"Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую" - читать интересную книгу автора (Лихоталь Тамара Васильевна)

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА НА БОГАТЫРСКОЙ ЗАСТАВЕ


Солнце всплывало поплавком.

Туман опадал, как парус.

Вернулся в крепость ночной дозор. Въехал по гулким мосткам, перекинутым через ров в боковые ворота. Дубовые створки запахнулись за последним всадником.

Спешились. Расседлали коней. Хромой старик — бритая с чубом голова, как ходили при Святославе, — ждёт уже их, мешает в котле варево.

Хорошо! Солнце светит, ветерок обдувает. Можно снять кольчугу, скинуть шлем. Растянись на земле, на траве-мураве. Ладонь — под головой, другой — прикройся. Спи. Пока будешь сны смотреть — и похлебка сварится. Не хочешь спать — так посиди или делом каким займись.

Бывший плотник из Новгорода Ждан от нечего делать точит топориком балясины — завитушки по дереву, которыми новгородцы украшают окошки и крылечки. А так как подходящих домов тут пока не строят, раздает свои безделки чумазым, голопузым ребятишкам работных людей. Рядом Муромец Илья расстелил на траве стиранную рубаху. Достал иголку, вдел в ушко нитку, откусив её крепкими зубами. Почесал в затылке. Игла не копье. Ею потрудней тыкать. Того и гляди перст наколешь.

Илья от матушки родной уехал, жены не сыскал — вот и приходится самому свою рубаху латать. Бывает, и взгрустнется на досуге. Вспомнится родное Карачарово, молодые дубки у избы и даже та самая лавка, где сидел он сиднем столько лет, столько зим. Хорошо ли, худо ли — родное. Вроде и не об чем, а защемит.

Даже Порфинья не узнала бы, наверное, своего Сидня. Белое личико докрасна обожгло солнцем, дочерна обветрило ветрами. Отросла округ борода-чащоба. Только глаза остались Илюшины — синие, ясные.

Так и не доехал тогда Илья до Киева и князя Владимира не повидал. А вот на службу — попал. По дороге услышал на торгу: кличут народ — охотников строить заставы, нести нелегкую пограничную службу. Дали Илюше копье вострое, лук тугой, кожаный колчан с калеными стрелами да еще палицу булатную в придачу. Конь у Илюши и по сей день свойский, тот самый, которого Порфинья сторговала. Жеребенок не прогадал. Его холили, не жалея рук. И он подрос, и тоже вошел в силу, как и его молодой хозяин.

Служба пограничная идет своим чередом. Сторожевые отряды скачут по дорогам, посматривают вокруг. Бывает, просвистит стрела, и, не успев охнуть, сползет под копыта коню друг-товарищ, тот, что вчера только беззаботно смеялся, хвастал удалью молодецкой. Или схватятся в рукопашном — обоюдоострые славянские мечи и кривые печенежьи сабли. Крик и звон оружия распугают зверье. Застрекочут сороки, торопясь поведать лесу о кровавых людских делах. А то выйдет приказ проводить торговый караван. И вот из крепости отправляется уже не сторожевой дозор, а вооруженный в боевой готовности отряд. На конях — в жаркое степное марево, на ладьях — вниз по реке. Смотря куда купцы путь держут. А воину что. Велят — дойдет до Индии далёкой, доплывет до моря-океана.

С первой линии отведут — опять в работу: лес рубить, землю рыть, засеки ставить, гатить болота, ровнять дороги, наводить мосты…

Конечно, жизнь на заставе не то, что у матушки на лавке. Но вообще-то, если не убьют, жить можно. Только бы товарищи подобрались верные да старший над тобою… разумом не скуден.

