вместе с партизанами, перебирался с ними из одного горного лагеря в другой и во всех походах крепко сжимал в руках камеру, точно так же как все остальные — оружие. Как-то раз под вечер четверо парней принесли в лагерь на носилках команданте Рохелио; он был завернут в походное одеяло, так как его бил озноб: его ужалил скорпион, и теперь все его тело сводили страшные судороги. — Товарищи, давайте без соплей обойдемся, ну что вы суетитесь, от этого еще никто не умирал, — пробормотал Рохелио. — Дайте мне отлежаться, и все пройдет само. К этому человеку Рольф Карле испытывал смешанные, противоречивые чувства; никогда ему не было в присутствии команданте легко и комфортно, он прекрасно понимал, что командир повстанцев ему доверяет не до конца, и это ставило Рольфа в тупик: почему тот все же согласился на его присутствие в отряде и никогда не мешал журналисту делать свою работу? Рольфу было не по себе от его суровости и жесткости, но это не мешало восхищаться тем, как он командовал своими людьми, как учил их и воспитывал. Из города в партизанские отряды приходили безусые юнцы, и командир буквально за несколько месяцев превращал их в настоящих бойцов, не чувствительных ни к боли, ни к усталости, суровых, смелых, знающих свое дело; при этом он каким-то чудом умудрялся оставить в целости и неприкосновенности те юношеские идеалы, под воздействием которых молодые ребята, студенты меняли комфортную городскую жизнь на полное опасностей существование в горной сельве. Нечего было рассчитывать, что в почти пустой аптечке отряда найдется сыворотка против укуса скорпиона; оставалось лишь ждать и надеяться, что организм сумеет сам преодолеть воздействие яда. Команданте метался в бреду, а Рольф все это время находился рядом, то укрывая его одеялом, то вытирая пот и поднося воду, когда озноб сменялся внезапно накатывавшейся волной жара. Через два дня температура у команданте спала и он смог улыбнуться — хотя бы одними глазами; вот тогда оба они и осознали, что, несмотря ни на что, их можно считать друзьями. Рольфу Карле было недостаточно той информации о вооруженной борьбе, которую он мог получить у герильясов; он хотел знать и то, какой эта война видится с другой стороны. Прощание с команданте Рохелио было немногословным: оба прекрасно понимали друг друга, оба знали правила этой жестокой игры, а от лишних красивых слов обоим было бы только тяжелее. Не рассказывая никому о том, что он видел и пережил в горах, Рольф Карле не без труда получил у высшего армейского руководства разрешение работать и даже снимать в оперативных штабах, готовивших и проводивших операции против партизан. Он выходил на боевые операции вместе с солдатами, говорил с офицерами, взял интервью у президента и даже добился того, что ему разрешили снять часть тренировок и занятий военных. В итоге у него скопились тысячи метров пленки, сотни фотографий, бессчетное число аудиозаписей, — в общем, у него было больше информации по этой теме, чем у кого бы то ни было в стране. — Ну что, Рольф, как тебе кажется, есть у герильясов шансы победить? — Если честно, то нет, сеньор Аравена. — На Кубе они победили. Как видишь, у нас есть пример того, что партизаны могут победить регулярную армию. — С того времени прошло много лет, и теперь гринго не допустят, чтобы где-нибудь еще на нашем континенте произошла революция. И потом, на Кубе другие условия, там повстанцы сражались против диктатуры и пользовались поддержкой народа. А у нас сейчас демократия, конечно, она вовсе не совершенна, но народ гордится тем, что добился ее. Большая часть населения не симпатизирует герилье; за редкими исключениями отряды партизан состоят целиком из бывших студентов университетов. — И что ты о них думаешь? — Они идеалисты и храбрецы. — Покажи мне все, что тебе удалось отснять, Рольф, — попросил Аравена. — Я собираюсь смонтировать фильм, предварительно вырезав оттуда все, что пока не считаю себя вправе обнародовать. Вы же сами как-то сказали, что наше дело — запечатлевать происходящие события, но мы не должны пытаться изменить историю. — Знаешь, Рольф, я все никак не могу привыкнуть к твоему непомерному самомнению. Ну скажи на милость, неужели ты думаешь, что твой фильм действительно может изменить судьбу страны или хоть как-то на нее повлиять? — Да. — Эти пленки должны остаться у меня в архиве. — Я не могу допустить, чтобы они при каких бы то ни было обстоятельствах попали в руки правительственной армии, это будет равносильно смертному приговору для тех, кто сражается в горах. Я не хочу, не имею права и не собираюсь их предавать. Директор Национального телевидения молча докурил сигару до самого кончика, внимательно разглядывая сквозь дымовую завесу своего ученика. На его лице при этом не было ни намека на сарказм или покровительственную усмешку; он вспоминал те годы, когда сам если не боролся в открытую с диктатурой Генерала, то по крайней мере всегда противостоял ей в своем творчестве. — Я прекрасно понимаю, Рольф, что давать советы — дело неблагодарное, особенно такому гордому и самоуверенному парню, как ты, — сказал он в конце концов. — И все же прошу: на этот раз прислушайся к моим словам, спрячь свои пленки как можно лучше. В правительстве знают, что они существуют и на них запечатлено то, что представляет собой ценнейший разведывательный материал. Сам понимаешь, сначала у тебя попросят эти пленки, затем потребуют, а потом перейдут к угрозам или попытаются отобрать их силой. Поверь, эти люди знают свое дело, и так просто ты от них не отвяжешься. В общем, поступай как знаешь, монтируй, озвучивай, но помни: работать над таким фильмом и распоряжаться такими материалами — это все равно что сидеть на пороховой бочке. Как знать, может быть, в конце концов у нас будет возможность сделать другой фильм, намного больше, чем тот, который ты смонтируешь сейчас; может быть, настанет время, когда мы сможем показать людям весь отснятый тобой материал, не опасаясь, что это кому-то повредит; боюсь только, к тому времени ты уже не сможешь рассчитывать на то, что твой фильм изменит ход истории. После этого разговора в ближайшие же выходные Рольф Карле приехал в колонию с объемистым чемоданом, запертым на замок; чемодан он вручил дяде с тетей, посоветовав никому о нем не говорить до тех пор, пока он сам не придет и не заберет свои вещи. Бургель завернула чемодан в большой кусок полиэтилена, и Руперт засунул между штабелями досок; сделано все это было молча, без лишних расспросов и комментариев. В семь утра над фабрикой раздавался вой сирены, распахивались ворота, и мы — двести работавших там женщин — входили во двор; на входе нас внимательно осматривали, а при малейшем подозрении и обыскивали с ног до головы надзирательницы. Администрация наняла их, чтобы избежать каких-либо провокаций или саботажа с нашей стороны. На фабрике производились военное снаряжение и амуниция, начиная с солдатских ботинок и кончая парадными погонами для генералов; вся продукция тщательно описывалась, взвешивалась и пересчитывалась, чтобы ни одна пуговица, ни одна застежка, ни один лоскут ткани, ни единая нитка не попали в руки преступников, как называл повстанцев надзиравший за производством капитан, потому что эти мерзавцы способны на все, даже на то, чтобы переодеться в нашу форму и смешаться с солдатами, и все ради того, чтобы ввергнуть нашу страну в ад коммунизма, чтоб им провалиться, этим бандитам. В огромных цехах не было окон, и помещения освещали лампы