"Июньским воскресным днем" - читать интересную книгу автора (Зубавин Борис)XIVВ эту ночь Макарову нездоровилось, он лежал, кутаясь в шинель, на нарах возле печки. Мы с артиллеристами играли в домино. На переднем крае шла обычная ночная перестрелка, везде было спокойно, только против Лемешко фашисты вот уже час не стреляли и не светили. — Внимательнее посматривай, — говорил я, то и дело соединяясь с Лемешко по телефону. — Сам свети чаще. — Посматриваем, посматриваем, — отвечал он. Ночь была темная, душная. Неслышно наползла туча, пошел дождь. Вдруг за окном ухнуло раз, другой, сверкнуло белым светом. — Гроза, — сказал новенький артиллерист, покосившись на окошко. — Черта лысого! — прислушиваясь, отозвался Веселков. — Снаряды. Мы перестали играть. Да, это были снаряды. Вот один из них разорвался где-то над головой, блиндаж встряхнуло, с потолка посыпалась земля. Шубный защелкал рычажками коммутатора, захрипел, вызывая взводы. Отозвались все, кроме старшины Прянишникова: должно быть, перебило провод. Снаряды ложились густо. По взрывам чувствовалось, что стреляют из орудий разных калибров. Беглый огонь, который вели фашисты, был сосредоточен по взводу Лемешко, КП роты и полосой шел до пушек ПТО. Порвалась связь с минометчиками, и как раз в это время санинструктор Хайкин, сидевший у Лемешко на телефоне, доложил: — На нас идут в атаку. Артиллеристы бросились вон из блиндажа к своим рациям. Вбежали два линейных связиста, крикнули Шубному: — Порывы есть? — Второй не отзывается, минометчики… Связисты скрылись за дверью. Макаров схватил ракетницу, выбежал вслед за ними, дал серию ракет: три зеленых и одну красную — вызвал заградительный огонь. — Огнев, — приказал я по телефону, — прикрой Лемешко всеми пулеметами. — Уже работают, — ответил он. — Работают. — Бей, не прекращай огня! Сомов, — вызвал я четвертый взвод, — как у тебя? — Пока тихо. — Смотри внимательнее. Вышли на подмогу Лемешко расчет ручного пулемета. Срочно… Хайкин, Хайкин! — звал я санинструктора. — Что у вас? — Я один в блиндаже, все в траншеях. Идет бой. — Наша артиллерия заработала, — вернувшись, сказал Макаров и крикнул на улицу: — Мамырканов, быстро в блиндаж! Что ты там под снарядами стоишь! Вошел Мамырканов, мокрый, с встревоженным бледным лицом, скромно сел на нары возле двери, поставив винтовку меж ног. Макаров схватил автомат, стал торопливо рассовывать по карманам гранаты. — Я иду к Лемешко. Сейчас пробежали пулеметчики от Сомова. — Иди, Иван! Во второй взвод, бегом. Передай приказ — прикрыть Лемешко справа всеми пулеметами… Хайкин, Хайкин! Что у вас? — Идет бой. Возле нашего блиндажа разорвался тяжелый снаряд. Вылетело стекло, с треском распахнулась дверь, блиндаж зашатался, заскрипел, лампа погасла. Остро запахло фосфором. Провизжали осколки. Шубный зачиркал спичками, зажег лампу. — Хайкин, Хайкин! Что у вас? Но Хайкин уже не отвечал. — Хайкин, Хайкин! Молчание. Я дул в трубку, встряхивая ее в руке. — Хайкин!.. Почему молчишь, Хайкин? Как мне нужно было сейчас услышать его голос! А там, на другом конце провода, крикнули: «Хальт!» Я положил трубку на стол. Показалось, или я в самом деле услышал немецкий окрик? Если так, то немцы, значит, ворвались в блиндаж… Значит… Но я не хотел, не мог этому верить. Я не мог себе представить, что взвод Лемешко — эти чудесные, смелые, мужественные люди — уничтожен, перебит врагом, что немцы уже хозяйничают в нашей траншее. Вбежал Веселков. — Как там? — Вся батальонная артиллерия и дивизион соседей работают на Лемешко, рев стоит. В ночном бою очень большое, почти решающее значение имеет внезапность. Ночь — хороший помощник тому, кто умеет нападать неожиданно и смело. Ночью, да еще такой темной, с дождем, как сейчас, легко подобраться к самым траншеям, ворваться в них. О том, что егеря, стоявшие передо мной, умеют нападать внезапно, я знал давно. Еще в прошлом году они вырезали в 136-й дивизии целый взвод, стоявший в боевом охранении: проглядели наши солдаты, не заметили вовремя, как немцы подбираются к ним, и поплатились жизнью. Какими силами напали теперь фашисты