Ах, Хотен Блудович! Прислали из стольного боярина — вот вам воевода. А у него всего и есть, что богатые одежды и косое брюхо. Говорили, боярин похваляется: дескать, покойного его батюшку сам Владимир-князь считал отца родного заместо. Кто не помнит Блуда? Памятен людям. А чем? Тем, что предал своего князя, нашептывал коварные советы, а потом и вовсе жизни лишил. До сих пор, когда хотят про кого сказать худое, говорят: «Как Блуд посоветовал». И сын в батюшку. Тоже метил в советники. Не вышло. И в дружине не долго ходил. На рать оказался не крепок. Поперед войска назад бежит. Тогда и отправили его подальше от княжьих очей — на заставу.

Боярин утешался, как мог. Первым делом поставил поварницу, где варили-жарили ему столичные блюда, о которых тут в глуши никто и не слыхал. И в винах заморских знал толк воевода. Вин хватало. Торговые караваны шли один за другим. В крепости проходили досмотр. Мытники осматривали, пересчитывали товар. С каждого куска ткани, с каждой шкуры меха, со всех товаров собирали в княжью казну мыт. Ставили на весы — взимали весовое. Мерили не мерили — брали померное. Купцы, чтобы не мытарили зря, несли подношения — и мытнику, и писцу, и воеводе.

Воевода с утра пораньше пьян, шумит, нагоняет страх на боярских отроков. Отдает повеленья одно нелепей другого.

Воины сойдутся на досуге и давай байки про своего воеводу баить. Всегда найдется среди добрых людей весёлый человек. Прокашляется и начнет: «А наш-то Кособрюхий что учудил…» Хорошо хоть на язык запрета нету. Может, и есть запрет, только язык — он без костей, что хочет, то и мелет. А люди послушают, потешатся — вроде и на душе легче, и время быстрей идёт.

А иной раз, пока варится похлебка и томит мясной дух, вызывая нетерпение, заведёт кто-нибудь речь про Владимировы пиры. Правда ли, нет ли — сказывают, каждую неделю на просторном княжеском дворе накрывают столы с яствами и питьем. Боярин ли, купец ли, смерд — входи, садись, наливай чарку мёду, ешь досыта. А ещё, говорят, велел князюшка выковать ложки из серебра, чтоб ел народ не деревянными, из чурки-палки вырезанными, а серебряными ложками, для здоровья полезными. И не жаль ему серебра. Сам сказал: «Серебром и златом не добуду дружины. Зато с дружиной добуду серебро и злато». Это верно. За серебро и злато только варяга нанять можно. А что варяг — он чужак, находник. И не болит у него душа за Русь.

Старик — голова редькой, помешивая варево, размышляет сам с собой, не одобряя молодежь. В старину крепче были, строже. Пиры у них на уме. А вот отец Владимира князь Святослав даже котла с собой не возил. Ел конину или зверину — что придется. Пек на угольях у походного костра, тонко изрезав ножом. И шатра не возил. Спал на земле, положив под голову седло. А воин был знатный! Наперед сообщал врагу: «Иду на вы!» И побеждал. По всей Волге поил коней и Переяславец-на-Дунае считал серединой своей земли. А этим подавай, вишь ли, серебряные ложки!

Впрочем, воины неплохо хлебали варево и деревянными. Илья пронес над хлебом, чтобы не пролить, последнюю ложку, не спеша дожевал кусок. Чернявый, похожий на угрина Годин ворчал сиплым от простуды голосом, шаря по дну в поисках мяса. Вчера только, кажется, пригнали скот. Не успели освежевать, первым делом срезали холки — боярину в поварницу. Ну, ладно, боярин — ему и кусок помягче. Доезжачим — по ноге. Тоже есть хотят. Гостям торговым — заплатят, сколько ни запроси. Один утянет, другой отщипнет. А ты хоть днище в котле выскреби — ничего не наскребешь. Самый молодой из воинов Данилка Ловчанин грыз ещё горячую, с хрящами белую кость такими же белыми ровными зубами. Рос Данилка в дремучих Древлянских лесах и со своей повадкой зверолова был незаменим, когда надо было выследить врага, подобраться неприметно, неслышно. Сначала, правда, лесовик древлянский, он робел степи, но быстро обвыкся. И вскоре уже не хуже печенега мог бесследно ползти змеей или, замерев, слиться с приподнявшим горб бугром, с безлистым сухим кусточком или петушиным хвостом жесткой степной травы. Становился незрим в открытом поле, словно носил на русой выгоревшей голове шапку-невидимку. За охотничью сноровку и прозвали его Ловчанином. И теперь он так же споро, как делал любое дело, грыз кость, высасывая еще незастывший мозг. Годин, у которого ныли застуженные зубы, завистливо скосил на Данилку глаза, швырнул ложку. Это ж надо волчьи Данилкины зубы иметь — такие мослы глодать. Чтоб его самого шакалы глодали.