дневного света; воздух сюда нагнетался под давлением через трубы, проходившие под крышей; большую часть цеха занимали поставленные в несколько рядов швейные машины, а стены на высоте около двух метров опоясывал по периметру узкий балкончик, по которому прогуливались надзиратели, следившие за тем, чтобы никто и ничто не мешало нормальному течению производственного процесса. Там же, на верхнем уровне, располагались административные помещения — крохотные кабинеты для начальства, помещения для бухгалтеров и секретарей. В здании цеха всегда стоял страшный грохот, напоминающий рев огромного водопада. Общаться друг с другом нам приходилось в основном жестами. В двенадцать часов этот шум вновь перекрывал вой сирены, и работницы почти строем переходили из цеха в рабочую столовую, где всех кормили безвкусным, небрежно приготовленным, но достаточно плотным и в общем-то сытным обедом. Примерно так же кормят в армии солдат-новобранцев. Для многих работниц этот обед был чуть ли не единственной едой за весь день; более того, многие уносили то, что оставалось недоеденным, домой, несмотря на унижение, которое испытывали, когда надзирательницы при выходе с фабрики ковырялись в их бумажных свертках. Пользоваться косметикой на фабрике было запрещено, стричься полагалось коротко, а кроме того, находясь в цеху, обязательно требовалось повязывать волосы косынкой. Такие строгости в отношении прически объяснялись мерами безопасности и были в какой-то мере оправданны: на фабрике был случай, когда длинные волосы одной работницы попали во вращающуюся часть машины, и, когда кто-то выключил электричество, было уже поздно: застрявшие волосы содрали кожу с головы женщины. Тем не менее самые молодые работницы все равно пытались выглядеть красиво и выделяться среди остальных: они меняли разноцветные косынки, надевали короткие юбки, накладывали едва заметные румяна, чуть подкрашивали губы, и все это ради того, чтобы кто-нибудь из начальства обратил на них внимание, увлекся, начал бы ухаживать и в конце концов предложил бы руку и сердце. Такой ход событий в корне изменил бы жизнь любой из фабричных девчонок. На худой конец, можно было рассчитывать если не на замужество, то по крайней мере на протекцию по службе, то есть на перевод любовницы на уровень выше — в находящиеся в том же цеху на высоте двух метров кабинетики, где как зарплата, так и отношение со стороны начальства были более или менее сносными. Даже те, кто работал на фабрике давно, не могли припомнить случая, чтобы кто-нибудь из начальства женился на девушке из цеха; тем не менее и неподтвержденная легенда все равно давала надежду молодым девчонкам, устраивавшимся на работу и старавшимся не замечать, как ведут себя женщины постарше: те давно уже не верили в воздушные замки, не заглядывались на начальство и работали молча и споро, чтобы получить в конце месяца побольше денег. Примерно раз в месяц на фабрику приезжал с проверкой полковник Толомео Родригес. При его появлении даже в цехах, казалось, становилось прохладнее, а швейные машинки начинали работать с удвоенной скоростью. Этот человек внушал к себе уважение не только благодаря погонам и должности; властность и требовательность сквозили в каждом его движении, в каждом слове. Ему не нужно было повышать голос или грозно жестикулировать; достаточно было одного его взгляда, чтобы внушить собеседнику уважение и страх. Он просматривал бухгалтерские книги и журналы учета продукции, а затем устраивал обход территории фабрики, причем это не было пустой формальностью. Он заглядывал на кухню и общался с выбранными наугад работницами: вы новенькая? чем вас сегодня кормили? что-то здесь очень душно, пусть включат вентиляцию на полную мощность; а с вами что случилось, почему у вас глаза красные? сходите в медпункт и скажите, что я приказал дать вам день отгула по состоянию здоровья. От его взгляда ничто не ускользало. Непосредственные подчиненные, все как один, боялись его, а некоторые откровенно ненавидели. Ходили слухи, что даже президент считается с его мнением, потому что полковника уважали многие армейские офицеры, особенно из молодежи, и он в любой момент мог поддаться искушению вступить в заговор и без особых проблем устроить государственный переворот. Я видела его только издалека: мой кабинет находился в конце коридора, а моя работа не была сколько-нибудь ответственной и потому не требовала какого-либо инспектирования. Тем не менее даже на расстоянии я почти физически ощущала властность и силу, исходившие от этого человека. В один мартовский день я познакомилась с ним лично. Я смотрела на него через стекло, отделявшее кабинет от коридора, а он вдруг неожиданно обернулся, и наши глаза встретились. В присутствии полковника большая часть персонала фабрики пользовалась лишь периферическим зрением: люди избегали смотреть ему в глаза; я же не только не отвела взгляда, но смотрела на полковника не моргая: его глаза и лицо меня просто загипнотизировали. Мне показалось, что мы простояли так неподвижно довольно долго. Наконец он отвел взгляд, словно очнувшись, и направился к моему кабинету. Грохот, стоявший в цеху, не давал возможности услышать его шаги, поэтому ощущение было такое, будто он не идет, а плывет в мою сторону, а за ним в кильватерном строю следуют его адъютант и наш капитан. Полковник поздоровался со мной легким кивком, а я в эту секунду уже смогла оценить его рост, основательность всей его фигуры, крупные выразительные руки, жесткие, словно солома, волосы, большие, но ровные, как на подбор, зубы. Он был по-своему привлекателен — как дикий сильный зверь. В тот вечер, выходя с фабрики, я увидела стоявший неподалеку от проходной лимузин с тонированными окнами. Из машины вышел ординарец, шагнул ко мне и протянул собственноручно написанное полковником Толомео Родригесом приглашение поужинать с ним. — Господин полковник ожидает вашего ответа, — произнес ординарец. — Передайте ему, что я не смогу принять его приглашение, у меня сегодня другая встреча. Я пришла домой и рассказала о случившемся Мими; та, не обратив внимания на щекотливость ситуации, связанную с тем, что полковник — заклятый враг Уберто Наранхо, посмотрела на все глазами верной читательницы и почитательницы любовных романов, которым она посвящала немалую часть своего досуга; с ее точки зрения, выходило, что я все сделала правильно: вот-вот, пускай он тебя поуламывает, мужчинам это полезно, повторила она в очередной раз. — Ты, наверное, окажешься первой женщиной, которая отвергла его приглашение, — задумчиво произнесла она и предположила: — Вот увидишь, завтра он приедет сам и будет лично настаивать на встрече. Ничего подобного не произошло; все сложилось совершенно иначе. Больше недели от полковника не было ни слуху ни духу, а в следующую пятницу он устроил внеплановую инспекцию фабрики. Когда мне сообщили о его внезапном появлении в цеху, я вдруг с удивлением для самой себя поняла, что ждала его все эти дни, что неспроста выглядывала в коридор, пытаясь различить его шаги сквозь гул швейных машин, что хотела увидеть его и в то же время боялась встречи; таких чувств я не испытывала с тех пор, как начались мои новые, взрослые отношения с Уберто Наранхо. По-моему, даже дожидаясь пропадавшего где-то в горах возлюбленного, я не мучилась так. Полковник изрядно удивил меня тем, что не стал заходить в мой кабинет, и, когда прозвучала полуденная сирена, я вздохнула наполовину облегченно, а наполовину с