"Во имя отца и сына" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПОЭЗИЯ И АНТИПОЭЗИЯУ входа в заводской Дворец культуры на рекламном щите метровые буквы: ВЕЧЕР ПОЭЗИИ. СТИХИ, ПОЭМЫ. ЗАРУБЕЖНЫЕ ВПЕЧАТЛЕШИЯ. ВПЕРВЫЕ У НАС В ГОСТЯХ МОЛОДЫЕ ПОЭТЫ АРТУР ВОЗДВИЖЕНСКИЙ И НОВЕЛЛА КАПАРУЛИНА. Вход свободный Начало в 18 часов При входе в библиотеку тот же текст, только помельче. У библиотечной стойки - книжки Воздвиженского и Капарулиной с интригующими названиями: "Вниз головой", "Треугольный шар", "Космодуги", "Электронная парабола", "Я иду", "Твист и ракеты". А по другую сторону, под рубрикой "Прочти эти книги" несколько книг современных поэтов и прозаиков. Между двумя полками за барьером стоит симпатичная и торжественно-нарядная Вероника. Ей двадцать лет. У нее пунцовые от волнения щечки и черные от туши ресницы и брови. На голове - копна модных седых волос, сделанных парикмахером. Она мило улыбается, увидев у выставки среди трех друзей Сашу Климова, которого она давно уже милосердно простила, сняв с него ярлык "железобетонного ортодокса". - Итак, чем нас сегодня будет воспитывать очаровательная Вероникочка? - спрашивает, отвечая ей на улыбку, Саша. - Тебе могу предложить повесть "Я не люблю вокзалов", перевод с армянского, - говорит Вероника. - Это о чем? - поинтересовался Саша. - Об одном лоботрясе, который после окончания школы не знал, куда себя деть, бил окна, всех критиковал, никого не признавал и поэтому считал себя самым умным на свете парнем. Я читал, - поспешил пояснить Коля. Вероника ухмыльнулась. - Стоит читать? - спросил Саша. - Хорошая книга, - похвалила Вероника. - Ты его не слушай. - Девочки, рестораны, поцелуи в подъезде и на улице, - комментировал Коля. - Очередной образцово-показательный антик, герой времени, литературы, песен и кино. - Это уже старо, мне что-нибудь пооригинальней, - отказался Саша. Зрительный зал был полон. Пришла на вечер поэзии не только заводская молодежь. Глебов обратил внимание, что в зале немало было пожилых рабочих: мужчин и женщин. Он сидел с краю в пятнадцатом ряду вместе с Посадовым. Впереди них - Саша Климов, Коля Лугов, Роман Архипов и Юля Законникова. Вступительное слово произнес Александр Маринин. Он говорил цветисто, темпераментно о том, что молодая поэзия завоевала сердца масс, вышла на площадь и эстрады, покорила смелой мыслью и новизной формы. Что молодые поэты ищут, выполняя наказ Маяковского: "Твори, выдумывай, пробуй". И находят. И творят. И выдумывают. Успешно. Это прежде всего относится к сегодняшним гостям: Артуру Воздвиженскому и Новелле Капарулиной. По залу волной прокатились аплодисменты. Поэт и поэтесса встали и непринужденно поклонились. Затем Маринин предоставил слово Капарулиной. Высокая сутулая девушка с растрепанными темными волосами и большими глазами, пожалуй, слишком большими для ее бледного мелкого лица, поднялась. Неторопливо и торжественно взошла на трибуну, отсутствующим взглядом обвела настороженный зал. Выдержав паузу, точно собираясь сделать какое-то откровение, она. грудным с хрипотцой голосом возвестила: - Мой великий друг Артур Воздвиженский, - и смолкла, ожидая привычных аплодисментов в честь "ее друга". Аудитория молчала, не догадываясь, что именно в этом месте надо неистово аплодировать. Не дождавшись хлопков, поэтесса надула губки и продолжала: -…недавно рассказал мне о своей встрече с одним американским бизнесменом в Филадельфии. Так вот, этот бизнесмен, весьма далекий от поэзии и политики, признался советскому поэту: Петр Великий прорубил окно в Европу… А теперь наступило новое время - эпоха открытых дверей. Мы проводим "недели открытых дверей" в институтах, университетах и других учебных заведениях. Хорошо" бы проводить "недели открытых дверей" и на заводах. Между прочим, в Финляндии вообще не запирают дверей. Я написала стихи, которые называются "Настежь". Она сделала паузу, вдохнула глубоко, точно собиралась нырять в воду, резко встряхнула головой и начала с пафосом: Она резко мотнула головой, рассыпав волосы гривой. В передних рядах несколько парней и девчат неистово завизжали и зааплодировали. Ребята, сидевшие впереди Глебова, удивленно приподнялись и стали их. рассматривать. - Что там за энтузиасты? - озадаченно спросил Климов. - Не из литейного ли? - Нет, похоже не наши, не заводские, - проговорил Коля, всматриваясь. - Какие-то пришлые. - Любопытно, - произнес Роман и осторожно боковым проходом подошел к сцене. Он вернулся, когда Капарулина прочла еще два стихотворения, сообщил: - Точно, не наши. Саша Климов обратился к Посадову: - Видали, Алексей Васильевич!.. Стихотворцы своих аплодисментщиков за собой таскают. - Не может быть, - ответил за Посадова Глебов. - Точно, Емельян Прокопович, - подтвердил Архипов. - Я специально ходил смотрел. Наши так не визжат. А это эстрадные истерички. Наемные. - Ну вы бросьте. Разве у поэтов не может быть поклонников? - остановил их Глебов. - Узнали, где выступают кумиры, и пришли. Вполне закономерно. - Стишки так себе, - заметил Коля. - А сама поэтесса - ничего, - отозвался Саша. Следующее слово Маринин предоставил Артуру Воздвиженскому. Ритуал восхождения на трибуну был тот же, что и у Капарулиной. Первые ряды неистовствовали. "Антигром!" - отчетливо донеслось до слуха Глебова. - Антигром, "Анти-Дюринг", антилопа, антимир, Антиох Кантемир, - дурашливо вполголоса проговорил Саша. Воздвиженский, безвольно опустив плечи, стоял на трибуне и прислушивался к аплодисментам. Он чутко ловил их пульс и со сноровкой опытного ловца ждал тот момента - нет, не минуты, а именно момента, когда аплодисменты начнут иссякать. Тогда он поднял руку, скромно улыбнулся и попросил зал соблюдать тишину. - Я недавно вернулся из Штатов, - тихо начал Воздвиженский, как бы призывая зал к вниманию. Уставившись в пол, себе под ноги, он сосредоточенно думал, будто силясь воскресить в памяти нечто сугубо важное. Наконец поэт молвил: - Новелла здесь уже говорила. Мне думается, мы их плохо знаем, они - нас. В этом беда. Чтобы понять Америку, надо пожить в ней. Проще всего сказать: Нью-Йорк - город контрастов. Это так же примитивно, как и банально. Так можно было говорить во времена Горького и Маяковского. Сегодняшняя Америка удивляет и поражает. Непривычным. Необыкновенным. Америка беспокойная, пресыщенная, мятущаяся. Всегда в пути, в непрерывной гонке, в бешеном поиске экспериментатора. Парадоксы на каждом шагу. Высокий жизненный уровень, комфорт в быту, гангстеры и апатия в духовной жизни. Как это совместить? Демократические институты, свобода печати, разные благотворительные общества - и расовая дискриминация. Эйнштейн и антисемитизм. Кажется дико и неправдоподобно. Климов, возбужденно посмотрев по сторонам, быстро обернулся к Посадову. Тот был хмур и суров, не разделял беспечной веселости Саши. - Я прочту вам свои последние стихи, которые я написал только что, перед тем как ехать сюда, - неожиданно предложил Воздвиженский. Глебов внимательно слушал. Он вспомнил первую встречу с поэтом, когда Воздвиженский вместе с двумя своими коллегами паясничали перед студенческой аудиторией. Это было год назад. Воздвиженский только что вернулся из Италии и Франции. Он делился своими сумбурными впечатлениями о Европе и читал экстравагантные стихи, навеянные парижскими ночными кафе. Помнится, его за это критиковали в печати, о его легкомысленных интервью с буржуазными журналистами говорилось на совещаниях. Но не прошло и года, как, то ли в порядке перевоспитания, то ли в порядке поощрения, его уже послали в Америку набираться новых впечатлений. Глебова же за "администрирование" освободили от должности инструктора райкома. Емельяну показалось, что за этот год в облике поэта произошли значительные, хотя и еле уловимые перемены, которые нелегко было сразу определить. В стихах, в манерах, даже в голосе. Год назад он был более развязен, нарочито задирист, вызывающ. Теперь в нем появилось больше самоуверенности и апломба. Мысли Глебова прервал Посадов: - Боже, какая пошлятина! Паяц. И кто это организовал? - Маринин, кто же еще, - тихо ответил Глебов. - А почему бы не пригласить на завод настоящих поэтов? - вслух сказал Посадов. - Старик прав. - Архипов легонько толкнул Сашу. Воздвиженский все читал. Неуемные аплодисменты с первых рядов, их преднамеренное неистовство лишь подчеркивали равнодушие слушателей. Постепенно с задних рядов начали уходить, сначала осторожно, украдкой, затем демонстративно. Маринин сердито постучал по микрофону и, укоризненно качая головой, сказал: - Товарищи… Не показывайте себя с дурной