"Сказка о хрустальной пепельнице" - читать интересную книгу автора (Айлисли Акрам)

Айлисли Акрам Сказка о хрустальной пепельнице

1

Cнилось Мирзе Манафу, что едет он в каком-то странном троллейбусе; желтовато-розовый, немножко похожий на бакинский фуникулер, троллейбус этот идет вдоль арыка к речке, шурша по зеленой траве, и ехать в нем — одно сплошное удовольствие. Удовольствие заключается уже в том, что хотя Мирза Манаф спит, он на сто процентов уверен, что все происходящее — сон, что троллейбус этот ему только снится, а потому, хотя склон крутой, нет ни малейшей опасности свалиться в речку… А если даже и свалится? Все вокруг невесомое, воздушное: и речка, и склон, и троллейбус… Сновидение это доставляло Мирзе редкостное наслаждение, и он не спешил открывать глаза, с точностью до минуты ощущая, который теперь час. Мирза Манаф не боялся, что опоздает на работу; он и во сне прекрасно понимал, что время здесь совсем не то, что там, и что пока большая стрелка на стенных часах переползет на одно деление, он может вдоволь насладиться поездкой в чудо-троллейбусе, скользящем вдоль Бузбулакского арыка.

Не переставая блаженствовать, Мирза Манаф постепенно начинал переходить от сна к действительности, и по мере того, как он переходил от сна к действительности, пейзаж перед его глазами постепенно менялся. Видимо, Мирза Манаф начинал видеть возникавшие перед ним предметы в их истинном, так сказать, обличье: арык, который он только что созерцал, оставался на месте, и река оставалась на месте, но трава по берегам арыка была уже не той высоты, и вода в реке была совсем не той прозрачности; мало того, пока Мирза Манаф переходил от сна к яви, арык все больше и больше отдалялся от речки, меж ними образовалась глубокая пропасть, и Мирза Манаф, полуспящий, полубодрствующий, стоял на краю этой пропасти, глядел на речку и думал о том, как все-таки удачно получилось, что он не высунулся в окошко зачерпнуть пригоршню воды; потому что все время, пока он блаженствовал в этом скользящем по изумрудной траве неземном троллейбусе, им владело только одно желание — протянуть руку и зачерпнуть из речки воды, а если бы он — не дай бог — допустил подобную оплошность, ему бы уж никогда не подняться с этой постели, чтоб, приглушив несколькими стаканами крепкого чая бушующий в желудке огонь, вызванный вчерашней долмой с чесноком, сесть в восьмой троллейбус и с легкой душой поехать на службу…

Мирза Манаф окончательно проснулся и открыл глаза; арык и зеленый склон уже исчезли из поля его зрения. Но река текла, и на сбегающих к реке огородах пламенели огромные оранжево-красные тыквы, являя собой чудесное, ласкающее глаз зрелище.

Проснувшись в таком превосходном настроении, Мирза Манаф счел нужным развеселить жену, чего и достиг веселой шуткой. Выйдя затем в коридор и увидев, что кувшин, наполненный теплой водой, уже ожидает его на обычном месте возле уборной, Мирза Манаф ощутил в душе настоятельную потребность дополнительно сказать жене что-нибудь приятное и легко нашел такое слово, и сказал, но даже и этим не удовлетворился; покончив с кувшином и умывшись, он торжественно провозгласил с другого конца коридора: "Ничего, жена, подожди! Вот пойду на пенсию, увидишь, какую я тебе жизнь устрою!"