сожалением. В последующие недели я все еще продолжала думать о полковнике. Прошло еще девятнадцать дней, и вдруг, вернувшись домой после работы, я обнаружила, что полковник Толомео Родригес сидит в нашей гостиной и попивает кофе в компании Мими. При моем появлении он тотчас же поднялся с кресла и с совершенно серьезным лицом, без тени улыбки, протянул мне руку. — Надеюсь, я не слишком не вовремя, — сказал он. — Я позволил себе прийти к вам, потому что хотел поговорить. — Да-да, господин полковник хочет поговорить с тобой, — на всякий случай разъяснила Мими, бледная, как те самые гравюры, которые были развешаны по стенам. — Мы уже некоторое время не виделись, и я решил воспользоваться предоставившейся возможностью заглянуть к вам в гости, — продолжал он все тем же официальным тоном, каким обычно общался с сотрудниками фабрики. — Да, именно повидаться с тобой, — согласилась Мими. — Не соизволите ли вы принять мое приглашение поужинать? — Видишь, господин полковник желает, чтобы ты с ним поужинала, — снова выступила в роли переводчицы Мими. Только сейчас я заметила, что она просто измучена присутствием этого офицера в нашем доме; оказывается, она узнала его в ту же секунду, как только он возник на пороге, и вид этого человека тотчас же всколыхнул в ее памяти уже слегка подзабытые кошмары из прошлого: именно он каждые три месяца приезжал с проверкой в тюрьму Санта-Мария, когда Мелесио там был заключен. Мими было не по себе, она дрожала от страха, несмотря на то что разум подсказывал ей: вряд ли полковник запомнил жалкого узника из так называемого гарема, тощего, бритого наголо, покрытого язвами и трясущегося в малярийном ознобе, а если и запомнил, то уж точно не связал его образ с шикарной женщиной, столь любезно приготовившей ему кофе. Почему я снова не отказалась? Сама не знаю. Наверное, все-таки не из страха, как мне показалось тогда; остается лишь признаться себе в том, что мне захотелось пообщаться с этим человеком. Я приняла душ, чтобы смыть с себя фабричную грязь и накопившуюся за день усталость, надела черное платье, привела в порядок волосы и вернулась в гостиную, сгорая от любопытства и в то же время проклиная себя за слабоволие и это же самое любопытство; ведь по всему выходило, что, соглашаясь на свидание, я предавала Уберто. Полковник несколько церемонно подал мне руку, но я прошла мимо, не прикоснувшись к нему; Мими, все еще не пришедшая в себя от пережитого потрясения, уже не пыталась корректировать мои действия, а лишь молча следила за мной взглядом. Выйдя из дому, я постаралась как можно быстрее и незаметнее проскользнуть в лимузин. Мне оставалось лишь надеяться, что соседи не обратят внимания ни на шикарную машину, ни на эскорт мотоциклистов. Еще не хватало, чтобы люди подумали, будто я стала любовницей какого-либо генерала. Шофер отвез нас в один из самых роскошных ресторанов города, находившийся в особняке, возведенном в духе Версаля; нас, как почетных гостей, вышел встретить на парадную лестницу сам шефповар. Еще больше меня поразил сухонький старичок, вооруженный маленькой золотой рюмочкой, в обязанности которого входило оценивать подаваемые гостям вина. Полковник чувствовал себя тут как дома, мне же, мягко говоря, было не по себе; на меня просто давила вся эта роскошь — огромные канделябры, обитые синей парчой стулья и целый батальон обслуги. Мне вручили меню, отпечатанное на французском языке, и полковник Родригес, заметив мои затруднения, любезно согласился выбрать что-нибудь для меня на свой вкус. Вскоре я оказалась лицом к лицу со здоровенным омаром и почувствовала себя полной дурой, потому что понятия не имела, как к нему подступиться. Впрочем, встреча один на один с морским чудищем не затянулась: специально обученный молодой человек ловко отделил панцирь от нежнейшего мяса, после чего мне оставалось лишь набить этим деликатесом желудок. Увидев выстроившуюся передо мной шеренгу бокалов, рюмок, прямых и кривых вилок и здоровенную посудину, в которой полагалось споласкивать пальцы, я с благодарностью вспомнила уроки Мими и знания, полученные на курсах для участниц конкурсов красоты, а также то, что преподал мне оформлявший наш дом дизайнер. Призвав на помощь все эти ресурсы, я смогла худо-бедно, не выставляя себя на посмешище, справиться с ужином. В общем, все шло вполне сносно до тех пор, пока между горячей закуской и мясным блюдом нам не подали мандариновый шербет. Я изумленно посмотрела на крохотный шарик, украшенный листочком мяты, и попыталась сообразить, в чем здесь логика, — какого черта в этом заведении десерт подают раньше, чем второе. Родригес непроизвольно рассмеялся, и эта нормальная человеческая реакция словно убрала с его кителя погоны и нашивки, давившие на меня и не позволявшие ни на минуту забыть о звании и должности человека, сидевшего прямо передо мной. С этого мгновения все стало как-то легче и понятнее. Я перестала воспринимать его как видного государственного деятеля и позволила себе внимательнее рассмотреть лицо собеседника в свете шикарных свечей, чего он, естественно, не мог не заметить. Через некоторое время полковник Родригес поинтересовался, почему я так пристально на него смотрю, на что я ответила, что нахожу его чем-то похожим на забальзамированную пуму. — Расскажите мне о своей жизни, полковник, — попросила я его за десертом. Полагаю, что моя просьба застала его врасплох и даже в некотором роде испугала. Это еще что за расспросы, мелькнуло у него в глазах; впрочем, он быстро взял себя в руки и снова вспомнил, что перед ним вовсе не потенциальная вражеская шпионка, а простая девушка с фабрики. Все эти мысли были почти открытым текстом написаны у него на лице, по крайней мере понять их ход было нетрудно. Интересно, что у нее общего с той актрисой с телевидения? Та, конечно, красотка, да и подать себя умеет получше этой девчонки, я уж чуть было не передумал и не пригласил ту, другую, хорошо, мне кто-то рассказывал, что она вовсе не женщина, а педик переодетый, трудно даже поверить в такое дело, выглядит он или все-таки она просто потрясающе, но в любом случае рисковать не стоило, еще не хватало, чтобы меня кто-нибудь увидел с каким-то извращенцем. В конце концов он рассказал мне о своем детстве, которое прошло в семейном поместье в жаркой, продуваемой всеми ветрами степи, там, где вода и выращенные с ее помощью растения ценятся особенно дорого и где люди вырастают сильными и выносливыми, а все потому, что живут в условиях постоянной засухи. Там, где он вырос, не было джунглей, и его детские воспоминания были связаны в основном с лошадьми и с долгой скачкой по бескрайней равнине в жаркий полдень под безоблачным небом. Его отец, какой-то тамошний начальник, отправил сына в Вооруженные силы, как только тому исполнилось восемнадцать лет; мнения молодого человека, естественно, никто не спрашивал, послужи-ка родине, сынок, напутствовал его отец, и смотри, служи честно, достойно, как подобает парню из нашей семьи. Сын послушался отцовского совета и стал постигать военную науку; первым делом он усвоил: дисциплина превыше всего; кто умеет подчиняться, тот научится и командовать. Он выучился на военного инженера, затем уже в академии прослушал курс политических наук, много путешествовал, мало читал и очень полюбил музыку; кроме того, он поведал мне, что практически не употребляет алкоголя, женат, и у него три дочери. Несмотря на суровый и довольно мрачный вид, в тот вечер он продемонстрировал