стороны. И в этой внезапно образовавшейся паузе прозвучал громкий голос из зала: - Почитай нам Бориса Ручьева! - Василия Федорова.! - вслед за ним выкрикнул Саша Климов. Маринин неистово забарабанил в микрофон и поднялся, сделав почтительный поклон в сторону Воздвиженского. - Товарищи, товарищи! Так нельзя. Поэты не читают чужих стихов. Не путайте их с артистами. Воздвиженский с гримасой неудовольствия сошел с трибуны и сел рядом с Марининым. Но тут же поднялся, взяв в руку микрофон, другой нервно сгреб со стола кучу бумажек, вяло проговорив в зал: - Чтобы ответить на эту массу записок, потребуется, пожалуй, целый вечер. Я вижу, вы устали, поэтому мы решили не задерживать вас своим присутствием. Благодарим за внимание. Он сделал кивок в сторону зала и вышел из-за стола, ожидая Капарулину. Пропустив поэтессу вперед, он под нестройные, жидкие аплодисменты что-то сказал Маринину, удаляясь. Такого конца никто не ожидал. - Что это вдруг сорвались? - недоумевал Коля, вставая. - Конец первой серии, - сострил Саша. - Продолжения не последует, - добавил Роман. В фойе Посадов познакомил Глебова с Юлей, Вероникой, Романом, Колей и Сашей. Впрочем, с Архиповым Глебов уже был знаком, беседовал с ним как с секретарем комитета комсомола. - Артисты, актив мой, - с гордостью похвалился Посадов. - Бывшие артисты, Алексей Васильевич, - поправила Юля. - Бывший актив, - поддел Саша. Посадов поморщился, хотел ответить, но смолчал: поднимать этот вопрос на ходу, в людской толчее было не совсем уместно. Из Дома культуры Глебов позвонил домой и предупредил жену, что придет не один, а с Алексеем Васильевичем Посадовым. До дома они решили идти пешком, подышать морозным воздухом. Посадов поднял бобровый воротник, взглянул на легко одетого Глебова, заботливо спросил: - Не холодно? А то возьмем такси? - Да нет, Алексей Васильевич, я привык, а вы? Не любите вечерних прогулок? - Почему же, напротив, - отозвался Посадов. Он ждал, когда Глебов начнет обещанный разговор, предполагая, что речь пойдет о народном театре. Но Глебов начал с другого. - Сегодня в обеденный перерыв прошелся я по цехам. И что меня поразило: сидят ребята и режутся в карты, в домино, редко кто в шахматы и шашки. Представляете, Алексей Васильевич, люди со средним образованием. Меня это огорчило. - Хорошо, а что вы им предложите взамен? - Посадов замедлил шаг. - Громкую читку газет, беседу о вреде табака или о пользе кефира? - Да нет, зачем же. Какой-нибудь интересный разговор. - О чем? - Да вот хотя бы о поэзии. Вы слышали реплики, видели, как сегодня реагировала заводская молодежь на выступления ультрапопулярных. Значит, интересуются поэзией. И разбираются. Помочь надо. Побеседовать о живописи, о музыке. Да мало ли о чем. Важно, чтоб это было интересно и полезно. - Все это, конечно, правильно. Только кто должен проводить эти беседы? - Ну, скажем, о поэзии - пригласить поэта. Прямо в цех. Пусть почитает стихи, расскажет, ответит на вопросы. - Ответят… Они вам ответят! - язвительно повторил Посадов. - Видали, как ответил этот Артур Воздвиженский? - Не о нем речь. Этого в цех и не заманишь. Я говорю о настоящих поэтах. Или, скажем, вот вы? Могли бы рассказать о Художественном театре, о театре вообще, о великих актерах. Как вы на это смотрите? - Да я-то что? Я, конечно, мог бы. Но этого мало. Тут ежели начинать такое дело, то надо продумать все обстоятельно. Чтоб не погасло. Ну, предположим, раз в неделю в обеденный перерыв выступает кто-то из интересных людей. Ну, допустим, скульптор Климов, Петр Васильевич, народный художник. Вы не знакомы? Этот юркий чернявенький паренек - сын его. Климов мог бы много любопытного рассказать. - Сын Климова? - Глебов был удивлен и обрадован. И не хотел скрывать этого. - У нас на заводе? И что он делает? - Работает в цехе. Ну и "комсомольским прожектором" заправляет. Паренек шустрый, с характером. Весь в отца. Любит задавать острые вопросы. - Вам и Климову следует не в цехах выступать, - заговорил Глебов, - а во Дворце культуры. Устроить вечер, собрать побольше аудиторию. - А почему? Можно и в цехе. Это даже лучше, - сказал Посадов. - А вот вашего Алика Маринина давно пора бы выгнать. - Почему же? - насторожился Глебов. Посадов помедлил. Емельяну показалось, что он не расслышал вопроса. Но Посадов вдруг резко повернулся к Глебову: - Вы только еще хотите воспитывать молодежь. Собираетесь. А маринины уже давно воспитывают. Только в другую сторону. Вот вы говорите Маринину: надо пригласить скульптора, артиста, писателя или еще кого-нибудь. Маринин приглашает, устраивает вечера, встречи. Он знает, кого приглашать. У него на любой счет есть свой Артур Воздвиженский. О парижах, нью-йорках расскажет, стихи для девочек прочтет: "Настежь двери, границы, шлагбаумы". Вы помните, у Бориса Ручьева есть такие стихи: Он оборвал и поникшим голосом сказал: - Это отрывок из его поэмы "Прощание с юностью". Так пишут рабочие поэты. Было тихо, большой город, пронизанный миллионами золотистых огней, сверкавших на морозном воздухе, будто затаив дыхание, слушал стихи, такие простые и мудрые, как сама правда. Стихи были созвучны душевному настрою Посадова и Глебова, они как бы сломали между двумя этими людьми внутренний барьер, призвав к доверию и взаимопониманию. Посадов постоял, глядя в растерянное лицо Глебова, и снова зашагал. Емельян не мог прийти в себя несколько секунд, потрясенный большим талантом поэта. В его ушах все еще звенели только что услышанные им стихи. Затем он ускорил шаг, догнал Посадова и взволнованно проговорил: - Вот бы кого пригласить к нам на завод. - В Магнитогорске живет, - ответил Посадов. - Да, далековато, - огорчился Глебов. - И в Москве есть талантливые ребята. Только Маринин их не пригласит, вот в чем вопрос. - Ну это мы еще посмотрим! - сорвалось у Глебова. Помолчали. Подходя к улице, где он жил, Глебов спросил: - А эта девушка, что была с Архиповым? - Юля-то? Из вашего же заводского конструкторского бюро. Вы ничего о ней не знаете? - Нет. - Интересная судьба. Поэма. А вернее, драма, трагедия! - Любопытно. - Училась в МГУ. Вышла замуж за иностранца - студента. Уехала в Африку. Там она и узнала, почем фунт лиха. С большим трудом удалось ей вернуться домой. В общем, история, достойная пера авантюрного романиста. - А она тоже могла ведь выступить перед рабочими, рассказать про жизнь за рубежом, - вслух подумал Глебов. Посадов поморщился, но промолчал. Только уже когда садились в лифт, неожиданно сказал: - Она не любит вспоминать об этом. - Вы о ком? - не понял Глебов. - О Юле Законниковой. Должно быть, душевная рана еще не зарубцевалась. - Да. У нее такие печальные глаза. Даже когда улыбается, - вспомнил Емельян. И нажал кнопку лифта. - Вот это, Леночка, и есть Алексей Васильевич Посадов, - представил Емельян гостя жене. Елена Ивановна с хозяйским радушием протянула артисту узкую теплую руку, и суровый взгляд артиста смягчился. - Очень рада познакомиться. По сцене я знаю вас уже, наверное, лет двадцать. Еще в студенческие годы бегали на галерку, чтобы поглядеть. - Видите, какая у вас древняя поклонница? - помогая Посадову раздеться, пошутил Емельян. - Что-то не верится, - улыбнулся Посадов, не сводя с хозяйки глаз. - В древность не верится. Слишком молоды. Вас и сейчас можно принять за студентку. Притом первого курса. - Да полно, Алексей Васильевич. У меня уже дочь скоро невестой будет, - вспыхнула Елена Ивановна. Для своих сорока лет Елена Ивановна выглядела очень молодо. Ни одна морщинка еще не тронула ее белого чистого лица. Ее бирюзовые глаза смотрели доверчиво и открыто. Алексей Васильевич, разрумяненный морозцем, переступил порог теплой комнаты и остановился посередине, осматривая стены: репродукция "Зимы" Дубовского, довольно посредственный офорт с морским пейзажем, портреты Дзержинского и Маяковского, гипсовый бюст Ленина на книжном шкафу. - Вы удивительно похожи друг на друга. Как брат и сестра. Особенно глаза. - Это находят многие, - подтвердила хозяйка, торопливо направляясь на кухню. Елена Ивановна собрала ужин в большой комнате, служившей одновременно столовой, гостиной, кабинетом и спальней. (Дети спали во второй комнате, поменьше.) Ради такого случая Емельян поставил на стол бутылку столичной и бутылку сухого вина, чем вызвал недоуменный вопрос гостя: - А это, собственно, зачем? - Да уж так у нас заведено. Тем более с мороза, - улыбнулся Глебов, потирая озябшие руки. - Лично я не пью, - сообщил Посадов, - может, поэтому и считаю бутылочную традицию консервативной. Вот чаек - это да-а. С мороза этак