И тем не менее про сон свой Мирза жене не сказал, так как сон этот связан был с Бузбулаком, а в оценке точки земного шара, именуемой Бузбулаком, у Мирзы Манафа и Бике-ханум имелись некоторые расхождения. Во-первых, Бике-ханум никогда не видела того Бузбулака, который привиделся нынче ее мужу. Только раз в жизни побывала она в деревне, да и то на редкость неудачно — в тот год в Бузбулаке кишмя кишели комары. Сначала комары лишили Бике-ханум сна, потом у нее пропал аппетит, а потом у бедной женщины начался от этих комаров такой зуд, что, даже вернувшись в Баку, она ровно полмесяца тем только и была занята, что чесалась. (Прошло уже восемь лет, но до сих пор, стоит только упомянуть о Бузбулаке, у Бике-ханум немедленно начинает зудеть все тело…) Вот поэтому, а еще потому, что сегодня он отнюдь не расположен был выслушивать критические замечания в адрес Бузбулака, Мирза Манаф и умолчал про свой сон; напился чаю, положил в портфель завтрак, попрощался с женой, вышел из дому и лишь теперь, направляясь к троллейбусной остановке, медленно произнес: "Слава тебе, господи, наконец-то и в Бузбулаке довелось увидеть троллейбус…"

Мирза Манаф уехал из Бузбулака без малого сорок лет назад и, если не считать того комариного лета, всего раз побывал в родной деревне. Приехал и через пять дней отбыл обратно, дав себе зарок никогда больше сюда не приезжать. На этот раз не комары были повинны в столь спешном его отъезде; аллах — свидетель: в то лето в Бузбулаке не было ни единого комарика… Просто бузбулакские мальчишки над ним малость пошутили, а Мирза Манаф всерьез разобиделся на них. А потом разве можно сказать наверняка: может, мальчишки ему насолили, может, была другая какая-нибудь причина, а может статься, что все объяснялось утонченностью, отличавшей необыкновенно вкусные пити, душбере и долму, которые готовила Бике-ханум и которых Мирза Манаф не желал лишаться надолго. Не исключено также, что Мирзе Манафу просто-напросто надоело с утра до вечера валяться в сухом арыке под ивой. Во всяком случае, когда озорники мальчишки открыли водосток и вода хлынула в арык, где дремал под ивой Мирза Манаф, он, очнувшись от сна в холодной воде, раз навсегда дал себе зарок не приезжать в Бузбулак. Мирза Манаф был так разгневан проделкой бузбулакских сопляков, что по возвращении в Баку собрал всю свою семью и провел нечто вроде митинга. На этом митинге Мирза Манаф так обоснованно, так аргументированно критиковал Бузбулак, который столько лет подряд столь же усиленно расхваливал, что его чада и домочадцы делали невероятные усилия не расхохотаться; дело дошло даже до того, что Бике-ханум вместо того, чтоб начать чесаться, что случалось с ней всякий раз при упоминании о Бузбулаке, стала вдруг громко и очень ненатурально кашлять — только б не рассмеяться.

В троллейбусе, удобно расположившись на сиденье, уступленном ему каким-то юнцом, Мирза Манаф положил на колени свой заслуженный, видавший виды портфель и стал размышлять о том, что, пожалуй, не стоило ему так поносить Бузбулак при детях. Потому что не вредно было бы хоть разок свозить их туда: а вдруг да понравится? Вдруг сын или один из зятьев возьмется отремонтировать старый дедовский дом, приведет в порядок сад, огород, и на лето можно будет возить в деревню детишек? Впрочем, Мирза Манаф сразу же отказался от этой мысли — вспомнил, что еще до того, как разругать Бузбулак, он не раз заводил дома этот разговор и, установив, что мечта его несбыточная, успокоился на этот счет. Успокоившись, Мирза Манаф стал обдумывать будущую свою жизнь и, обдумывая будущую свою жизнь, пришел к выводу, что у него есть все условия, чтобы спокойно прожить оставшиеся дни: квартира хорошая, ванна, балкон — да и пенсия не намного меньше зарплаты. "Дочери у тебя замужем. Сын женат. У всех квартиры… Самое время на пенсию идти. Иди себе на пенсию и живи помаленечку да полегонечку… Чего тебе еще нужно на этом свете?"