Ждан поднял голову, посмотрел на небо: «Голуби!» Годин тоже вскинул голову. Голуби кружили стаей, серебрясь в солнечных лучах, Ждан сказал:

— Голуби — птица домашняя, к человеку жмутся. Уже и тут обжились. Значит, будет город. — Добавил мечтательно: — У меня дома тоже голубятня…

Годин ответил мирно:

— Голуби — это хорошо. Только дом надобен. Будет дом, тоже заведу голубей…

После обеда отдыхали. Кто сны опять досматривал, кто так сидел. Илюша снова взялся за свою рубашку.

…А я сейчас расскажу вам о том, что случилось с Илюшей, когда уехал он из Карачарова. Об этом он никому не рассказывал — ни новгородскому плотнику Ждану, ни чернявому Годину, ни молодому Данилке Ловчанину. И не потому, что хотел что-либо утаить от товарищей. А просто больно и горько было ему вспоминать.

Снег ещё скрипуч. Снег ещё сыпуч. Солнце — на лето, зима — на мороз. Толст и крепок лед-синец. Светел месяц-просинец.

Сгинули тучи. Ясень до слепоты. Тишь до немоты. А свет все прибывает, льется через край. Горят золотом ледяные свечи сосен, сияют серебром заиндевелые березы. Только вороньи гнезда черны и лохматы. Летят вороны тучей — разлетаются парами.

Весел конь, и всадник не скучен. Не успело село Карачарово за лесом скрыться, забыл Илюшенька про дом родной, про избу родительскую, где столько лет, сиднем сидел. Забыл, как отец его Иван, горбясь у голых дубков, смахнул слезу на хвост коню, как мать его Порфинья руки чёрные вслед тянула. Конь резко несёт седока.

Хоть и пряма дорога прямоезжая, да, видать, тоже неблизкая. День сменился ночью, ночь — днём, а Илья всё ехал и ехал. Ночевал где придётся. Хорошо, если попадалось придорожное село. Коня — в хлевушок, сам — в избу попросится. Хозяева глядели поначалу с опаской, но пускали. Места не пролежит. Тепла с собой в седле не увезёт. А глядишь, и расскажет едущий издали — как люди на свете живут. Только сел при дороге встречалось мало. Всё больше в глубине таились. У дороги оно веселей, но и опаснее. Места кругом тихие, чащобные, болотистые. Отыщет смерд клочок земли посуше, срубит избу. Рядом другой приткнется. Вот и село.

Утром, собираясь в путь, расспрашивал Илья, как дальше ехать. Недаром говорят, язык до Киева доведет. Указывая всаднику путь, спрашивали добрые люди: зачем он едет, куда торопится. Илья не таился, охотно отвечал. Так, мол, и так, собрался к самому князю Владимиру. Службу служить, землю Русскую от врагов оборонять, защищать малых и слабых. Слушали люди, задумчиво кивали головами: «Бог тебе в помощь! Ох, как надо оборонять Русь от недругов поганых, а уж про малых и слабых — что и говорить. Кто за них заступится? Кто посильней — готовы с убогого платье совлачить, жита лишить его. Езжай, сынок! Счастливого пути! А светлый князь Владимир, говорят, кличет на службу добрых молодцев. А палаты, говорят, у князя златоверхие. А столы в тех палатах широкие. А питья-еды там наставлено… Езжай. Счастливого пути, сынок! Так и держи на по солнышку!»