стаканчиков пять. Как вы насчет чайку? Глебов пожал плечами: - Что ж, чай так чай… За ужином говорили о сегодняшнем вечере поэзии во Дворце культуры и о будущих. Глебов рассчитывал на помощь Посадова, а тот, в свою очередь, ругал Маринина. Емельян в душе признавал, что Посадов прав, но пробовал смягчить резкость характеристики: - Вы правы, Алексей Васильевич. К сожалению, дело не только в одном Маринине. Я сегодня зашел в библиотеку, - рассказывал Глебов, - поинтересовался фондами: что наши библиотекари рекомендуют читателю, что требует читатель? - Ну и что вы выяснили? - перебил его Посадов и сам ответил: - Предлагают читателю все тот же товар, того же Воздвиженского. - Хуже, Алексей Васильевич, хуже. - Глебов посмотрел на Посадова, затем перевел взгляд на жену. - Даже если вы и захотите почитать, ну, скажем, Николая Островского, Фадеева - не сможете. Этих книг нет в библиотеке. Спрашиваю: почему? Не получаем, говорят. Бибколлектор снабжает нас книгами. - Представляю, - снова не удержался Посадов, отхлебнув и поставив чай. - В бибколлекторе сидит такая же поклонница Воздвиженского, и она решает, кого пущать на полки библиотек, а кого не пущать. Она делает политику, воспитывает. А вы говорите! Вы понимаете, как все это крепко связано одной веревочкой. Как глубоко, даже очень глубоко зашло. Вон Петр Васильевич Климов. Его пинают, кусает какая-то критическая мошкара, гнус. А он делает вид, что так и должно быть, что ничего страшного нет. И самое страшное, что, если, мол, и есть, то бороться с этим бесполезно и невозможно: все это групповщина. - А может, он прав насчет групповщины, - проговорил Глебов не свои, а чужие слова, которые часто повторял секретарь райкома Чернов. - Что? И вы туда же? - Посадов поднял на него изумленный взгляд и резко отодвинул от себя стакан. - А .то она значит, эта групповщина? С чем ее едят? Извольте объяснить мне и растолковать популярно! Сколько, по-вашему, у нас их, этих самых групп, какова их платформа, где яблоко раздора? - Надо полагать, в основном две, - ответил Глебов. - Хорошо, пусть две. И что ж получается на деле: одна группа отстаивает линию партии, борется за народное, высокое искусство, возвышающее человека. А другая подрывает эти принципы, насаждает всякую гниль, тащит с Запада все без разбору, растлевает. Я вас и спрашиваю: в чем же криминал так называемой групповщины? И почему надо закрывать на это глаза, ругать и правых и виноватых? - Я вас понимаю, Алексей Васильевич, происходит обычная идеологическая борьба. Битва за души людей. - Обычная? Ничего себе - обычная. Вы бываете на художественных выставках, на спектаклях, смотрите телепередачи, кино? - Посадов остановил взгляд на жене Глебова. Ему показалось, что она хочет что-то сказать. - Нерегулярно, - ответила Елена Ивановна, слегка смутившись. - Но я с вами согласна целиком. - Да, но ведь печать наша критикует и слабые спектакли, и плохие стихи. Того же Воздвиженского, - заметил Глебов. - А толку что? - вспылил Алексей Васильевич, не отрывая взгляд от Глебова. - Что толку-то? Кажется, Голсуорси сказал, что ничто так не способствует популярности, как нападки газет. Его критикуют, потом переиздают, ругают снова, а затем хвалят, экранизируют, инсценируют, транслируют по радио и телевидению. Все его же, Артура Воздвиженского. А вас? Вот вы попробуйте напишите патриотическую вещь, отнесите в кино или в театр, а я посмотрю, как она там пройдет. - Ну а если это будет талантливая вещь? - А вам будут говорить, что она бездарная. Попробуйте поспорьте. Даже если гениальная, все равно ничего не докажете. Глебов это и сам знал. Работая в райкоме партии, он сталкивался с подобными фактами. Горько было слушать Посадова, человека прямого и слишком резкого в суждениях, высказывавшего свое мнение с душевной болью. Сегодняшний вечер поэзии окончательно укрепил Емельяна в том, что идеологическую работу надо ставить на первый план. "На первый план, - мысленно повторил он и подумал: - А ведь найдутся такие, которые скажут мне с начальственным упреком, что, дескать, производственный план - это святая святых всей твоей деятельности". Но Глебов всегда был тверд в своих убеждениях, тверд и последователен. В райкоме некоторые считали эту черту характера "отсутствием гибкости" и упрямством. Поэтому ему понравилось, что Посадов говорит и мыслит так же, как и он, Емельян Глебов. Слушая Алексея Васильевича, секретарь парткома прикидывал, как лучше использовать большой житейский опыт этого человека для общего дела, и вдруг представил себе такую картину. После выступления Капарулиной и Воздвиженского поднимается на сцену Посадов и говорит могучим баритоном: "А теперь, друзья мои, я прочту вам стихи иных поэтов, о которых не трезвонит критика. В лучшем случае, обходит молчанием, иногда походя лягает". И прочел бы стихи наподобие тех, которые цитировал час назад, прогремел бы на весь зал набатным колоколом! Это было бы здорово!.. А! Подумав об этом, Глебов сказал: - Я хотел поговорить с вами, Алексей Васильевич, насчет нашего народного театра. - А что ж тут говорить, - поспешно отозвался Посадов. - Дело ясное, так сказать, причины налицо. Поставили мы три спектакля. На энтузиазме. Сыграли по два раза. Вот и все. Овчинка выделки не стоит. На подготовку спектакля уходит масса времени, сил, энергии. Репетируешь месяцами, а играешь два раза. Ну куда ж такая расточительность! - Нерентабельно, как у нас говорят? - Вот именно, - подтвердил Посадов. - Ну, а если развесить афиши по городу, давать спектакли не только для своих, заводских, а для всех желающих? - предложил Емельян. - Вряд ли поможет, - усомнился Посадов. - Столичный зритель набалованный, он так рассуждает: вот еще, какой-то самодеятельный, стоит ли тратить время и деньги, лучше схожу в кино или посижу у телевизора, сэкономлю рупь. Или пойду футбол смотреть. Там много думать не надо. Ори во всю глотку, свисти что есть духу, топай ногами, тряси кулаками. Словом, давай волю необузданным инстинктам далеких предков. Глебов не был болельщиком, однако не разделял взглядов Посадова на футбол. Спорить же не стал. - А если для затравки пустить несколько спектаклей бесплатно? - предложил Глебов. - Или, скажем, не зрителя к себе вызывать, а самим идти к зрителю, выступать в клубах и Дворцах культуры других заводов. В Москве таких наберется не один десяток. - Все это слова, - вдруг охладил его пафос Посадов. - А мне нужна конкретная помощь. Средства нужны. - Найдем, - пообещал Глебов. - Что еще? - Для начала хватит. Трое юношей и две девушки возвращались из Дворца культуры домой. На улицу вышли все разом. Остановились ненадолго, пожав на прощание друг другу руки. Закуривая сигарету, Коля Лугов хмуро сказал: - Я все думаю, где мы с ним встречались? Ну такое знакомое лицо, что… - Чье лицо? - перебил Саша. - Да этого, секретаря парткома, Глебова. - Вчера в цехе виделись, - напомнил Саша. - Вспомни. Склероз? - Не-ет, где-то раньше, - не согласился Коля. - Я начинаю околевать, - поежилась Вероника. - Коля, не околевай нас, - скаламбурил Саша. - Итак, кто куда? - спросил Коля. - Нам с Сашей по пути, - отозвалась Вероника и крепко взяла Сашу под руку. Делая вид, что ей холодно, она прижалась к нему. - Нам налево, - объявил Саша, поднимая цигейковый шалевый воротник и по-черепашьи втягивая в него голову: он зимой и летом ходил без головного убора. - В таком случае нам с Юлей направо, - неуверенно произнес Роман Архипов, восхищенно глядя на Юлю. - Что ж остается мне? - проронил Коля. - Единственное: идти прямо, только прямо. Мой путь ровный, как штык… - Или как характер Алексея Васильевича, - вставил Саша и попрощался: - Покедова, мальчики. До завтра. Когда все разошлись, Вероника сунула свою руку в карман Сашиного короткого полупальто и, сжимая его теплую руку, заметила: - Ворчун твой Алексей Васильевич. Ворчит, ворчит, как старый дед, всем недоволен, все ему не так. И во всем винит молодежь. Допотопный он какой-то, весь в прошлом. - Брось нападать на старика. Тоже мне - "вся в будущем". Правдивый старик. - Ты его не защищай. - Я себя защищаю - буду и я стариком, и тоже буду ворчать на молодежь, - ответил Саша, убыстряя шаг. - Мы на троллейбусе или на автобусе? - Все равно. Лучше, конечно, на такси. - На ней было осеннее пальтишко. - Не вижу предлога для расточительства. - Я пошутила. Миллионер - Климов-старший, а Климов-младший - пролетарий. - - Живем на свою зарплату. Под ногами скрипел сухой от мороза снег. Окна троллейбусов стали матовыми. На остановке была еще одна парочка. - Нет, действительно, - не