Мирза Манаф мысленно уже заканчивал эту тираду, как вдрух осекся и настроение у него резко переменилось, потому что он нисколько не сомневался, что директор их, Курбан Атабалаевич Казмаммедли — сволочь из сволочей, и одному богу известно, как жаждал Мирза Манаф до ухода на пенсию увидеть Казмаммедли вылетевшим из своего кресла. Правда, в последнее время распространялись упорные слухи о его смещении, но когда еще это будет, а до пенсии какой-нибудь месяц, и потому всякий раз, задав себе вопрос: "Чего же тебе еще нужно?", Мирза Манаф непременно застревал на этом месте. Проклятый вопрос и сейчас заставил Мирзу Манафа глубоко вздохнуть, и он, в который раз запретив себе задаваться этим вопросом, постарался сразу же выбросить Казмаммедли из головы, потому, что троллейбус уже приближался к месту его работы, и Мирзу Манафа отнюдь не радовала перспектива явиться на службу с таким настроением.

Мирза Манаф был человек тихий, скромный, эти его качества можно было определить даже по портфелю. Да что портфель, если бы Мирза Манаф не был поистине скромным человеком, он не называл бы свою превосходную профессию «бумагомаранием», а свое прекрасное учреждение — "бумагомарательной конторой". "Где работаешь, Мирза Манаф?" — "В бумагомарательной конторе". "Какая у тебя работа, Мирза Манаф?" — "Пером себе могилу рою". Есть выражение "иглой рыть могилу" — оно известно любому образованному товарищу, а вот выражение "пером могилу рыть" обязано своим рождением единственно скромности Мирзы Манафа.

Выбросить из головы Казмаммедли Мирзе Манафу не очень-то удалось, но, как ни странно, на этот раз он не побоялся явиться на службу с подобными мыслями. "А что он мне может сделать? Пенсию уменьшить? С работы прогнать?" И Мирза Манаф стал решительно подниматься по лестнице. Правда, до самого верха он все же не поднялся. Прошел два пролета и остановился. "От этого мерзавца всего можно ожидать!" — сказал себе Мирза Манаф и, именно в этот момент вспомнив, что забыл купить газету, стал спускаться вниз — к киоску.

— Привет, Мирза!

— Доброе утро, Мирза!

— Как дела, Мирза?

— И что это ты, Мирза, день ото дня моложе?

— Ну, ты прямо огурчик, Мирза! Нисколечко не стареешь!

Так начался и сегодняшний рабочий день, и этим торжественная его часть завершилась. Теперь, если все будет спокойно, Мирза Манаф разложит перед собой газеты и будет почитывать их; время от времени он будет заваривать себе чайку, время от времени мечтать, строя планы будущей своей жизни на пенсии. Да, пером рыть себе могилу Мирза Манаф больше не станет, тридцатилетняя его деятельность на этом поприще окончена. До пенсии остался один месяц, какой дурак станет спрашивать с него работу. Он уже, можно сказать, был гостем в этом доме, — вот-вот в путь тронется. Естественно, что новой работы ему не поручали; в учреждении, где Мирза Манаф проработал тридцать лет, за ним числились теперь всего две папки, причем одна из них превратилась для него в источник совершенно новых и очень приятных ощущений. Если Мирзе Манафу захочется испытать удовольствие, он достанет папку из стола и займется этим непривычным делом. Сначала он прочтет название рукописи: "Письмо моей маме". "Письмо, — скажет Мирза Манаф, — письмо… Ну что ж, неплохо, пусть будет письмо…" Потом Мирза Манаф взглянет на имя автора: "Гелендар Шахин… Шахин… Буревестник — ишь ты!.. Потише летай, сынок, потише!.." Затем он прочитает начало, несколько фраз на самой первой странице, аккуратно подчеркнутые его собственной рукой. Прочитав эти несколько фраз, Мирза Манаф встанет — он в этом месте почему-то всякий раз встает, чтоб заварить чайку покрепче, — и, заваривая чай, с удовольствием будет бормотать себе под нос слова, которые уже заучил наизусть. "У меня ревматизм, мама, иногда кости ноют — сил нет… Это от той сырости, что у нас дома, и оттого, что в Баку очень влажно… И от твоих слез, мама…"