отличное чувство юмора, умение поддержать веселую беседу, а в конце просто сразил меня галантностью, поблагодарив за отличный вечер и за то, что он провел его в компании с очаровательной и нестандартно мыслящей девушкой. Эти слова меня здорово позабавили. По-моему, за весь вечер я, не осмеливаясь перебить полковника, не сказала и пяти фраз. — Это я признательна вам за такой замечательный вечер, господин полковник. Я еще никогда не бывала в таких элегантных местах, как этот ресторан. — Я полагаю, мы здесь не в последний раз, Ева. Мы сможем увидеться на следующей неделе? — Зачем? — Ну, наверное, чтобы лучше узнать друг друга… — Вы хотите переспать со мной, господин полковник? Он выронил вилку с ножом и, наверное, с минуту просидел неподвижно, глядя прямо в стоявшую перед ним тарелку. — Я полагаю, что ваш вопрос прозвучал очень грубо и заслуживает столь же прямого и грубого ответа, — наконец проговорил он. — Да, хочу. Вы согласны? — Нет, большое спасибо. Любовные приключения без любви навевают на меня тоску. — А кто вам сказал, что в наших отношениях нет места любви? — А как же ваша супруга? — Я бы хотел, чтобы мы с вами кое-что прояснили и уточнили: моя супруга не имеет никакого отношения ни к нашим встречам, ни к этому разговору, и надеюсь, что в дальнейшем нашем общении мы не будем больше касаться данной темы. Давайте лучше поговорим о нас с вами. Наверное, не мне и не сейчас следовало бы говорить с вами об этом, но раз уж разговор зашел так далеко, то рискну заявить, что если захочу, то, безусловно, смогу сделать вас счастливой. — Господин полковник, давайте говорить начистоту. Как я полагаю, вы имеете большую власть, можете делать все, что считаете нужным, и обычно так и поступаете, верно? — Вы глубоко ошибаетесь. Моя должность и звание накладывают на меня огромную ответственность перед родиной, и я не считаю себя вправе ни в коей мере увиливать от выполнения своих обязанностей. Я солдат и никогда не пользуюсь лишними привилегиями, особенно в том, что касается моей частной жизни. В мои намерения не входит ни брать вас силой, ни каким-то образом на вас давить. Я собираюсь вас соблазнить и уверен, что мне это удастся хотя бы потому, что нас тянет друг к другу, — ведь вы не станете этого отрицать. Я считаю, что ваше мнение еще изменится, и со временем вы меня полюбите… — Прошу прощения, но я в этом сомневаюсь. — Ну что ж, Ева, готовьтесь к долгим отношениям, потому что я не оставлю вас в покое, пока не добьюсь своего, — настаивал он. — Тогда я предлагаю не терять времени зря. Я не собираюсь с вами спорить, потому что прекрасно понимаю: мне это может дорого обойтись. Что ж, пойдемте куда-нибудь, сделаем то, ради чего вы затеяли всю эту игру, а потом вы оставите меня в покое. Офицер даже не встал, а вскочил из-за стола, покраснев как рак. К нему тотчас же подбежали двое официантов, а посетители за соседними столиками обернулись и с любопытством уставились на нас. Полковник взял себя в руки, вновь сел за стол и некоторое время сидел молча, неподвижно, тяжело дыша. — Не понимаю, что ты за женщина и откуда такая взялась, — сказал он наконец, впервые обратившись ко мне на «ты». — В любой другой ситуации я бы принял твой вызов, и мы тотчас бы поехали в какое-нибудь уединенное место, но почему-то мне кажется, что будет лучше, если я поступлю иначе. Я не собираюсь ни уговаривать тебя, ни пользоваться твоим любезным предложением. Я уверен, что рано или поздно ты сама разыщешь меня, и, если тебе повезет, мое предложение будет все еще в силе. Когда захочешь меня увидеть, звони. — С этими словами полковник Родригес резким движением протянул мне визитную карточку с государственным гербом и его именем, напечатанным крупными буквами курсивом. В тот вечер я вернулась домой довольно рано. Мими, выслушав мой отчет, заявила, что я вела себя как полная идиотка, ты пойми, этот вояка имеет такую власть и такие связи, что ему ничего не стоит превратить нашу жизнь в сплошной кошмар, неужели так трудно было хотя бы держать себя в руках? На следующий же день я подала заявление об уходе с работы, собрала накопившиеся в кабинете вещи и тотчас же ушла с фабрики; я готова была бежать куда угодно, лишь бы не общаться с человеком, который представлял собой все то, против чего столько лет боролся, рискуя жизнью, Уберто Наранхо. — Ну и ладно, нет худа без добра, — таков был вывод Мими, когда она поняла, что колесо Фортуны, сделав полоборота, направило меня на тот путь, который она считала единственной для меня дорогой к успеху. — По крайней мере теперь ты сможешь полностью посвятить себя писательству. Она сидела за столом в гостиной, раскинув веером карты, по которым в очередной раз прочитала мою судьбу, а суждено мне было писать и рассказывать; попытки заняться чем-то другим оборачивались лишь напрасно потраченными силами и временем. По правде говоря, я и сама подозревала это с тех пор, как прочитала «Тысячу и одну ночь». Мими была твердо убеждена, что каждому человеку от рождения дается какой-то особый дар, а счастье и несчастье в жизни сводятся к тому, сумел ли человек обнаружить в себе этот дар богов и реализовать его; бывают, к сожалению, и совсем бессмысленные, бесполезные таланты, сокрушалась она, вспоминая одного из своих приятелей, который мог задерживать дыхание и сидеть под водой больше трех минут и за всю жизнь не заработал на этом ни гроша. За себя она была спокойна, потому что свой талант ей удалось обнаружить и, более того, пристроить к приятному делу. В то время она как раз начала сниматься в новом телесериале в роли злодейки Алехандры, соперницы Белинды, слепой служанки, к которой в конце фильма должно было вернуться зрение, как это обычно бывает в подобных случаях; ну а то, что прозревшая героиня выйдет замуж за главного героя — статного, красивого и богатого мужчину, — вообще не подвергалось сомнению. По всему нашему дому были разбросаны листки бумаги с распечатанным текстом ролей. Мими заучивала свою роль с моей помощью. От меня требовалось подыгрывать ей, подавая реплики за других персонажей. — Понимаешь, телесериалы — это как религия. Нужно просто верить в них, — заявила Мими между двумя злобными монологами Алехандры. — Стоит начать их анализировать — и все: никакой тайны, никакой магии, все рушится в одну секунду. Она постоянно убеждала меня в том, что придумывать сюжеты наподобие истории Белинды и Луиса Альфредо может любой, а я с большим правом, чем все те, кто этим занимается. Кто, как не я, провела долгие годы, бесконечно слушая эти басни по радио на кухне. Как я верила, что все это правда, и каким разочарованием было постепенное осознание того, что в жизни все бывает совсем не так. Мими в подробностях расписывала мне несомненные преимущества работы для телевидения, где, действуя с умом, можно было пристроить любой бред, любую дурацкую историю, где любой, самый неправдоподобно описанный герой мог задеть за какую-то чувствительную струнку застигнутой врасплох и не ожидающей увидеть такую чушь публики. Далеко не каждая книга могла найти своего читателя с такой легкостью, как фильм или сериал — зрителя. В тот вечер она пришла домой с дюжиной пирожных и большой тяжелой коробкой в подарочной упаковке. Там оказалась пишущая машинка. Это тебе, начинай работать, сказала Мими. Мы почти до утра просидели на кровати: пили вино, ели пирожные и до хрипоты спорили о будущем идеальном сюжете, о тех страстях, которые будут бурлить в сердцах наших героев, об их