унималась Вероника, - почему он не хочет понять тех, у кого другой вкус? - Кто это "он"? Назови имя. - Посадов твой. - А-а. Все не можешь успокоиться. - Пристал: "Дайте Шишкова". - "А у нас нет Шишкова". - "Как это нет?" - "А вот так: нет - и все. Не имеем. И вообще вы первый спрашиваете Шишкова". - "Позвольте, вы давно тут работаете?" - "Уже скоро год". - "Ага, значит, без году неделя. А уже обобщения делаете, не интересуются, мол, читатели Шишковым". И пошел, и пошел. Барахла, мол, всякого понавыставляли, приличных книг у вас нет. - Она забавно имитировала голос Посадова. - Критику надо признавать. Иначе ты не сможешь двигаться. - Это как? - Двигаться. Вперед. Вон как троллейбус… Кажется, идет. Значит, уедем. - Нет, правда же, если когда-то в молодости он увлекался Тургеневым, так и мы должны восторгаться всякими там дворянскими гнездами. Скажи, я не права? Они вошли в полупустой троллейбус. Это избавило Сашу от необходимости отвечать на беспредметный, как он считал, вопрос девушки. Но Веронику было трудно остановить: она не умела молчать и в троллейбусе тараторила без умолку. - Новый секретарь парткома, видно, тоже штучка: Островский ему, видите ли, срочно потребовался, Фучик, Джалиль и еще что-то в этом роде. Говорит, не ту литературу пропагандируем. - И правильно говорит, - согласился Саша. Это еще больше подстегнуло Веронику. - Что ж тут правильного? Подумаешь, законодатели какие! Им, видите ли, подавай Шишкова с Фучиком и тэ дэ. А нас от них в сон клонит. Мне абстрактное искусство нравится. Но значит ли это, что я плохой человек? - Совсем не значит. Ты славный человек, и мы с тобой уже давно пришли к такому выводу. Вероника вдруг притихла. Она, в общем-то, была безобидной, симпатичной девушкой. Выдержав самую большую паузу, на которую только была способна, она печально молвила: - Тебе скучно со мной? Да, Саша? - Мне ни с кем не бывает скучно, - улыбнулся Саша и сдавил ее холодную руку. - И ты никогда-никогда не грустил? - Нет. Я безнадежный оптимист. - Ты все шутишь. Хоть бы раз увидеть тебя серьезным. - Ежедневно в шесть тридцать утра, когда звонит будильник. Кроме выходных и праздников… Нам сейчас выходить. Чуть было не проехали. - А мороз, по-моему, немножко отпустил. А, Саша? Ведь верно? - Просто ты акклиматизировалась. - Саша, пойдем в кино? - Сейчас? Поздно… - Ну завтра. - Не могу. Мы занимаемся у Ромашки. - Чем? - Чем занимаются непризнанные изобретатели? Не знаешь? - Разным-всяким. А девочки вас навещают? - Нет. Мы патентованные женоненавистники. - Рассказывай. Я видела, как твой Ромашка смотрел на Юльку. Все зенки проглядел. - Это он таким способом выражал ей свое презрение. - Нет, серьезно, Саша, пригласи меня. Я не помешаю вам. Буду сидеть и смотреть… на тебя. - Кто поверит? Ты в первую же минуту сцепишься с Романом. У вас полярно противоположные платформы. У него на стене Репин, Рембрандт, два Серова - старый и новый, два Герасимова и Павел Корин, палехский пейзаж в натуральной березовой рамочке с берестой и ветками. - А Юля бывает у него? - Не знаю, не видел. - Он скрытный и хитрый. Он слишком правильный. - Это прозвучало у Вероники, как упрек. - Ты хотела сказать - порядочный? - А по-твоему, все так называемые неправильные - непорядочные? Саша не ответил. Вероника повторялась, а тот, кто повторяется, рискует быть скучным. Он рассеянно слушал ее. - Твоим мальчикам и Юле Воздвиженский не понравился, и вообще… Он молча пожимал ее руку в кармане. - А тебе? На вопрос, лично обращенный, хочешь не хочешь, отвечать надо, а то еще обидится и задаст кучу более неприятных вопросов. - Мне больше понравилась Капарулина, - ответил Саша. - У нее такие большие глаза, как у коринской монашки. - Роман любит Юлю? "Что за дурацкая привычка задавать пустые вопросы! Спросила хотя бы: люблю ли я ее? А что вы думаете, она это может. Вот возьмет да сейчас и спросит. А что ей ответить? Вот за Романа мне ничего не стоит". - Умирает от любви, - весело бросает он. - Боюсь, до весны не дотянет, если не добьется взаимности. - Почему она корчит из себя трагическую личность? Ну что она такое? - Старушка, не надо, - увещевал Саша. - В тебе заговорили нехорошие инстинкты. Не забывай морального кодекса: человек человеку друг и брат… Все девушки - сестры. Вот и Вероникин дом. Сейчас он скажет ей обычное "до завтра" и побежит на троллейбус. Он довезет его до центра. А дома - горячий чай, ужин и шумная беседа в кругу отцовских друзей: у скульптора всегда кто-нибудь засиживался до позднего вечера. - Саша, ты когда-нибудь целовался на морозе? - на прощание спрашивает девушка. Забавный вопрос, черт возьми! Хотя это лучше, чем: "Ты меня любишь?" Тут еще можно шуткой отделаться. - Не приходилось. Говорят, губы к губам примерзают, не отдерешь. - Тогда спокойной ночи, - говорит Вероника. - До завтра. Саша пожимает ей руку и уходит, чувствуя себя в чем-то виноватым. Он знает, что завтра они не увидятся. И послезавтра тоже. А вообще, им бы лучше не встречаться. Вероника, она, конечно, хорошая и, пожалуй, даже красивая. Но чего-то в ней недостает. Чего именно, Саша толком не знает, но догадывается: нет того, что заставило бы биться Сашино сердце. Юля и Роман не говорили ни о Саше, ни о Веронике. Они даже не вспомнили их. Они больше молчали. Изредка Юля роняла холодные, полные скрытого смысла слова: - Жаль наш театр. Алексей Васильевич не прав. - По-моему, он устал, - -пояснил Роман. И после долгой паузы добавил: - Что касается меня, то я не смогу снова участвовать в спектаклях: институт много времени берет. И ребята тоже. - А мне хочется играть. Сыграть бы такую роль… Она остановилась, глядя в золотисто-морозную дымку, в которую погрузился вечерний город, и не досказала фразы. Видно, не хватило слов, чтобы выразить мечту. Роман внимательно посмотрел на нее: в неуклюжей рыжей лисьей шапке, похожей на стог сена, в пальто с таким же пушистым воротником, она показалась ему какой-то далекой и недоступной. Он попытался сам сообразить, какую роль ей хочется сыграть. "Зои Космодемьянской или Анны Карениной, Лизы Чайкиной или Катюши Масловой?" - перебирал он в уме имена подлинных и литературных героинь. - Мне кажется, Алексей Васильевич найдет общий язык с новым секретарем парткома, - сказала Юля. Роман промолчал. Он не хотел думать об этом и всякий раз, когда она произносила имя Посадова, ревниво воспринимал ее слова. Роман даже упрекал ее как-то: "Похоже, что ты в него влюбилась". Она расхохоталась: "Поздно, мой друг, поздно". Почему именно поздно, он так и не узнал. - Найдут? Как ты считаешь? - назойливо повторила она. - В каком смысле? - В смысле народного театра. - Возможно. Глебов, видно, человек неглупый. - Да, он, кажется, дельный, - согласилась Юля и умолкла. - Странно, - вдруг удивился Роман. - Идем с вечера поэзии - и ни слова ни о вечере, ни о поэзии. - Значит, такая поэзия. - Меня удивляет не то, что плохие стихи, а то, что они некоторых привели в восторг. В чем же дело? Жонглируют словами, как циркачи, а ребята хлопают и визжат. И не только чужие, а и наши, заводские, вроде этой Вероники, - продолжал Роман. - Какое это имеет значение: наши, не наши, - обронила Юля. - Все наши. Только одним нравится, а другим нет. - Ты считаешь, это искренне? - Что? - Нравится? Или хотят быть модными? - И то и другое. Когда-то я сама увлекалась пустыми, но модными стихами, музыкой без мелодий, картинами без рисунка и живописи, вообще модерном, - призналась Юля, и это прозвучало так, будто речь шла о чем-то далеком-далеком. - Всерьез? Или за компанию? - Я и сама не знаю. Внушили, что это талантливо, сногсшибательно. Главное, необычно. Тогда казалось, в нем что-то есть. Надо было понять, что именно. Но было лень. Легче принимать на веру. И потом, не хотелось оставаться белой вороной. В нашей группе, например, в университете все курили. И я курила. Все пили. И я пила. Все презирали и ниспровергали предков. - А что создавали на развалинах? - энергично перебил Роман. - Модерн. В общем, для меня это хорошо знакомо, через все это я прошла, как через оспу. - Почему такое сравнение? - Потому что остались следы: не на лице - на душе. - По-моему, все эти модерняги просто примитив, - уклонился Роман, не желая растравлять ее раны. - А они нас называют примитивными. Отсталыми, невоспитанными. Эх! - Она оборвала разговор. - Подонки. Они немного не дошли до заводского общежития, где жила Законникова. Прощаясь, он взял ее руку и долго не хотел отпускать. Вздыхал, умоляюще смотрел ей в глаза, повторяя только одно слово, будто оно было