В этом месте нашего повествования непременно следует отметить, что, помимо скромности, Мирзе Манафу не в меньшей степени присущи были исполнительность и аккуратность. Если ему поручали новую работу, он никогда не мариновал рукопись в столе. Сказанное относится и к двум последним папкам, лежавшим сейчас у него в столе, причем судьба одной из них была уже, можно сказать, решена. Рукопись была просмотрена почти до середины; где следовало стоять галочкам, Мирза Манаф поставил галочки, где необходим был вопрос; на нескольких страницах он даже, по всегдашней своей привычке, сделал пометки арабскими буквами, что является лишним доказательством его, (то есть Мирзы Манафа) ответственного отношения к делу; тому же, что другая рукопись, подписанная "Гелендар Шахин", превратилась для Мирзы Манафа в источник нового, неведомого ему ранее удовольствия, есть, вероятно, своя причина, но это что-то уж очень сложное, и не исключено, что даже самому Мирзе Манафу было не очень ясно, чего ради застрял он на этих нескольких фразах про сырость и про кости. Возможно также, что Мирза Манаф уже с первой страницы понял, что парень, принесший рукопись, не из настырных и за рукописью придет не скоро, — тут можно быть совершенно спокойным, а потому считал, что для спешки нет никаких оснований. Очень может быть, что Мирза Манаф пришел к выводу, что в этих фразах что-то есть, может быть, даже они напомнили ему, что и сам он когда-то пописывал… "Манаф Маариф… "Утро Бузбулака…" Потише летай, сынок, потише!.. А может быть, причиной того, что Мирза Манаф застрял на этой рукописи, было нечто совсем другое. Может быть, причиной того, что Мирза Манаф застрял на этой рукописи, явилось то обстоятельство, что Казмаммедли, эта сволочь из сволочей, был явно заинтересован в той, другой рукописи. Во всяком случае, то, что Казмаммедли в высшей степени заинтересован в судьбе рукописи, в которой Мирза Манаф ставил галочки, вопросительные знаки и арабские буквы на полях, известно было даже такому чудику, как поэт Сервер Садык (сотрудник редакции), которому вообще ни до кого и ни до чего нет дела. Возможно, что именно сейчас Мирзе Манафу хотелось выглядеть в глазах этого самого Сервера Садыка хоть сколько-нибудь порядочным человеком. Но вообще-то дело, конечно, не в этом, дело в том, что Мирзу Манафа всегда отличали аккуратность и ответственное отношение к служебным делам, а ему оставался какой-нибудь месяц, чтоб навсегда распроститься со службой.

И теперь, накануне того момента, когда он навсегда распростится со службой, Мирза Манаф начал подумывать о том, не вернуться ли ему по выходе на пенсию к писательской деятельности. Ради одного того, чтоб, создав образ Казмаммедли, отдать его на суд грядущих поколений, Мирза Манаф готов был сжечь себя в огне творческого горенья: ненависть его к этому человеку была океан, бескрайний и безбрежный. Более пятнадцати лет барахтался Мирза в этом океане, по нескольку раз в день вознося благодарение аллаху за то, что тот не дал ему сгинуть в бездне. Кроме того, за пятнадцать лет Мирза Манаф мысленно произнес по адресу Казмаммедли сотни монологов, и монологов этих вполне хватило бы не на один — на несколько солидных романов… Может быть, именно это умение произносить монологи при полной неподвижности губ и непроницаемом выражении лица и дало Мирзе возможность целых пятнадцать лет удерживаться на должности. К тому же Мирза Манаф обладал способностью в любое время, в любой необходимой ему степени отключаться от действительности, погружаясь в мечты и воспоминания, — эта его способность была просто чудо какое-то, причем чаще всего Мирзу Манафа выручал Бузбулак. Так, например, лет десять назад в жаркий июльский полдень он, сидя в кабинете Казмаммедли, так глубоко погрузился в воспоминания, что хрустальная пепельница на полированном директорском столе явила ему вдруг удивительное зрелище: сначала ее сверкающее отражение представилось Мирзе гроздью прозрачных льдинок, потом льдинки стали быстро-быстро расти, множиться, и перед глазами Мирзы Манафа возникла зима, настоящая бузбулакская зима. В тот знойный июльский день в кабинете директора Казмаммедли Мирза Манаф долго любовался гроздьями льдинок, свисающими с бузбулакских водостоков.