свадьбах, разводах, внебрачных детях, о добрых и злых, богатых и бедных, — в общем, о том фильме, который захватит внимание зрителя с первого же кадра и не отпустит его вплоть до финальных титров последней, самой душещипательной серии — двухсотой. Уснули мы, опьянев от вина, облепленные кремом и сахарной пудрой, и снились мне в ту ночь ревнивые мужчины и слепые девушки. Я проснулась ни свет ни заря. Начиналась среда, очередной день — нежаркий и вроде бы чуть дождливый, в общем, ничем не отличавшийся от других дней моей жизни. И все же даже сейчас, спустя много лет, я считаю тот день особенным, специально выделенным судьбой для меня и преподнесенным мне в подарок. С тех пор как учительница Инес научила меня выводить буквы на бумаге, я писала почти каждый вечер, но тот день был каким-то особенным: я поняла, что настало время менять ход всей моей жизни. Я приготовила себе крепкий кофе и устроилась за столом, поставив перед собой пишущую машинку. Лист бумаги, вставленный в каретку, был девственно-чистым, как простыня, отглаженная и накрахмаленная специально для того, чтобы заниматься на ней любовью. Я вдруг ощутила какое-то особенное, новое для меня чувство, словно легкий бодрящий ветерок пробежал по моему телу — изнутри, под кожей, по венам и по костям. Я почувствовала, что эта страница ждала меня вот уже двадцать с чем-то лет, с того дня как я появилась на этом свете, а я, наверное, всю жизнь ждала этого дня и этого мгновения. Почувствовала, что теперь моей единственной настоящей работой будет собирание разбросанных по всему миру, порой спрятанных, а порой просто висящих в воздухе на самом видном месте, историй и превращение их в мои собственные сказки. Я напечатала свое имя, и в следующую секунду нужные слова сами пришли ко мне: они лились сплошным потоком, и вот уже один поворот сюжета стал цепляться за другой, и повествование начало развиваться словно бы само собой, как будто вне зависимости от моих желаний и решений. Герои один за другим выходили из тени, где прятались столько лет, на свет этой сумрачной среды. Каждый из них был готов стать действующим лицом любой сказки, у каждого было четко прорисовано лицо, прописан голос, каждый нес в себе клубок страстей и стремлений; сами собой, словно без моего участия, выстроились в строгом порядке воспоминания, хранившиеся в генетической памяти, — воспоминания о событиях, случившихся еще до моего рождения. Бок о бок с ними в одном строю стояли образы, запечатлевшиеся в моем сознании с самого детства. Я вспомнила истории, которые рассказывала мне мама, когда мы с ней жили среди безумцев, раковых больных и забальзамированных трупов профессора Джонса; рядом с ужаленным ядовитой змеей индейцем встал неизвестно откуда взявшийся тиран с изуродованными проказой руками; затем я вывела из небытия старую деву со снятым скальпом, как будто бы ее волосы попали в безжалостные колеса какой-то машины; я придумала вельможу в роскошном бархатном кресле, араба с великодушным и щедрым сердцем и множество других людей, судьбы которых оказались в моем распоряжении, и я могла пользоваться ими как считала нужным, подчиняя их жизни своей воле. Постепенно прошлое стало превращаться в настоящее, а завладев этими двумя третями времени, я смогла захватить и получить в свое распоряжение даже будущее; мои мертвецы обретали новую жизнь и иллюзию вечности; я соединяла людей, которые были разбросаны во времени и пространстве без всякой надежды когда-нибудь встретиться; все, что годами, а то и веками скрывалось под пеленой забвения, мгновенно обретало четкие контуры, становилось видимым и осязаемым. Мне никто не мешал, и я просидела за машинкой чуть ли не весь день, забыв, кажется, даже пообедать. Часа в четыре пополудни прямо передо мной, словно ниоткуда, появилась чашка горячего шоколада. — Попей, это тебя взбодрит… Я подняла глаза, и мой взгляд уткнулся в силуэт какой-то высокой стройной женщины, одетой в синее кимоно; мне потребовалось, наверное, несколько секунд, чтобы сообразить, что это Мими, — настолько я была увлечена своим очередным путешествием: как раз в эти минуты я продиралась сквозь непроходимые джунгли, чтобы попасть туда, где появилась на свет девочка с рыжими волосами. Я продолжала работать в том же ритме, не обращая внимания на рекомендации, которыми Мими пыталась меня потчевать: не забывай, текст сценария должен печататься на странице в две колонки, в каждой главе, то есть серии, должно быть двадцать пять сцен; не вздумай задним числом менять сценарий — пересъемки обходятся слишком дорого; не пиши длинных монологов — актеры в них путаются, каждая важная фраза должна повторяться трижды, потому что мы исходим из предположения, что наш средний зритель — полный кретин. На моем столе росла кипа бумаги с напечатанным текстом, который был вдоль и поперек исчеркан ручкой: я зачеркивала, исправляла, дописывала, ставила какие-то одной мне понятные иероглифы, оставляла пятна кофе, но в любом случае, приступая к очередной главе или странице, понятия не имела, как будут развиваться и переплетаться между собой судьбы героев и какой будет развязка этого сочинения, если, конечно, она вообще будет. У меня появилось сильное подозрение, что финалом этого единственного моего произведения станет лишь моя собственная смерть. Я почувствовала особый азарт, когда поняла, что сама становлюсь персонажем собственной сказки, то есть самостоятельно определяю свою судьбу и решаю, подарить ли себе жизнь или же привести себя к смерти удобным мне способом. Сюжет все усложнялся; персонажи становились все более упрямыми и несговорчивыми. Я работала — если, конечно, можно назвать работой этот праздник души — по многу часов в день, с рассвета до поздней ночи. Я перестала обращать внимание на то, как я выгляжу, ела лишь то, что Мими подсовывала мне прямо под нос, а спать ложилась только тогда, когда она брала меня за руку и тащила в спальню. Даже во сне я жила в особом, выстроенном мною самой мире, шла по жизни рука об руку со своими героями; я просто не могла расстаться с ними ни на секунду: я не хотела рисковать — кто знает, а вдруг они снова отступят в тень, так хорошо прописанные черты их лиц сотрутся и мне придется опять искать их в туманной мгле еще не рассказанных сказок. По прошествии трех недель Мими посчитала, что настал момент найти какое-то практическое применение моему безумию, не дожидаясь, когда я окончательно утону в океане своих слов и образов. Она договорилась о встрече с директором телевидения и была твердо намерена предложить мои сказки в качестве сценария для фильма или сериала. С ее точки зрения, писать дальше без определенной надежды на то, что в обозримом будущем все это можно будет увидеть на экране, становилось уже опасно для моего душевного здоровья. В назначенный день она оделась во все белое — как того требовал гороскоп на текущую дату, — засунула в ложбинку между грудей медальон с портретом Махариши и отправилась на телевидение, едва не забыв прихватить меня. Она вела меня за руку, и я чувствовала себя спокойно и беззаботно, ощущая покровительство этого странного существа, словно сошедшего в наш мир со страниц древних мифов. Сеньор Аравена принял нас в своем суперсовременном кабинете — сплошь пластик и стекло, — сидя за внушительным столом, который, однако, не скрывал его не менее внушительного брюшка. По правде говоря, я была поражена, увидев перед собой этого толстячка с ленивыми глазами жвачного живочного и