единственным, которое он способен произнести: - Юля… Она отвечала ему коротким пожатием, будто спешила освободить руку, и с каким-то надломом говорила: - Не надо. Слышишь, Роман? Не надо. - Почему? - дрогнувшим голосом спрашивал он. - Почему ты не расскажешь, что у тебя на душе? - Как секретарю комсомола? - Юля! При чем здесь комсомол? Ты обещала рассказать о своих скитаниях. - Как-нибудь потом. Сейчас не надо об этом. Я расскажу. Обязательно. Должна рассказать тебе. Ну, Роман, до завтра. Не надо на меня так смотреть. Ты ведь добрый, не то что я. - Юля… - Нет-нет, не нужно, молчи! - перебила она. - До завтра, Роман. Иди. Покойной ночи… Юля боялась его любви, считала, что прошлое рано или поздно встанет стеной между ними. Она понимала, что лучше заранее рассказать Роману о себе, но боязнь потерять друга сдерживала ее. Юля думала, что Роман станет смотреть на нее другими глазами. За свое прошлое жестоко казнила себя, считая жизнь свою конченой. Больше всего, пожалуй, она опасалась одиночества, поэтому была рада встречам с Романом, его друзьями и Алексеем Васильевичем… Коля пожалел, что пошел во Дворец культуры. Поэты не только не доставили ему радости, напротив, разочаровали его. Сегодня должна была возвратиться Лада, и он с сожалением подумал, что ему обязательно следовало бы присутствовать при первой встрече ее с родителями. Еще вчера Коля слышал, как мать с отцом и дедушкой говорили о Ладе. Отец был взбешен ее поступком, грозился выпороть дочь ремнем. - В жизни не бил детей, а на этот раз придется. Исполосую так, что век будет помнить. - Раньше надо было. "Учи дите, пока оно лежит поперек лавки, а не тогда, когда вдоль" - так говорили в старину, - поучал дедушка Сергей Кондратьевич. - А теперь, почитай, она уже невеста. - И то правда. Моя двоюродная сестра Феня в шестнадцать лет вышла, - поддержала дедушку мать. - Вот-вот, оправдывайте. Защитники! - взорвался отец. - Адвокаты! Невеста без жениха - не невеста, а просто девка! - Да успокойся ты, Костя! Еще ничего не известно, - заговорила рассудительно мать. - И никакого жениха не было, - встрял в разговор Коля. Но мать и тут нашлась: - Почему же? Жених мог быть. Не жених, так школьный товарищ, что ж тут такого? Любовь, она в такие годы и приходит. Первая любовь… - Правильно, Дуняша, - поддакнул дедушка и потер рукой глаза, словно хотел снять с них невидимую пленку. - И жених и любовь… Только вот плохо: не ценят они первую любовь. А она святая. Потом спохватишься - да поздно. Кусай локти. Или вам все равно? - Он вопросительно посмотрел на Колю. - Нет, не все равно: не обезьяны вы, а человеки, черт вас дери. Любовь любовью… Но ложь - самое негожее, подлое дело. - Он сидел у стола, прямой, с гордо поднятой белой головой. - Самое подлое, - подхватил отец и заходил по комнате. - Я не потерплю, чтобы в моем доме… - Да что ты, Костя! - прервала его мать. - Господь с тобой… - Выгоню! - Отец остановился и указал пальцем на дверь. - Вышвырну! Пусть идет к нему! Еще никто дурно не говорил о Луговых. Не было в нашем роду позора. - Погоди, погоди! - остановил его Сергей Кондратьевич. - Сперва давай разберемся. Но Константин Сергеевич уже не мог остановиться. - Я знал, чувствовал, когда еще она первый раз ночевать домой не явилась. А все вы: "Ничего страшного. Девчонка о подружке заботится". Вот о каких подружках шла речь. Теперь ясно?! Сердобольники!.. Сергей Кондратьевич не спеша поднялся: - Ну, покричали - и хватит. Я думаю, Константин, с Ладой пусть поговорит мать. Так будет лучше. Они женщины. - Конечно, - согласилась мать. - Что толку от твоего крика? Она девочка гордая, с характером. Как бы чего, не дай бог, не натворила. - Гордые не шляются по злачным местам, не лгут родителям. Они уважают себя и других. Потому и горды, что знают себе цену. Ну ладно, - бросил Константин Сергеевич, несколько смягчившись. Первая вспышка возмущения миновала. Из больницы Лада выписалась после обеда. Пока добралась до Москвы, было уже пять часов. Ладу лихорадило. Она никак не могла сосредоточиться, взять себя в руки и принять какое-то определенное решение. Лежа на больничной койке, с ужасом думала только об одном: о предстоящей встрече с родителями. Не знала, что скажет отцу и матери, но знала, что они скажут ей. Лада чувствовала себя виновной и отлично понимала, в чем именно состоит ее главная вина. Ложь. В их семье это считалось самым позорным проступком - сказать неправду. Лада помнит: многое ей и Коле прощали родители - утерянные деньги, на которые надо было купить хлеб, разбитую тарелку, невыученный урок. Но обман, даже мелкая ложь не прощались. И зачем она сказала неправду? "Разве нельзя было обойтись без этой лжи? - спрашивала себя Лада и отвечала решительно. - Нельзя!" Иначе родители не пустили бы ее на турбазу. Ну а почему? Что она плохого сделала? Поехала с мальчиком, который ей нравится? Ничего особенного. Выходит, сами родители вынудили ее лгать. Размышляя так, она внезапно набрела на спасательный щит, которым, оказалось, можно было прикрыться. И не только щит, но и меч: можно перейти в наступление. Об этих "доспехах" она впервые узнала в новогодний вечер. Теперь они четко всплыли в ее памяти, звучали в ушах чужими, но единственно спасительными словами: "Я свободный человек цивилизованного мира. Я делаю то, что нравится мне. И мне наплевать, что кому-то мои поступки не по нутру…" Это говорила Лика, стихи которой читают тысячи людей. "Отцы никогда не понимали детей, не доверяли детям и потому всегда с большой охотой одергивали их и поучали. Потому что психология отцов консервативна… Главное - будь самостоятельна. Для наших мам мы всегда будем детьми, которых они готовы выпороть за самый безобидный поступок". Это говорил Макс, известный драматург, к голосу которого прислушиваются тысячи зрителей. "А чтобы не было трагедий, родители должны как можно меньше знать о том, чем занимаются их дети". Это говорил Дима, самый умный и самый красивый мальчик на всем белом свете. Да, это были щит и меч, и Лада решила воспользоваться этим оружием, потому что не имела другого. И все-таки иной, не совсем посторонний голос ей шептал, что оружие ее - и щит и меч - ненадежно, на него нельзя целиком положиться, оно не испытано ею, не пристреляно. И прибегнуть к нему можно лишь на худой конец, в крайнем случае. А пока она решила ехать не домой, а к дедушке. Дальше - видно будет. Дедушка добрый, с ним можно договориться. Это на вид он строгий и суровый. Сергей Кондратьевич, придя с завода домой, затопил печь, положив несколько сухих поленьев - дров было достаточно: сносились старые, отжившие свой век деревянные дома и бараки, - поставил на плиту чайник и, сидя у огня на низенькой скамеечке, сделанной Колей, задумался. Дрова горели весело и жарко, обдавая лицо и руки приятным теплом. И тепло это, и треск в печи, и жаркие сполохи пламени располагали к спокойному отдыху и неторопливым, ровным раздумьям. За окном прогромыхала электричка: домик стоял недалеко от железной дороги. Сергей Кондратьевич машинально обернулся - в синем окне замелькала золотая цепочка огней. Он встал, не зажигая огня, сел к окну и, облокотившись на стол, уставился в синеву вечернего города. Наверно, тысячи раз сидел он вот так у окна, слушая перестук поездов, машинально считая вагоны, думая о разном. Он думал о том, что когда-то, в годы детства Коли была здесь городская окраина, а вот теперь самый что ни на есть город. Москва шагнула веселыми шагами многоэтажных домов уже за железную дорогу, сметая со своего пути трухлявую рухлядь деревянных хибарок. Новая жизнь наступала стремительно и неотвратимо. Эта мысль возбуждала горделивую радость, к которой украдкой, точно слабая тень - не от солнца даже, не от луны, а от светлого неба, - примешивалась грусть, та извечная тоска по уходящему и привычному. Старику Лугову не хотелось покидать насиженное место, и он пытался найти тому оправдание. Дескать, не дома жалко, а сада, вот этой зелени под окном. Он любил копаться в земле: сажал цветы, удобрял почву, ухаживал за деревцами. В новом доме этого ведь ничего не будет. Хорошо, если бы квартира была на первом этаже, можно под окнами разбить газончик. Было же время, когда давали за городом рабочим и служащим садовые участки. Луговы не взяли, ни к чему было, когда возле своего дома сад. Теперь старик пожалел. Некоторые рабочие их завода понасадили сады, клубнику, малину. Каждое воскресенье ездили туда, находили в этом радость. На стареньком телевизоре стояло нечто вроде подсвечника. Лугов взял его в руки. Легкий, янтарного