на Лемешко? На каком расстоянии от траншей он успел заметить их и когда открыл огонь? Батальоны такого типа, как наш, были созданы для системы укрепрайонов, то есть для войны оборонительной, а не наступательной. Так как предполагалось, что мы должны сидеть на одном месте, нам было дано много отличной боевой техники, но у нас было чрезвычайно мало людей. Весь расчет строился на огневой мощи наших пулеметов и пушек. Боевое крещение мы получили на Волге, в районе Селижарово, в дотах. С тех пор как был оставлен этот район, мы уже воевали наравне со всеми стрелковыми частями. Мы не участвовали в атаках, а только поддерживали их своим огнем. Каждому станет ясно, почему нас не посылали в атаки: на станковый пулемет системы Максима у нас полагалось всего четыре человека, а это по сравнению с обычным расчетом вдвое меньше. Если в оборонительном бою эта разница никак не ощущалась, нам хватало и четырех человек на пулемет, то в наступлении, где нужно было тащить и станови, и тело, и коробки с лентами, мы оказывались совершенно непригодными. У Лемешко, как говорится, людей было в обрез и даже меньше. Взвод имел на своем вооружении два станковых и два ручных пулемета, но для их обслуживания полагалось всего двенадцать человек. Тринадцатым значился сам командир взвода. Это по штатному расписанию. Но у нас были потери больными, убитыми и ранеными, и во взводе Лемешко, вместе с ним, в наличии было не тринадцать, а лишь восемь человек. А обороняли эти восемь человек участок в триста метров. Правда, вместе с ними в окопах находились еще прикомандированные к взводу два солдата с ружьем ПТР, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Но эти люди выполняли свои специальные обязанности, и оборона участка все же в основном возлагалась лишь на пулеметчиков. Кто же были эти восемь человек? Лейтенант Лемешко, донбассовец, смелый, веселый, хитроватый, прибыл к нам еще в сорок первом году под Селижарово прямо из госпиталя. Войну он встретил на границе, где был легко ранен в руку. Мне нравилась его невысокая, немного угловатая, кряжистая фигура, небольшие, зеленые, всегда прищуренные в улыбке глаза. Не было случая, чтобы он на что-нибудь пожаловался, у него всегда было хорошее настроение, он шутил даже тогда, когда другие вешали нос. Однажды во время марша нам не смогли из-за распутицы подвезти вовремя продукты, и мы целый день грызли одни сухари. Никто, конечно, не роптал, но некоторые, говоря о том, что у них все хорошо и они бодры духом, делали при этом такие скорбные физиономии и так безысходно и трагично вздыхали, что лучше бы они вместо этих печальных заверений в бодрости выругались, что ли, покрепче. Уже наступил вечер, мы остановились на привал, к моему костру собрались голодные офицеры уточнить распорядок завтрашнего марша. — А у нас все сыты, — сказал Лемешко. — Мы вожика поймали и съилы. — Он, прищурясь, оглядел всех смешливыми глазами и добавил: — Фесенко поймал. Только вожик после зимы отощал, но окорочка у него были вкусные. Один окорочок я съил. Все засмеялись, а Никита Петрович Халдей, приняв это всерьез, с упреком сказал: — Что это такое, товарищ Лемешко, ежей начали есть! Они же совершенно несъедобны. — Мы его крепенько прожарили и даже сала натопили трохи. — Ай-ай-ай! — качал головой Халдей. — И не стыдно вам. — И юшка получилась наваристая. Юшку Фесенко выхлебал. — Тьфу! — плюнул наконец чистоплотный и брезгливый Никита Петрович. Тут в разговор ввязались Веселков с Макаровым и, чтобы поддразнить Никиту Петровича, стали вспоминать всякие непотребные кушания, и такое поднялось возле нашего костра веселье, такой зазвучал раскатистый, дружный хохот, что, честное слово, трудно было поверить, что это смеются люди, которые прошли сорок километров по весенней слякоти, промокшие и, в довершение ко всему, съевшие всего лишь по сухарю, запив его кипятком. Лишь позднее Лемешко признался Никите Петровичу, что никакого «вожика» он и в глаза не видел, а сказал это для того, чтобы, как он выразился, разрядить «моральную обстановку». Люди во взводе подобрались под стать