Утро, раннее зимнее утро… То самое утро, когда Мирзу Манафа (тогда еще просто Манафа) послали взять запеченную в соседском тендире тыкву, огромную, оранжево-красную… Ты ребенок, и в руках у тебя такая тыква… Может быть, именно благодаря тыкве и запомнилось Мирзе Манафу то утро?.. А может быть, дело в том, что в Баку было нестерпимо жарко и Мирза Манаф просто-напросто тосковал по зиме? Возможно, ничего тут странного нет. Странно другое — с того самого июльского дня бузбулакская зима с гроздьями мерцающих льдинок навсегда осталась под пепельницей, и каждый раз, войдя в директорский кабинет, Мирза Манаф устремлял взгляд на пепельницу. И когда Казмаммедли проводил у себя собрания или совещания, пепельница на директорском столе становилась для Мирзы Манафа единственным спасением, потому что, зная Казмаммедли, слушать его выступления было мучением в полном смысле этого слова. А Мирза Манаф на беду прекрасно знал директора Казмаммедли: "Давай, давай, мели, подлюга!.. Тебе что — тебе сам черт не брат — деньги твои по всему Баку ходят… Дочери — квартиру, сыну квартиру… На даче фонтаны бьют… Зарплата у тебя, у подлюги, двести сорок, а ты и любовнице квартиру построил… Говори, говори, красно говоришь — бисером рассыпаешься… Ты скажи, любовница запишет… Говорите, пишите, протоколы составляйте… Посмотрим, долго ли пропишете…" По стилю и по содержанию монологи Мирзы Манафа были примерно такого характера, и, произнося их, Мирза Манаф ни на секунду не отрывал глаз от хрустальной пепельницы.

Если сегодня Казмаммедли вызовет его к себе по поводу интересующей его рукописи или по другому какому-нибудь поводу, Мирза Манаф непременно уставится на пепельницу; любуясь льдинками, он немножко остудит кипящую в сердце ненависть, и, когда вернется к себе в комнату, у него даже достанет сил улыбнуться. Он улыбнется, чтоб никто не понял, какое оскорбление и унижение он только что пережил в кабинете Казмаммедли, но найдутся люди, которые иначе истолкуют его улыбку; кто-кто, а уж тот самый Сервер Садык обязательно решит, что Мирза Манаф только что провернул у директора какую-то очередную подлость, и пытаясь угадать, не его ли касается эта подлость, будет подозрительно исподлобья глядеть на Мирзу Манафа страшными, красными с перепоя глазами, даже когда тот уже усядется за стол.

Но в тот день директор Казмаммедли не вызвал к себе Мирзу Манафа. И назавтра не вызвал. А когда в один из распрекрасных дней тот самый Сервер Садык, вернувшись с обеда, ногой распахнув дверь, ввалился в комнату и, стоя посреди нее, начал психовать и орать: "Мертвецы, мертвецы!" — и хохотать, точь-в-точь как пьяный Искандер из пьесы Мамедкулизаде, Манаф понял, что Казмаммедли нет в директорском кабинете и теперь уже никогда не будет. Так разрешился вопрос: "Что тебе еще нужно?", в высшей степени интересовавший Мирзу Манафа теперь, когда после тридцати лет плодотворной деятельности он готовился уйти на пенсию. В тот день, возвращаясь со службы, он всю дорогу задавал себе, этот вопрос, а придя домой, сразу позвонил сыну и зятьям, а когда вся семья была в сборе, Мирза Манаф, обратившись к Бике-ханум, при помощи всего каких-нибудь пятидесяти граммов коньяка произнес такой блестящий монолог, что жужжанье бузбулакских комаров навсегда исчезло из памяти его жены. Постигнув наконец, женой какого умного человека была она целых тридцать лет, Бике-ханум сперва все улыбалась, потом ей малость взгрустнулось, а потом она до такой степени расчувствовалась, что даже вытерла подолом шелкового платьица маленькой своей внучки Енане две слезинки.