недокуренной сигарой во рту: слишком уж он отличался от того образа, который рождался в моем воображении при чтении его статей. Когда мы появились в его кабинете, Аравена явно думал о чем-то своем и всем своим видом дал нам понять, что столь необходимые, к сожалению, развлекательные телепрограммы и фильмы для идиотов — это последнее, что интересует его в жизни. Вообще-то он даже не посмотрел на нас и остался сидеть лицом к окну, из которого открывался вид на крыши соседних домов и затянутое тучами небо; на город явно надвигалась гроза. Спустя примерно полминуты он, так и не посмотрев мне в глаза, поинтересовался, сколько времени потребуется для завершения работы над сценарием, взял кончиками пальцев папку с моим произведением, искоса посмотрел на нее и, явно не веря самому себе, сказал, что почитает этот шедевр на досуге, если таковой у него найдется. Я машинально протянула руку и схватила свою папку, но Мими вовремя успела пресечь мое движение и снова всучила мое творение почтенному директору. Вся эта возня тем не менее сыграла свою положительную роль: он непроизвольно посмотрел в нашу сторону, и его глаза встретились с очаровательными глазами Мими; та несколько раз похлопала ресницами, улыбнулась неотразимой улыбкой, и я сама не поняла, как в кабинете прозвучало предложение поужинать в ближайшую субботу всем вместе, нет-нет, господин директор, никаких посторонних, только пара моих ближайших друзей и, разумеется, вы, можно сказать, семейный ужин, — все это было произнесено тем завораживающим шепотом, которым она научилась говорить, чтобы скрыть от окружающих данный ей от природы тенор. Ее неотразимый шарм окутал собеседника, словно туманом, неким запахом порока. Сеньор Аравена даже не попытался пошевелиться, он сидел в кресле с папкой в руках и, глядя не то на Мими, не то куда-то в пространство, блаженно улыбался. Полагаю, его уже давно никуда не приглашали столь эффектно, провокационно и многообещающе. Столбик пепла с сигары упал на стол, но он его не смахнул. — Ты что, ничего другого придумать не могла, как тащить его к нам в дом? — напустилась я на Мими, когда мы вышли. — Я ведь для тебя стараюсь. Ну ничего, примет он твой сценарий, я этого добьюсь, пусть для этого мне даже придется пойти на некоторые жертвы. — Неужели ты собираешься его соблазнить?.. — А ты как думаешь? В шоу-бизнесе только так и можно чего-нибудь добиться. В субботу дождь начался с самого утра и шел не переставая до вечера; Мими решила приготовить к приходу гостей строгий, я бы даже сказала, аскетический ужин на основе недробленого риса; такая еда вошла в моду после того, как сторонники макробиотики и вегетарианства стали пугать человечество ужасами, подстерегающими тех, кто не придерживается диетического питания. Да этот толстяк у тебя с голоду помрет, брюзжала я, шинкуя морковку; кстати, сама Мими, убедившись, что на кухне все идет по плану, занялась приведением в порядок нашей гостиной: она переставила цветочные горшки, зажгла ароматические палочки, подобрала музыку и раскидала по всей комнате большие шелковые подушки: это было сделано в соответствии с последними требованиями моды, согласно которой гостям следовало предложить снять обувь и расположиться прямо на полу. В вечерней трапезе должны были принять участие восемь приглашенных, в основном из театрального мира, помимо Аравены, который неожиданно пришел в сопровождении молодого человека с волосами цвета меди; я знала, что его часто показывают по телевизору, начиная, как мне объяснил кто-то из гостей, с тех времен, когда он вел репортажи прямо с баррикад какой-то уже подзабытой революции, а как же его зовут-то? Я пожала его руку и вдруг поймала себя на ощущении, что некогда уже была знакома с этим человеком. После ужина сеньор Аравена отвел меня в сторонку и признался, что Мими просто покорила его. Говорить о ком-то или о чем-то другом он просто не мог: ее образ горел у него в душе, как свежий ожог. — Она просто воплощение женственности; если разобраться, то все мы в какой-то мере андрогины, в каждом есть что-то и от мужчины, и от женщины, но она сумела стереть со своего облика даже малейший намек на маскулинность, чего стоят только восхитительные формы и пропорции ее тела, она просто потрясающая женщина, женщина на все сто процентов, — сообщил он мне, вытирая платком пот со лба. Я посмотрела на свою подругу, такую близкую и знакомую, — на ее лицо, созданное в основном с помощью косметики и пинцета, на ее округлую грудь и бедра, на плоский, не приспособленный для вынашивания ребенка живот, — и вспомнила, в каких трудах и муках было сотворено все это великолепие. Пожалуй, только я по-настоящему знала истинную природу этого, почти сказочного, существа, только я могла понять, через какую боль пришлось пройти ей, чтобы воплотить в жизнь свои заветные мечты. Мне доводилось видеть ее и без макияжа, усталой, грустной, доводилось приводить ее в себя после приступов депрессии, болезней, бессонных мучительных ночей: как же я хочу быть просто слабой женщиной, непохожей на ту энергичную даму, которая появляется на сцене в плюмаже, обвешанная с головы до ног сверкающей бижутерией. В ту минуту, глядя на толстого немолодого мужчину, я пыталась угадать, что он мог бы рассказать своей подруге, матери или сестре об истинной природе роскошной Мими. Тем временем она сама, сидя в другом конце гостиной, почувствовала на себе восхищенный взгляд нового обожателя и направилась к нам. Я попыталась остановить ее, помешать ей осуществить задуманное, в конце концов, защитить свою подругу, но она нарушила мои планы безошибочно сработавшим приемом. — Ну что, Ева, не расскажешь ли ты нашему другу какую-нибудь сказочную историю, — словно невзначай предложила Мими, опускаясь на подушку рядом с Аравеной. — Какую вы хотите? — Ну что-нибудь пикантное, идет? — хитро улыбнулась она. Я села, подобрав под себя ноги, как индеец, закрыла глаза и через несколько секунд уже отправилась в путь по белым дюнам бескрайней ледяной пустыни. Вскоре в этом пространстве появилась женщина в юбке из желтой тафты, и на еще монотонный и безрадостный пейзаж стали один за другим накладываться мазки, рожденные из маминых комментариев по поводу журналов профессора Джонса и игр, придуманных Сеньорой для увеселения гостей на праздниках у Генерала. Еще через миг я начала говорить. Мими утверждает, что у меня какой-то особенный голос, как нельзя лучше подходящий для рассказывания сказок; вроде бы он совсем как мой, по крайней мере не перепутаешь, и в то же время как бы чужой, словно рождающийся не в моей груди, а в земле у меня под ногами и поднимающийся к горлу через все тело. Я уже чувствовала, что стены гостиной раздвигаются, открывая путь к далекому горизонту, создавая новый мир — мир со своим пространством и временем. Гости притихли. Когда я закончила говорить, единственным человеком, не присоединившимся к общим аплодисментам, был Рольф Карле. Уже потом он признался мне, что ему потребовалось довольно много времени, чтобы вернуться из той далекой южной пампы, по которой уходили куда-то к горизонту двое влюбленных с мешком, полным золотых монет; по возвращении оттуда он со всей убежденностью в голосе заявил, что твердо намерен превратить мою историю в фильм, пока эти двое любящих друг друга не то хулиганов, не то разбойников не завладели окончательно его воображением и не подчинили его себе целиком и полностью. Я слушала Рольфа Карле, кивала, но мысленно пыталась