Однажды наехал Илья на село… Хоть и рано было на ночлег проситься, но жаль мимо ехать. Больно село хорошо! С одной стороны — дубрава, с другой — бор. Между ними — пашни. А хлева для скота какие! Высокие, тесовые. За тыном — коровы сытые, тяжелые. А где же избы людские? Избы открылись внезапно в логу. Доехал Илья до крайней. Подивился: до чего неказиста. Хуже хлева. И другая не лучше. Делать нечего. Постучал. Высунулся хозяин, затряс седой бородой, руками замахал — ступай, мол, своей дорогой. Поехал Илья дальше. Опять незадача. Хозяин хмурый, будто сонный. Ни «да» ни «нет» не сказал. Мол, поступай как знаешь. Только меня потом не вини. Не любят, видно, тут гостей.

Пока просился по избам, солнце вниз покатило. Кто его знает, встретится ли теперь на пути близко ночлег. Всё же тут лучше, чем в лесу. Слёз. Привязал коня. Отворила женка. Глянула из-под платка. Илья так и замер. Кто такая? Где видел он это лицо — прекрасное и скорбное? И вдруг вспомнил: в церкви. Написанная на доске женка с дитятей на руках глядела со стены доверчиво и призывно. Словно просила: «Помоги! Защити!»

Может быть, вам это покажется странным — убогая нищая изба, жена захудалого смерда и вдруг похожа на матерь божью богородицу. Но ведь этот безвестный художник, который писал иконы, видел, знал, любил тех, среди которых рос и жил сам, — простых людей, смердов, стариков и молодых, их матерей и жён. Присмотритесь повнимательней к картинам древних мастеров, к изображенным на иконах святым, попробуйте мысленно снять с них пышные одеяния, не обращать внимания на сияющие нимбы вокруг их голов — признак святости, и вы увидите перед собой лица пахарей и воинов, лица женщин с такой понятной заботой и тревогой за судьбу и участь близких. И теперь вас уже ничуть не удивит, что Илюша вдруг увидел знакомое лицо, тот же взор, тихий и скорбный. Только плат без звезд. Вместо звезд дыры. На руках младенец — белые волосики. Приник к материнской щеке. Шагнул Илья в избу. Овеяло теплом. Запахом капустным ударило. Огляделся сквозь дым — у материнской юбки еще одна детская голова. Второй младенец Христос, что ли? За ним — третий, четвёртый… Драные, босые. Таращут глаза.

Илья присел на лавку. Хозяйка сняла с печи горшок, и ребятишки тотчас позабыли про гостя. Похватали ложки. Уставились на горшок голодными глазами. Тут и Илья почувствовал, что живот подводит. Хоть и пустые щи — по духу ясно, а все же лучше, чем ничего. Горячего похлебать. Но без хлеба не сытно. Вышел во двор. Внес привязанные к седлу торбы, достал хлеба, нарезал ломтями. Совал в протянутые детские руки. Каждому Христу — по куску. Хозяйка подала щербатую ложку. Только не успел Илюша похлебать горячих щей.

Теперь самому смешно. Молодой был. Скакал, коня погонял, и мерещился ему в морозной дымке заиндевелых муромских лесов, в синеве весенней тали чудный город старого Кия. Избы златоверхие, все как одна новой соломой крытые. Но краше всех изба князя Владимира. Кровля высокая. Крылечко резное. Привязывает Илюша коня, поднимается на крыльцо. Отдаёт поясной поклон Владимиру.