цвета предмет, с двумя колесиками и зубчатой резьбой на одном, старик принес сегодня из цеха. Это были новые детали клапана, сделанные из пластмассы, заменившей дорогую бронзу. Они ласкали глаз, радовали сердце старика: идея замены принадлежала Лугову-старшему. Директор, секретарь парткома и главный инженер поздравили его. Потом Глебов сказал, что на той неделе будет заседать партком. Сергей Кондратьевич обдумывал свое выступление на парткоме. Но ему помешала Лада. Она пришла неожиданно, возбужденная, розовощекая, без следов какого-либо раскаяния на лице. Словно бы ничего и не случилось. - Здравствуй, дедушка, - поздоровалась Лада и чмокнула его в щеку сухими холодными губами. Быстро сняла пальто, набросила на плечи белый шерстяной платок и, потирая озябшие руки, подошла к огню. - Садись, внучка, отогревайся, - неторопливо сказал старик, указывая на скамеечку возле плиты. - Сколько там, не знаешь? Наверно, градусов десять? - Морозно, - согласилась Лада и принялась кочергой орудовать в печи. - Ну как отдыхалось? - без паузы, тем же дружеским тоном спросил дедушка. - Кормили хорошо? - Сносно, - ответила Лада, глядя на огонь. Тон дедушки ее успокаивал. - А горы, должно быть, крутые? - заинтересовался старик. - Одна горка коварная. - Как же ты так неосторожно? - Сама не знаю, - Лада пожала острыми плечиками. Наигранная беспечность внучки не понравилась Сергею Кондратьевичу. Он вздохнул. Лада уловила настроение дедушки. Натянутая улыбка тронула ее маленький рот, а лукавые глаза сощурились, устремившись на пламя. Она готовилась к обороне, пытаясь оправдаться: "Плевать мне на то, что будут говорить. Я ничего плохого не совершила. Я люблю его. Да, да, люблю и имею на это полное право". И тут же вспомнила вычитанную у Бальзака фразу: "Я хочу любить с высоко поднятой головой, ломая все на своем пути во имя любви". Она мысленно повторила слова, как молитву, которая должна охранять ее. Дедушка присел к столу, на излюбленное место, и стал наблюдать за внучкой: строгий профиль, капризно вздернутые губы, взгляд, полный решимости. "Вся в отца, - подумал он. - Характерец, будь здоров". Спросил: - Ты из дома? - Нет, я домой не заходила. Прямо сюда. - • Ты, наверно, голодна. Попьем чайку. Сейчас заварю свеженького. - Не надо, дедушка, не беспокойся, я сыта. - Чай - он полезен для всякого… Во всем мире пользуют его. Значит… - И ничего это еще не значит, - упрямилась Лада. Она встала, чтобы заварить чай. - Тогда выходит, что водка и табак тоже полезны, поскольку их "во всем мире пользуют". - Это и медициной доказано, что чай полезен, - не сдавался старик. - А курево и водка вредны, - вставила Лада, и язвительная усмешка заиграла на ее губах. - И тем не менее человечество с давних пор пользуется; и тем и другим - и вредным и полезным. Значит, такова жизнь, дедушка. Полна неожиданностей и противоречий. "Рассуждает, как взрослая, это хорошо. А вот что поучает и задирается - это плохо", - подумал Сергей Кондратьевич и сказал уже с определенным намеком: - Да еще каких неожиданностей! И никогда не думаешь. Такую неожиданность тебе преподнесут, что от стыда умереть можно. А насчет противоречий, так ты бы погодила с ними, с этими вашими противоречиями. Сначала вырасти, выучись, стань человеком, место свое в жизни найди, а тогда уж и противоречь себе на здоровье. Лада почувствовала себя уязвленной. Поставила на стол чашку, стакан в серебряном подстаканнике и масло: здесь она хозяйничала, как дома. Потом пододвинула пластмассовую хлебницу с батоном старику - хлеб резал всегда сам Сергей Кондратьевич - и сказала не задиристо, но с достоинством: - Дедушка, ты считаешь, вы хорошо поступали, что в свое время не противоречили? Не жажда спора толкала ее на эти вопросы, а желание поскорее высказать то, что накопилось у нее за эти несколько январских дней, все то, что для нее самой казалось новым и неожиданно важным. Сергей Кондратьевич посмотрел на нее внимательно, и на лице его отразилась душевная горечь. - Что ты знаешь, внучка, о нашем времени? Ничего… Жизнь - она штука хитрая. И прошлого целого народа нельзя зачеркнуть или запятнать ошибками. Нельзя, невозможно, - убежденно повторил он и, нахмурившись, начал нарезать хлеб. Лада не обратила внимания на то, как дрожат его руки: в ее возрасте наблюдательность бывает односторонней, юности не присуща проницательность опытного человека. И Лада, не подозревая, что она задевает чувствительные струны дедушкиной души, сказала не свои, а чужие слова: - Но нам не нравится ваше прошлое. Мы не хотим, не понимаем и не принимаем его. Она резко вздернула огненно-рыжую голову, выпрямилась, и старик увидел, как пухленькие щечки ее вспыхнули от волнения. Ее непосредственность обезоруживала, и Сергей Кондратьевич подавил в себе суровость и заговорил ровным приглушенным голосом: - Прошлого нашего не трожь. Оно не только наше - оно и ваше. Не будь его, кто знает, и вас бы не было. Потому что прошлое наше - героическое. Оно - сплошной подвиг… Любое прошлое любого народа - оно фундамент будущего. А попробуй, построй дом без фундамента, что получится? Долго ли простоит такой дом? Были у нас горячие головы и раньше, до войны, которые топтали прошлое, хотели, чтоб народ забыл его. Чтоб люди забыли свой род и племя. В войну пришлось вспомнить и Александра Невского, и Суворова с Кутузовым, и слова Ленина о национальной гордости. Я вот всю войну у станка простоял, а ты отца своего спроси, пусть расскажет, как это прошлое пригодилось им на фронте, что оно за оружие, наше прошлое, и какая в нем сила. - Ну, дедушка, мы с тобой о разном говорим. - Нет, не о разном. Фашистов мы одолели в советскую эпоху. И Днепрогэс, и Магнитку, и сотни новых заводов тоже в советскую эпоху построили, и на Северный полюс слетали, и даже в хваленую Америку через этот полюс перемахнули. Все было в нашем прошлом. И делал это народ, Советская власть, та самая, которая кой-кому поперек горла стоит. Кидаются они на нее со всех сторон, как свора борзых, да ничего сделать не могут. А теперь и изнутри пытаются, на разных там недорослей надеются… Не выйдет. Кишка тонка. Вот это ты и запомни. И всем, кто будет поднимать руку на наше прошлое, так и говори, что они замахиваются на наше настоящее и будущее, на Советскую власть. Почувствовав шаткость своих позиций, Лада решила прекратить разговор. Ей не хотелось терять в дедушке союзника. Она рассчитывала на его поддержку и сочувствие и поэтому переключила разговор на другую тему: - Дедушка, а ко мне Сега не заходил? - Сега? Что это такое? - вскинул он белые брови, глядя прямо на внучку. - Сега Баранов? Мальчик из нашего класса, - пояснила Лада. - Баранов? А почему Сега? - рассуждал старик. - Как его зовут по-человечески? Сигизмунд, что ли? - Да нет же, тогда было бы Сига, - засмеялась Лада. - Ну Сергей, понимаешь? - Ах, Сергей, - протянул дедушка. - А что ж, Сережа не нравится? Неприлично или как? - продолжал допытываться Сергей Кондратьевич. - Нет, почему же. Это старо. Со времен Петра Первого все Сережа да Сережа. Приелось, понимаешь? - Лада сморщила свой маленький носик, тронутый линялыми веснушками, и добавила, словно в оправдание: - У нас в классе есть один мальчишка по имени Барс. Барсик Елонский. - А волка или крокодила нет? - без улыбки спросил Сергей Кондратьевич. - Ты все шутишь, дедушка. А что тут такого? Всякие есть хищные имена: Лев, Тигран, Леопард или Лео. - Нет, отчего же, - перебил дедушка, - я не против Барса Елонского - это даже звучно. Сега Барсович - тоже ничего. А вот Волк Баранов - как-то ни к селу ни к городу, - с деланной серьезностью отозвался Сергей Кондратьевич и добавил: - Так ты и меня уже Сегой зови. - Давай лучше чай пить. Он получился на славу, - миролюбиво проговорила она и стала наливать свежий душистый чай в дедушкин стакан. - Тебя сегодня ждут дома. Так что ты попей чайку и поезжай. Чтоб не волновались, - посоветовал дед. Коля пришел домой. Мать, закрывшись во второй комнате, разговаривала с Ладой. Отец лежал на диване и читал газету. Константин Сергеевич сурово предупредил сына, указав кивком на дверь комнаты: - Не ходи. Коля понял и отправился на кухню перекусить. Заглянул в холодильник. Там ничего не было, если не считать сырого мяса, заготовленного на завтра. На подоконнике в кастрюле обнаружил щи. Они у него не вызвали энтузиазма, но, как говорится, голод не тетка. Он поставил кастрюлю на газовую плиту. Минут через десять на кухню пришла Лада, пунцовая, но улыбающаяся. Преодолевая неловкость, спросила. - Ты что ешь? - Щи круглосуточные на мясном