понять, почему он кажется мне таким знакомым; дело ведь не в том, что я видела его по телевизору. Неужели мы когда-то встречались? Покопавшись в памяти, я пришла к выводу, что никогда, даже в детстве, не была с ним знакома; мне захотелось прикоснуться к нему, и, влекомая этим порывом, я шагнула к нему и провела пальцем по тыльной стороне его ладони. — У моей мамы тоже были веснушки… — (Рольф Карле не пошевелился: не отодвинулся, но и не попытался взять меня за руку.) — Мне говорили, что вы бывали в горах, там, у повстанцев. — Я много где бывал. — Расскажите мне… Мы сели на пол, и он, к моему удивлению, ответил почти на все мои вопросы. Он рассказал о своей работе, которая бросала его из одного конца света в другой и приучила смотреть на мир одним глазом — через объектив камеры. Наша беседа затянулась до конца вечера, и мы настолько увлеклись разговором, что не заметили, как другие гости уже разошлись. У меня было ощущение, что Рольф посидел бы у нас еще и сам, по доброй воле, уходить не собирался; Аравене пришлось тащить его за собой, как прицеп. В дверях Рольф сказал, что несколько дней его не будет, потому что он уезжает в Прагу, где восставший чешский народ взял в руки булыжники, вывороченные из мостовой, и встречает градом камней танки оккупантов.[30] Мне захотелось поцеловать его на прощание, но он лишь протянул руку и поклонился — как мне показалось, чересчур официально и даже искусственно. Четыре дня спустя мне позвонили и предложили прийти к сеньору Аравене, чтобы подписать договор на сценарий; все эти дни шел дождь, и крыша над кабинетом директора телевидения протекла. Теперь в этом роскошном помещении тут и там стояли ведра, в которые капала просочившаяся через потолок дождевая вода. Сам директор начал разговор без лишних предисловий; даже не попытавшись подыскать вежливые, деликатные слова, он прямо заявил, что мой сценарий категорически не вписывается ни в один из известных ему телевизионных форматов и что текст представляет собой беспорядочный клубок действующих вне всякой логики персонажей; все события абсолютно неправдоподобны, в сюжете нет истории настоящей любви с полагающимися страстями и переживаниями, сами герои не слишком красивы и живут не то что не в роскоши, но даже не в достатке, да и вообще сюжет чересчур запутан и зритель точно потеряет нить повествования буквально после нескольких серий. Приговор был таков: ни один здравомыслящий человек, у которого котелок еще хоть как-то варит, не стал бы рисковать деньгами и репутацией, принимая такой сценарий к производству, но он все же собирается подписать со мной договор, во-первых, потому, что не может противостоять искушению устроить хорошенький скандал для прессы и публики, которая просто офигеет, увидев подобную белиберду, ну а во-вторых, он готов пойти на такое безрассудство хотя бы потому, что его об этом попросила Мими. — Пиши, Ева, пиши, мне даже любопытно, чем кончится вся эта галиматья, — напутствовал он меня на прощание. Наводнения в стране начались на третий день после того, как пошли сильные ливни; на пятый день правительство объявило чрезвычайное положение. Стихийные бедствия были для столицы привычным делом: сточные канавы давно никто не чистил, а уж о том, чтобы привести в порядок давно забившуюся канализационную систему города, не могло быть и речи. На этот раз ущерб, нанесенный непогодой, превзошел все самые пессимистичные расчеты: потоки воды смывали лачуги со склонов холмов, река, протекавшая через столицу, вышла из берегов, вода заливала дома, уносила автомобили, деревья и смыла большую часть городского стадиона. Операторы Национального телевидения влезли в резиновые сапоги и снимали пострадавших, терпеливо дожидавшихся эвакуации при помощи армейских вертолетов. Многие из этих несчастных, голодные и измученные непогодой, потерявшие чуть ли не все свое имущество, залихватски пели самые веселые песни, потому что считали непростительной глупостью усугублять свое душевное состояние жалобами и унылыми разговорами. Дождь прекратился через неделю, для чего духовные власти воспользовались эмпирически подобранным и однажды уже использованным методом. Разница состояла в том, что в прошлый раз таким образом боролись с засухой. Епископ приказал вынести из кафедрального собора статую Иисуса и призвал паству принять участие в молитве и процессии; многие люди откликнулись на призыв священников и, вооружившись зонтиками и плащами, прошествовали по улицам города, невзирая на все насмешки сотрудников Метеорологического института, которые проанализировали данные, полученные их коллегами в Майами со спутников, а также сверили форму туч с направлением ветра и уверяли народ, что согласно всем данным науки интенсивные дожди будут идти над большей частью страны еще девять дней. Тем не менее небо прояснилось буквально через три часа после того, как статую, насквозь промокшую, несмотря на сооруженный над нею балдахин, вернули обратно в собор и водрузили на алтарь. С крашеного парика по лицу статуи потекли ручейки мутной красно-коричневой жидкости; кое-кто из верующих, увидев это, рухнул на колени, пребывая в полной уверенности, что случилось чудо и статуя истекает кровью. Этот случай послужил укреплению престижа Католической церкви и внес спокойствие в души отдельных сомневающихся мирян, разрывавшихся между идеологическим натиском марксистов и вкрадчивым давлением со стороны проповедников-мормонов — энергичных молодых людей в белоснежных рубашках с короткими рукавами, которые ходили по домам и обращали сомневающихся в свою веру. Когда дожди прекратились и власти стали подсчитывать убытки и составлять списки пострадавших на предмет полагающейся им компенсации, в городе произошло заметное, даже по тем безумным дням, событие: по улицам, залитым водой, проплыл скромный, но находящийся в отличном состоянии гроб, последней пристанью которого стала площадь Отца Нации; судя по всему, путь это странное судно проделало немалый; очевидно, его смыло потоком воды в каком-нибудь из домов, расположенных на окружающих столицу холмах, и протащило течением по всему городу до самого центра. Прохожие вскрыли гроб и обнаружили в нем мирно спящую старушку. Я увидела репортаж об этом в теленовостях и тотчас же позвонила на студию, чтобы выяснить, как сложилась дальше судьба пожилой женщины, спасшейся от потопа таким странным образом. Вскоре мы с Мими уже ехали в один из организованных силами армии лагерей для размещения пострадавших от наводнения. Лагерь представлял собой несколько больших армейских палаток, где едва не утонувшие люди — порой целыми семьями — дожидались перемен к лучшему как в погоде, так и в собственной судьбе. В результате стихийного бедствия многие потеряли буквально все, включая и документы; тем не менее я не почувствовала под брезентовыми пологами уныния и не увидела мрачных лиц; казалось, эта трагедия стала для многих отличным поводом немного отдохнуть, замечательной возможностью подружиться с новыми знакомыми, а что касается материального ущерба, то какой смысл переживать: то, что унесла вода, уже не вернешь, а заниматься восстановлением хозяйства и строить жизнь заново можно будет, лишь когда спадет вода. Вот между этим кошмарным вчера и весьма туманным завтра они и радовались жизни, стараясь не терять ни минуты такого замечательного сегодня. В одной из палаток мы наконец разыскали Эльвиру: худенькая, ослабевшая, но не потерявшая присутствия духа, она сидела на каком-то