«Зачем пожаловал в стольный, Илюша?» — спрашивает князь. И рассказывает ему Илья всё без утайки — как он сиднем сидел, как излечил его странник, как почувствовал он силу молодецкую. Хочет верой и правдой послужить Владимиру. Русь оборонять от поганых, защищать слабых. Поднимается Владимир с лавки:

«Эй, кто там, — кричит, — дать Илюше самую большую палицу. Принимаем его в свою дружину. Доброе дело задумал он».

А потом уже, когда валялся Илья, избитый, на мокрой ледяной земле в темном порубе, когда, задыхаясь, метался в жару, мерещилось по-иному: ждет не дождется князь Владимир своего дружинника. Что так долго Илюша не едет? Давно бы пора ему в стольном быть. На крылечко выходит, из-под ладони вдаль глядит. Нет и нет Ильи. И вдруг доходит до его ушей молва, что сидит его верный дружинник безвинно в порубе у Соловья-разбойника. Грозно хмурит князь брови. Велит скакать немедля. Выпустить Илюшу из поруба, а Соловья повязать. И снова Илюша на воле. Едет на своем коне защищать слабых и бедных. И глядит на него, провожаючи взглядом, чудное лицо под звездным платом…

Но князь Владимир жил себе поживал далеко в стольном Киеве и не ведал, какая беда приключилась с его храбром Илюшей. А поруб у Соловья был глубок, и холопы его люты на расправу. С холопов все и началось.

Сидел в тот вечер Илья, дивился: коровы сытые, а дети без молока. Пашня добра, а люди без хлеба.

Когда Илья роздал все до куска, хозяйка будто впервые увидела гостя. Глянула из-под драного плата глубокими в слезах глазами. Говорила тихо, будто опасалась, не услышали бы голуби, что возятся под стрехой, мыши, что скребутся под полом. И выходило чудно:

Добрые кони в новом хлеву — это Соловья кони.

Тучные коровы — это Соловья коровы.

Пашня — тут она совсем без голоса одними губами молвила — была всехняя. Теперь — Соловья.

А сами они и не знают чьи. Ходили под богом. Теперь — под Соловьем.

Соловью только свистнуть — голова с плеч.

Осерчал Илюша. «Да он разбойник — ваш Соловей! А разбойников князь Владимир не жалует. Вот я его поперёк седла перекину да князю Владимиру и доставлю — так, мол, и так. Зайдётся Красное Солнышко. Нахмурится сурово княжий взор. И велит князь везти Соловья в чисто поле и там казнить его. Попадись он мне только».

Зря шумел Илюша. Не пришлось ему идти Соловья разыскивать. Застучали дробно копыта. Громыхнула дверь. Вошёл мужичонка. Неказистый, плюгавый. Ощерился: «А тут, оказывается, гость! Откуда залетел ясный сокол? Далеко ли путь держишь?» Послушал, усмехнулся: «Значит, к Владимиру? (Даже князем не повеличал.) Дорогой прямоезжею? И не боишься, храбр? Или, может, ты, деревенщина глупая, не слыхал про Соловья? Что не велит Соловей никому носу совать в свои леса».

Ещё пуще осерчал Илья: «Мало, что вы тут смердов умучиваете, так еще и по дороге не езди. Где же это видано? Я человек вольный. Куда хочу, туда и скачу. А своему Соловью…» Не успел досказать Илюшенька. Вбежали в избу, кинулись, как свора псов на медведя. Повалили, скрутили.

Холопы — вольного.

Слабые — сильного.

Трусы — смелого.

Думаете, так не бывает? Ещё как бывает. И главное, кидаются не по своей воле. Зато, когда свяжут руки назад, тут уже и сами рады. Чем попадя в лицо человечье тычут. (Челом в века и славен человек.) Ногами бьют в сапоги обутыми. Правда, Илюша тоже кое-кому вложил. Да что толку! Холопье дело, оно такое — и бить привычно, и самому тычки получать. Перекинули поперек седла — голова об землю стукается. Открыл Илья глаза и не поймет, куда попал. Во всяком случае не на пир к Красному Солнышку. Тьма кромешная. Дух тяжелый. Вода каплет. Кто-то рядом скребется.