отваре. Восемь копеек порция. Будешь есть или деньгами возьмешь - на кино? - дурачился Коля. - Давай лучше поедим, - улыбнулась Лада, заглядывая в кастрюлю. - Ну как твои дела? - с веселой миной осведомился Коля. - Пронесло? - В общем, да. Отец все еще дуется. - Считай, что пронесло. Могло быть хуже, - философски изрек Коля. В кухню вошла мать. - Вспомнил! - обрадованно воскликнул Коля. - Ах, черт возьми! - Широкое лицо его сияло. Всю дорогу, напрягая память, он пытался вспомнить, где и когда встречался раньше с Глебовым. Наконец вспомнил. - Что такое? - вздрогнула мать. - Одно дело вспомнил, - смущенно сказал Коля и, чтобы избежать расспросов, ушел в комнату. Когда это было? И давно и недавно. Аттестаты зрелости. Школьный выпускной бал. Музыка, улыбки. Трогательное до слез прощание со школой. Тревоги, волнения. Все было светлым и чистым, как девочки-первоклассницы в сверкающих белизной фартучках. И была она, Вера Титова, самая лучшая, самая прекрасная девушка, одноклассница, его первая любовь и мечта. Он танцевал с ней и во время танца сказал: - А ты знаешь, что сегодня самая короткая ночь? - Ну и что? - непонимающе ответила она. - Поедем за город, в березовую рощу. И там встретим рассвет. На берегу Москвы-реки, на лесной опушке. - Ты это сам придумал? - охладила она его пылкое воображение и уничтожила мечту, которую он вынашивал и лелеял. - Ну почему, Вера? Выслушай меня. Она и слушать не хотела, словно его предложение было оскорбительным для нее. - Если тебе хочется, поезжай хоть в лес, хоть на край света. Я иду с девчонками на Красную площадь. Коля обиделся. "Ну, что ж", - решил он про себя. Больше его не видели в тот вечер ни в школе, ни на Красной площади, ни на Ленинских горах, где многие, очень многие выпускники встречают зарю, нового дня. А Коля в электричке поехал за город. Правда, недалеко. В час ночи сошел на платформе Левобережная, не доехав остановки до Химок. Гасли звезды, падая в росные травы. Канал, плотно прикрытый покрывалом тумана, дремал, охраняемый нарядами вязов, сосен и дубов, стоявших по берегам. На востоке уже светлело небо. Теплом дышали кусты, пряно пахли травы под ногами, мокрыми от росы. Все отдыхало, и все казалось Коле непривычным и незнакомым, иным, чем днем. И хорошо, что он не пошел с классом, а уехал сюда один. Эх, Вера, Вера, увидишь ли ты хоть раз в жизни такое очарование и такой простор! В роще было совсем не холодно. Сцепившись темными, литыми кронами, высились дубы, невозмутимые, не подверженные разрушительной силе времени. На крутом берегу клонились, к реке белоствольные березки. Они, будто заколдованные, глядят в посветлевшую от запылавшего на востоке неба воду. Здесь, наедине с самим собой, он впервые в жизни задал себе вопрос: "Что же дальше?" Куда пойдет Коля Лугов, какая ждет его судьба? Хорошо бы, как Гагарин. У радиоприемников весь мир. Семья Луговых: мама, папа, дедушка, Лада, друзья - Саша Климов и Вера Титова - замерли в ожидании. Торжественный голос диктора оповещает на всю планету: "…космический корабль "Россия-1" достиг поверхности Марса и благополучно произвел посадку. На борту космического корабля "Россия-1" находится гражданин Советского Союза комсомолец Лугов Николай Константинович". Восторги. Овации. Поцелуи. Мама плачет. И Вера… тоже: "Какая я дурочка!.." И вот Коля возвращается на Землю. Ликует Москва. Море цветов. Миллионы улыбок. В первом ряду встречающих - Вера, знаменитая киноактриса. Они с ней садятся в машину и едут… Коля не заметил, как зарделся, окрасился в пурпур восток и зацвело до самого зенита небо. У березок, что сгрудились почти у самой воды, Коля увидел человека, который, как и он, стоял на берегу и глядел на восход солнца. Их разделяло метров двести. Боясь пропустить рождение первого луча, возвещавшего наступление нового дня, он не заметил, как очутился рядом с незнакомцем. - Удивительно! Несмотря на то что слово это было произнесено негромко, Коля вздрогнул от неожиданности и машинально поднялся. Но человек, не обращая внимания на Колю, смотрел на солнце и щурил большие глаза. Ему по внешнему виду было лет под сорок. Одет он был в поношенные хромовые сапоги, вымытые росой, в военное галифе, китель с зеленой окантовкой и без погон. "Отставник", - решил Коля, с любопытством ожидая, что будет дальше. Незнакомец, как видно, не собирался уходить. Он сел тут же, недалеко от Коли, и спросил, глядя на реку: - Из Москвы? - Ага. А вы? - Тоже. Сегодня какой день? - Пятница. Двадцать второе июня, - сообщил Коля. - Только тогда было воскресенье. Ты какого года рождения? - Сорок второго. - Значит, за год до твоего появления на свет в этот день началась война. Человек казался Коле добрым, внушал уважение. И Коля без колебания опустился рядом с ним. - А вы где в это время были? - На границе, - вздохнул человек. - Были пограничником? - Начальником заставы. - И остались в живых! - вырвалось у Коли. - Повезло, - с тихой грустью ответил человек. - Наверно, это было страшно? Первый удар… - не отставал Коля. - Не то слово. Было трудно… - Незнакомец, нахмурясь, посмотрел за реку. Коле показалось, что он станет рассказывать о боях на границе. Но тот неожиданно спросил: - А ты как здесь очутился? - После выпускного вечера в школе. Решил посмотреть восход солнца… Вы тоже? - Не совсем. - Он устало улыбнулся. - Вот уже два десятка лет в эту самую короткую летнюю ночь встречаю восход солнца. Так сказать, личная традиция. Он стал расспрашивать Колю, как учился, кто родители, что думает делать дальше. На последнем вопросе Коля замялся: - Не знаю. Может, на стройки в Сибирь подамся. Поговорю с ребятами. - Ну а чем на заводе плохо? Будешь работать вместе с отцом и дедушкой. Взгляды их встретились, и Коля понял, что собеседник хотел, чтобы он пошел на завод. - Рабочий класс - великая сила. Авангард, - продолжал незнакомец. - И ему нужна смена, молодая, хорошая. Смена. - цемент общества. Молодых рабочих в Москве избытка нет. Будешь работать и учиться. Учиться обязательно. В заочном, в вечернем ли, но учиться. Будет трудно. Я сразу после войны поступил в заочный институт. Недоедал, недосыпал. Но институт окончил. - А это обязательно? - спросил Коля. - Непременно. - - А зачем? Работают же мастера, даже начальники цехов без диплома. И неплохо, - вспомнил Коля разговор отца с дедушкой. - Бывает и такое. Но я уверен, лет через десять уже не будет ни начальника цеха, ни мастера без высшего образования. Коля внимательно слушал, пытаясь угадать, чем занимается этот человек. Учитель? Мастер завода? Или просто рабочий? "Нет. Нет, не рабочий…" - заключил он, взглянув на руки. - А вы сами где работаете? - В райкоме партии. - А я думал, на заводе, - смущенно улыбнулся Коля, посмотрев в лицо собеседнику. С тех пор и запомнились ему его глаза и разговор, в сущности, очень обыкновенный. Но происходил он в такой обстановке и в такое время, что крепко запал в душу Коле. Да, собственно, разговор этот решил судьбу и Николая Лугова, и его школьного друга Александра Климова. Они пошли работать на завод "Богатырь". И вот теперь Коля встретился с ним на заводе. Интересно, узнал его Глебов или нет. Наверное, нет. А Коля Лугов запомнил его. И у него было так радостно и светло на душе. Посадов спешил. Куда, зачем - он и сам не мог сказать. Выйдя от Глебова, он грузно ввалился в такси и на вопрос: "Куда ехать?" - ответил неопределенно: - Поезжайте вперед, а я подумаю… Скажу потом. Он думал долго… Заехать к Климову, что ли? Недавно виделись. К отставному генералу - старому приятелю? Поздновато: он рано ложится. Оставалось одно -ехать домой. Он не любил свою квартиру вечером, особенно в зимнее время. Она нагоняла на него тоску, напоминала о прошлом, о том, что прежде вечера он проводил либо в театре, либо в кругу друзей-артистов - домой возвращался за полночь, принимал душ, ложился в холодную, с утра не прибранную постель и сразу засыпал. По старой привычке он и теперь не мог уснуть до двух часов, преследуемый бессонницей, которой страдают пожилые нервные люди. Он пытался бороться с ней работой, но безуспешно: после полуночи он уже ничего не мог делать, даже читать. И тогда он попадал в плен назойливых, неприятных, неотступно преследующих его дум, от которых убегал в течение дня. Они настигали его в полночь, в тишине неуютной холостяцкой квартиры. Летом было проще: ему удавалось спрятаться от одиночества. Садился в такси и ехал. Не важно куда: в Останкино, в Главный ботанический сад, в Сокольники, в Химки или за город, на дачу к приятелю. Он с нетерпением ждал весны. Алексей