матрасике в одной ночной рубашке и, видимо уже не в первый раз, пересказывала собравшимся вокруг нее товарищам по несчастью, как ей удалось спастись от всемирного потопа в столь необычном ковчеге. Вот так я и обрела вновь свою бабушку. Еще едва увидев спасенную по телевизору, я тотчас же узнала ее, несмотря на то что с годами кожа ее посерела, а само лицо превратилось в настоящую карту какого-нибудь горного хребта, рассеченного глубокими ущельями морщин. И все-таки ни годы, ни долгая разлука не изменили в Эльвире главного: она так и осталась той же замечательной доброй бабушкой, которая в обмен на мои детские сказки кормила меня жареными бананами и даже разрешала забираться в ее гроб и играть в покойницу. Я бросилась к Эльвире и обняла ее со всей нежностью, накопившейся за годы разлуки; она же в свою очередь обняла и поцеловала меня спокойно и даже как-то буднично, как будто бы мы не виделись максимум со вчерашнего дня, а что касается изменений в моей внешности, то она, по всей видимости, списала их на обман уже не столь ясного, как в молодости, зрения. — Ты представляешь себе, птичка моя, как надо мной судьба посмеялась: столько лет я спала в гробу, чтобы подготовиться к смерти, чтобы она не застала меня врасплох, и вот тебе на: врасплох меня застала не смерть, а жизнь. Ну уж нет, больше меня в деревянный ящик не засунут — ни до смерти, ни после. Когда придет время переселяться на кладбище, я потребую, чтобы меня закопали в землю стоя, как дерево. Мы отвезли ее к себе домой. Еще по дороге, в такси, Эльвира стала внимательно разглядывать Мими, потому что явно впервые в жизни видела такое удивительное создание; первым делом она высказалась в том духе, что моя подруга очень уж напоминает большую куклу. Потом она потрогала Мими, внимательно ощупала ее со всех сторон, и привычные к работе с самыми разнообразными продуктами руки кухарки подсказали ей нужное сравнение: кожа белая и гладкая, как луковица, груди упругие, как недозрелые грейпфруты, а пахнет от нее миндальным печеньем и швейцарскими пирожными; лишь после этого Эльвира водрузила на нос очки и еще раз внимательно осмотрела мою подругу. В конце концов у нее не осталось сомнений, что это не человек, а существо из какого-то другого мира. Это ангел — таков был ее вывод. Сама Мими прониклась к ней искренней симпатией с первых же минут знакомства, потому что, если не считать мамы, любовь к которой Мими пронесла через всю жизнь, и меня, у нее ведь не было близких, ничего похожего на нормальную семью; все родственники Мелесио отвернулись от него, когда он сменил свое мужское тело на женское. Ей не меньше, чем мне, нужна была бабушка. Эльвира согласилась воспользоваться нашим гостеприимством и остаться у нас в доме лишь после того, как мы раз сто повторили свое приглашение и смогли наконец убедить ее, что делаем это не из вежливости, а абсолютно искренне. Впрочем, жить ей было все равно негде, а из всего скромного имущества, приобретенного за долгую жизнь, у нее остался лишь тот самый гроб, против присутствия которого в доме Мими ничуть не возражала, хотя он ни в коей мере не вписывался в дизайн интерьера. Впрочем, Эльвира немало удивила нас, заявив, что больше не нуждается в нем, так как гроб уже однажды спас ей жизнь и она больше не собирается подвергать себя такому риску. Через несколько дней мне позвонил Рольф Карле, вернувшийся из Праги. Мы договорились о встрече, и он заехал за мной на старом, сильно потрепанном джипе; мы поехали на побережье и еще до полудня оказались на шикарном пляже с кристально чистой водой и розоватым песком; этот райский уголок не имел ничего общего с тем вздыбившимся морем, по которому я так любила плавать в те годы, когда работала служанкой в доме старого холостяка и не менее старой девы. Мы полдня купались, плескались в воде у берега и загорали, до тех пор пока не проголодались. Одевшись, мы отправились на поиски какого-нибудь прибрежного кафе или гостиницы, где, как мы знали, подавали свежую, только утром выловленную, жареную рыбу. После обеда мы остались сидеть на набережной, смотрели на море, пили белое вино и рассказывали друг другу о своей жизни. Я поведала о своем детстве, о том, как работала прислугой в разных домах, об Эльвире, спасенной из вод потопа, о Риаде Халаби и обо многих других; умолчала я лишь об Уберто Наранхо: тот сумел вбить мне в голову основополагающие правила конспирации, и его имени я не произносила ни при каких обстоятельствах. Рольф Карле в свою очередь рассказал мне о голодном военном детстве, о том, как исчез, фактически пропал без вести его брат Йохен, об отце, которого нашли повешенным в лесу, о лагере военнопленных. — Странное дело, я вдруг понял, что никогда раньше никому об этом не рассказывал. — Почему? — Не знаю, наверное, не хотел никому раскрывать свои тайны. Детство — это самая темная страница моего прошлого, — сказал он и надолго замолчал; так мы и сидели, глядя на море, и лишь иногда я искоса поглядывала на Рольфа, пытаясь понять, о чем он думает. — А что случилось с Катариной? — Она умерла в больнице — в тоске и одиночестве. — Нет-нет, пусть она и умерла, но не так, как ты говоришь. Давай придумаем, как все было на самом деле. Было воскресенье, первый солнечный день весны. Катарина проснулась в хорошем настроении, и медсестра усадила ее на террасе в шезлонг, укутав ноги теплым пледом. Твоя сестра смотрела на первые набухающие почки, на птиц, которые уже начали вить гнезда под стропилами террасы, ей было хорошо, тепло и спокойно. Она чувствовала себя так, как там, под кухонным столом, когда ты обнимал и успокаивал ее; именно ты снился ей в то утро. Да, у нее не было памяти, но инстинкты сохранили в ней то тепло, которое ты ей дарил, и всякий раз, когда ей было хорошо, она тихонько бормотала твое имя. Так, с твоим именем на устах, она и уснула навеки, когда душа покинула ее тело — тихо, чтобы не терзать и не беспокоить невинное создание. Вскоре в больницу пришла ваша мама, она всегда приходила по воскресеньям; она вышла на террасу, подошла к шезлонгу и увидела дочь мирно спящей; на ее губах застыла последняя блаженная улыбка. Мама закрыла ей глаза, поцеловала в лоб и заказала для нее белый, как платье невесты, гроб, куда ее и уложили, выстлав его изнутри белой скатертью. — А мама, ты придумаешь хороший конец этой сказки и для нее? — дрогнувшим голосом спросил Рольф Карле. — Да. Она вернулась домой с кладбища и увидела, что соседи поставили во все кувшины, какие только были в доме, красивые весенние цветы. Они сделали это, чтобы ей не было одиноко. По понедельникам она обычно пекла хлеб; она проснулась утром, надела выходное платье, повязала передник и стала готовить стол, на котором обычно раскатывала тесто. Мир и покой царили в ее душе, потому что все ее дети были наконец устроены: Йохен в своих странствиях по миру встретил хорошую женщину, женился и завел детей, жизнь Рольфа отлично сложилась в далекой Америке, а теперь и Катарина, освободившись наконец от прижимавшего ее к земле такого несовершенного тела, могла летать в облаках в свое удовольствие. — А как ты думаешь, почему моя мать так и не согласилась приехать сюда и жить рядом со мной? — Не знаю… может быть, она просто не хотела уезжать из своей родной страны. — Она уже старая и одинокая, ей было бы гораздо лучше здесь, в колонии, рядом с моими дядей и тетей. — Не каждый может эмигрировать, Рольф. Она живет спокойно, храня свой сад и свои воспоминания. |
||
|