«Где я?»

«В порубе», — отвечают из тьмы.

«Что за поруб такой?»

Ну не правда ли — чудак человек. Сам сидит, а спрашивает. Кто же не знает, что такое поруб и за какие грехи туда можно попасть. Обыкновенный погреб, только глубокий. Могила. Дескать, погребли без времени. Пихнули в яму, и сиди там. Ни мертвец, ни живой.

Вспомнил Илья — даже рубаху свою драную латать перестал — задумался.

Поруб.

Темнота.

Неподвижность.

Попасть легко. Выбраться трудно. Сгинул бы, наверное, Илюша там, если бы не Ладушка. Ладушка! Любимая! Навек незабвенная! И забыть нельзя, и вспомнить больно. Жива ли она? Суждено ли им свидеться? Не все в жизни случается, как хочет человек.

Проскакал боярский отрок, кого-то разыскивая, воротился. Годин вскочил, окликнул его, торопливо пошел навстречу, косолапо ставя кривые, привыкшие к седлу ноги. Придерживая стремя, глядел снизу вверх на отрока, слушал. Отрок умчался, взметнув пыль. Годин все стоял. Черные волосы его поседели от пыли. Смуглое загорелое лицо посерело. Завидовал: разве не вместе пришли они на княжескую службу, когда степняки, внезапно напав, подожгли и разграбили их город? Чем он, Годин, хуже своего земляка и сверстника? Оба они тогда же ушли из селения, решив пристать к войску, которое собирал Великий князь. Об этом кричали на торгах, призывая русских людей постоять за родную страну. Годин мог, не идти. Правда, кузня их сгорела. Но брат матери, живший неподалеку, звал его к себе. Он тоже занимался кузнечным делом, и Годин помогал бы дяде, так же, как раньше помогал отцу. И все же он не остался. Узнав, что Годин все же решил идти в княжье войско, дядя выковал ему копье и кольчугу. У земляка и того не было. Толстощекий, неуклюжий, он брел следом за Годином, утирая слезы с пухлого лица. А теперь вот проскакал на боярском коне, наряден. Толстый зад из портов выпирает. Жрет на боярской поварнице, запивает винами с боярского стола. Каким богам надо молиться, чтобы в жизни вымолить кусок получше? Проскакал… Разыскивает старшего дружинника — воевода велел зачем-то звать. Да, что такое он говорил насчет княжеского каравана? «Вот дурень!» — сам себя обругал Годин. Надо же было, упустил случай расспросить как следует. Кто-кто, а везучий земляк знает новости. Недаром вхож в боярский дом, дворянин, служка. Он бы порассказал, чтобы похвалиться перед Годином. Но ребята, сидевшие, у костра, уже все знали. Новые вести быстро распространяются по граду. Дворянин искал, старшего дружинника, потому что назначен поход. Провожать княжеский караван. Ну что ж, поход так поход. Может, в этот раз боги будут милостивы, и Годин тоже получит кое-что в жизни, как получают иные.

Караван уже стоял в крепости несколько дней. Обычно караваны тут не задерживались. Пограничная застава — не очень хорошее место для отдыха. Гости — и свои, и чужеземные — знали это. Тут не разживешься ни едой для себя, ни кормом для скота. Каждый кусок втридорога. Перед дальним и трудным путем торговые люди останавливались отдохнуть и покормиться на погосте в двух днях езды от заставы. Там было покойней и сытней. Прямо у проезжей дороги — гостинца, по которой и держали путь торговые гости, стояло доброе село.