Васильевич ничем не хворал: болезни обходили его стороной, и все же в последнее время он начал ощущать недомогание. Могучий организм, которому, казалось, не будет износу, начал незаметно сдавать. Сам Посадов видел причину этого в духовной неурядице, в постоянном раздражении от неудовлетворенности, которое и расшатывало нервную систему. Уход из театра "по старости", на пенсию, пусть даже с почетом, он пережил тяжело. Ведь он-то знал, что подлинная причина ухода из театра была не в старости, а в конфликте с директором, в острых столкновениях по делам далеко не мелочным. Спор шел по большому счету, по вопросам репертуарной политики. Посадов со свойственной ему прямотой и откровенностью высказал давно наболевшее: театр утрачивает национальные традиции - ставит всякую переводную дребедень, в которой настоящим искусством и не пахнет. Театр боится героического, патриотического, предпочитая ему дешевую "проблематичность". Режиссура увлекается сомнительными экспериментами, пытаясь возродить худшие образчики театральных поисков двадцатых годов. - Вы, уважаемый Алексей Васильевич, отстали, утратили чувство времени, - холодно ответил ему директор. - Если вам не нравятся роли… что ж, ничем не можем помочь. Это звучало так: можете уходить, мы вас не держим. А когда Посадов, сославшись на свой прежний режиссерский опыт в народно-героическом театре, пожелал ставить спектакли, ему отказали. Уйдя на пенсию, Посадов занялся театральными и радиотелевизионными инсценировками русской и советской классики. Однако театры пьес его не принимали: режиссеров классика не интересовала. Работа в заводском народном театре увлекла, зажгла большие надежды. Успех первых спектаклей во Дворце культуры окрылил его, но ненадолго: вскоре он понял ограниченные возможности народного театра в условиях Москвы. Равнодушное отношение к театру со стороны бывшего секретаря парткома завода и систематические стычки с Марининым гасили в нем самые лучшие надежды. Все чаще и чаще одолевали горькие мысли об утраченных грезах. С болью думал о том, что творческая жизнь его миновала, что многое осталось неосуществленным, и не по его вине. Ему мешали. А он не хотел сдаваться. Он отлично понимал, что идет ожесточенная идеологическая борьба, видел расстановку сил, знал стратегию и тактику противника, безошибочно определял, кто по какую сторону баррикад стоит, и возмущался, когда некоторые должностные лица не умели или не желали разбираться в обстановке. Он утешал себя: пока я живу - я борюсь. И когда из редакции драматического радиовещания ему пересылали трогательные отзывы слушателей - рабочих, пионеров, солдат, студентов, ученых - он плакал. И это не были слезы чувствительного старика. Это было волнение бойца, который знал, что он не одинок, что он нужен обществу. Доброе слово простых людей вызывало новый прилив творческих сил, ярость в работе. Он нес на радио подготовленные им новые передачи: инсценированные рассказы, повести, пьесы. Возвратившись домой, Алексей Васильевич принял, по обыкновению, душ, выпил стакан кипяченого молока и лег в постель. Люстра была выключена, у изголовья горел старинный канделябр, отбрасывая на стену резкие тени. Спать не хотелось. И читать тоже не хотелось. И думать не хотелось. Но последнее не удавалось: думы наседали. И как ни старался Посадов гнать от себя беспокойные мысли, они вновь и вновь возвращались к нему, незаметно, тайком вливались в ткань текущих дум, образуя собой нечто общее, единый поток извечной мысли о жизни, смерти и бессмертии. "Пока я живу - я творю, я делаю для людей доброе дело и этим счастлив, - размышлял Посадов, погасив канделябр. В темноте думы плыли спокойней, неторопливо, казались более весомыми и глубокими. - Но что будет потом, после меня? Что оставлю я людям? Мраморную плиту на кладбище, которая нужна разве что близким родственникам, которых у меня нет? Несколько второстепенных ролей, сыгранных в третьестепенных кинофильмах? Ведь главное было в театре, на сцене. А театр, как и газета, - он для современников. Пока ты жив - ты есть, тебя знают и помнят. Ты умер, и остается лишь кусок мрамора на кладбище или, в лучшем случае, на здании, в котором ты жил. Но это личное, и бог с ним, с личным. Важно другое: останется ли то, во что ты верил, во имя чего горел, чему отдал все свои силы и жизнь - большое искусство, реализм, идеи твоего века? Не будет ли все это уничтожено теми, кто уже сегодня издевается над святынями народа? Вот и недавно один популярный писатель в интервью с иностранным корреспондентом сказал с раздражением, что Третьяковку нужно было давно сжечь, поскольку она мешает новому искусству". Вспоминая этот факт, он думал о Маринине. Для Посадова это был обобщенный образ, как он выражался, "духовных растлителей". Конечно, Посадов понимал, что Маринин - мелкая карта в крупной игре, но сквозь Маринина, как сквозь призму, он просматривал всех игроков - тузов и королей, тактику коварства, подлости и цинизма. Вера марининых, их святая святых - деньги и власть. Маринины всегда стремятся быть наверху. Маринину нравится все то, что нравится буржуа. В том числе и в области духовной жизни. Маринин поддерживает абстракционистов, потому что там не требуется таланта. Там любой шарлатан успешно венчается лаврами гения. И взбирается наверх, в то время как подлинные таланты, выразители дум и чаяний народа вынуждены влачить жалкое существование и умирать безвестными. То же самое и в жизни. Маринин пропагандирует Воздвиженского и Капарулину потому, что их стихи - то же шарлатанство абстракционистов. Там нет мыслей, нет поэзии, изящества, начисто отсутствует прекрасное. Посадов был убежден, что и Воздвиженский и Капарулина - растения искусственного происхождения. Им создали признание и известность за рубежом и навязали нашему читателю все те же маринины, которые любят болтать о так называемой свободе мнений, о терпимости к инакомыслящим. "А дай Маринину власть, так он тебе покажет свободу, - рассуждал сам с собой Посадов. - Он всех инакомыслящих в ярмо впряжет. Всех заставит плясать твист под вой саксофона". В идеологической борьбе двух миров Посадов предпочитал наступательную тактику. Однако были и другие - "оборонцы". Свои позиции они всегда оправдывали магической фразой: "Не так просто…" Она произносилась всегда таинственно, с намеком на что-то серьезное. В самой фразе и в интонации был не только призыв к осторожности, но и предупреждение о возможности, вернее, неизбежности каких-то трагических последствий. Эту фразу произносили многие: и сторонники "оборонительной" тактики, и те, кто откровенно попустительствовал марининым, и сами маринины. "Не так просто" - это был своего рода щит. За ним скрывалось нечто запретное и страшное, чего нельзя было произносить вслух. И вдруг его осенила такая простая мысль: а ведь и маринины, и Воздвиженские - это просто накипь в бурлящем горниле жизни, пена могучего океана советского общества. Бушует океан, здоровый и величавый, и где-то на его поверхности у берега образуется пена, и на первый взгляд может показаться, что она, эта пена, загрязнила всю воду. Но это неправда - нечистоты, мусор столь ничтожны, мизерны в сравнении с безбрежной ширью океана, что им никак не загрязнить даже тысячной доли его поверхности. Рассердится океан под свежим ветром и вышвырнет на берег вздыбленной неукротимой волной всякую нечисть. И снова прозрачен и светел во всю неизмеримую глубину свою и неоглядную даль, спокоен и мудр в сиянии солнечных радуг, - и не в этом ли его невозмутимом спокойствии кроется горделивая сила? Вот так же и марининых можно по пальцам пересчитать, и корней в народе, как всякий мусор, они не имеют. И многочисленность их иллюзорная, кажущаяся от чрезмерной их шумливости. Шумят, галдят о себе, стараются держаться у всех на виду, на поверхности, как та пена, а люди, миллионы людей настоящих, спокойно и уверенно делают свое великое дело, не обращая внимания на истошный вой саксофонов. От такой неожиданной аналогии на душе Посадова становилось теплей, мрачные мысли таяли, рассеивались, как дым сигареты, и он уже с глубоким убеждением отвечал на свой главный, волновавший его вопрос: да, на века останется в нашем народе то, во что он верил и верит, во имя чего отдал свой могучий талант - героическое искусство, осененное идеями Ленина. Потому что не оскудела и никогда не оскудеет талантами советская земля, и грядущее ее племя, молодое, незнакомое, будет так же неистово и мужественно бороться за торжество коммунистических идей, как боролись их отцы, деды и прадеды. |
||
|