Особенно разрослось и окрепло оно в последние лета, когда на границе поставили заслон, прорыли ров, навели валы и установили на заставе сторожевую крепость. Невесть откуда прибывал и прибывал народ. Ставил одну к другой избы. И хотя погост все рос, в дни, когда прибывали на стоянку большие караваны, не хватало места в избах купцам и их слугам, в хлевах — лошадям, верблюдам и рабам. Жители побогаче строили не только жилье для себя, но и специальные избы для гостей — гостиницы, где странникам уже загодя были приготовлены постели и еда, где в загонах был запасен корм для лошадей. Мастера-умельцы срубили на горушке церковь. Резная, узорчатая, она походила на весёлую дитячью игрушку-забаву, какие продают на торжищах в воскресный день. Росло и торжище. Гости, пришедшие из далеких земель, где каждый день грозила смерть, очутившись, наконец, в безопасности, давали себе передышку. Молились каждый своим богам, благодаря их за избавление от напастей и прося помощи в торговой удаче. Возносили молитвы или приносили жертвы, но не забывали и себя. Не торгуясь, скупали привозимые смердами продукты.

Те, кто готовился в дальний путь, тоже старались набраться сил перед дорогой. Отдыхали, гуляли широко и шумно. Потому что кто знает, как оно обернется дальше.

Рано утром караван выезжал навстречу солнцу. Печально позванивали колокольчики на шеях верблюдов, скрипели колёса. В голос плакали, прощаясь с родиной, проданные в чужие земли рабы.

Караван, который уже немало дней стоял в крепости, был не совсем обычный. Это был княжеский караван. Он вез на продажу товары, на которых стояли знамена, или, по-другому говоря, метки княжеского дома. Он томился в крепости уже не один день, и не потому, что его задерживал недовольный подарками воевода. Напротив, на этот раз воевода, наверное, согласился бы сам одарить княжего тиуна — начальника каравана, чтобы тот поскорей ушел своей дорогой. Но и этого он не мог сделать. Обычно, когда отправляли на дальние рынки свои товары князь и его ближайшие бояре, торговый караван сопровождала княжеская дружина. Но в этот раз князь почему-то не прислал своей дружины. Судьба каравана с княжеским добром возлагалась полностью на ответственность воеводы Хотена. Ах, Хотен Блудович — Косое брюхо! На шее сверкает гривна — княжеский подарок за верную службу на пограничной заставе. И теперь из воды сухим выйти хочет.

Разведка доносила — Данилка чуть не всю степь на брюхе исползал — нигде ни одного поганого, только следы копыт и конские яблоки. Захваченный язык сказал — ушли в набег. Считай, на скорости и то пять дён туда, пять — обратно. Караван за это время далеко проводить можно — тихо, мирно, без крови. А на обратном пути ещё, пожалуй, завернуть на вражьи становья, разжиться скотом и рабами. Да разве Кособрюхий что понимает. Сидит в крепости, шлёт гонца за гонцом в стольный Киев. Спрашивает, идти, мол, или не торопиться, а собрать побольше силы-рати. А того не понимает, что рати все равно больше не соберешь, потому как неоткуда. А вот? степняки ждать не станут. Вернутся из набега. Да ещё, не дай бог, про караван пронюхают. Воевода точно с ума спятил. Один гонец из стольного Киева прискакал — велено воеводе действовать смотря по обстоятельствам. А он другого вслед гонит — как, мол, идти: на ладьях ли по воде, на конях ли посуху? Будто там, в стольном, наверху виднее. Всем уже ясно — кончится это кровью, немало народу без времени, по глупости чужой, сложат свои головы. Оно спокойнее — делать, как велят. Глядишь, ещё одну гривну из милостивых княжеских рук получит в награду.

Вот о чем толковали храбры, когда в поисках старшого проскакал боярский дворянин.

Что ж, поход так поход. И вот уже идут сборы, чистят коней, приводят в порядок оружие, готовит запасы. В конюшне скандалит Годин. Орёт — на весь град слышно. Сами, мол, грызём мослы, так ещё и коней морить. Не дам, не позволю! Небось своему коню столько не сыплешь! Корми коней досыта, душа из тебя вон, лихоимец!