командиру — смелые, веселые, здоровые. Выделялся среди них сержант Фесенко, харьковчанин, металлург, носивший большие, лихо закрученные русые усы. Стройный, худощавый, ловкий, он отлично исполнял обязанности и командира первого отделения, и помкомвзвода. Командиром второго отделения был сержант Важенин, один из лучших пулеметчиков роты: никто, кроме младшего лейтенанта Огнева и старшины Лисицына, не мог быстрее его разобрать и собрать замок пулемета, найти и устранить задержку. Высокий, слегка сутулящийся, веснушчатый, классически курносый, он мечтал по окончании войны поступить в офицерское училище и уже много раз при случае доверительно спрашивал у меня, стоит ли ему поступать туда, так как боялся, что настоящего офицера может из него не получиться. Дело в том, что у Важенина был очень мягкий, уступчивый характер. Лемешко говорил, что с таким характером девкой хорошо быть. Мы с ним однажды долго обсуждали будущее Важенина и решили, что он, конечно, может пойти в военное училище, только не в строевое, а в техническое, потому что командовать людьми с таким мягким характером он совершенно не годится и даже со своим отделением, в котором у него только младший сержант Челюкин и солдат Панкратов, не может справиться и старается все сделать за них сам, лишь бы они были довольны. Важенин стеснялся командовать Панкратовым потому, что у того сыновья были ему ровесниками. Сыновья его были близнецами, и один, танкист, служил на Первом Украинском фронте, а другой, сапер, воевал на Карельском перешейке. Они писали Панкратову боевые письма, которые тот читал всему взводу, не выпуская при этом изо рта свою вечную прокуренную трубочку. Сыновей своих Панкратов очень любил, называл их «мои богатыри». Судя по фотографиям, богатыри были все в него — маленькие, носатые, должно быть, такие же деловитые и с чувством собственного достоинства. Другой солдат этого взвода, Трофимов, принадлежал к тем веселым, беспечным неудачникам, на которых все шишки валятся, а они только улыбаются в ответ и озадаченно разводят руками, говоря при этом: «Гляди ты! Я хотел как лучше, а вышло вон оно как!» Одно время Трофимов был у Лисицына в ездовых, но у него постоянно рвались постромки, вожжи, подпруги, ломались дышла, и он в конце концов даже сам запросился, чтобы его освободили от этой трудной должности. Но, появившись на переднем крае, он, как магнит, стал притягивать к себе все осколки и уже дважды был ранен, причем в самое неподходящее для такого случая время, когда на фронте стояло почти полное затишье. Первый раз это случилось так. За весь день на нашем переднем крае тогда разорвалась лишь одна мина, выпущенная фашистами из ротного миномета. Но разорвалась она именно там, где стоял Трофимов, порвала плащ-палатку, которой был прикрыт станковый пулемет, превратила кожух этого пулемета в решето, и один осколочек, величиной с горошину, вонзился Трофимову в ягодицу. А во второй раз даже никто не мог сказать, откуда прилетел такой же осколочек. Трофимов в это время считал ворон — глядел, разинув рот, в небо, где кружился наш истребитель. Осколочек влетел, не задев ни губ, ни зубов, ни языка, в рот Трофимову и впился в щеку. «Гляди ты, — удивился Трофимов, держась в первом случае рукой за ягодицу, во втором — сплевывая кровь. — Меня, кажись, ранило». Это «кажись» давало ему возможность отлеживаться в госпиталях, откуда он прибывал к нам, как из дома отдыха. Его приятели, ефрейтор Огольцов и младший сержант Челюкин, рослые, дисциплинированные, исполнительные парни, все время подтрунивали над его неудачами, а когда он был в госпиталях — скучали без него, то и дело загадывая: «Как-то наш Трофимов там?..» И Огольцов и Челюкин пришли к нам в батальон еще в сорок первом году, в самом начале войны. Они были из одной деревни и во взводе Лемешко считались ветеранами. Единственным человеком в этом взводе, которого я знал еще мало, был солдат Ползунков, безусый парнишка, совсем недавно впервые попавший на передний край и поглядывавший на все глазами доверчивого, любознательного ребенка. Новая шинель еще даже не лежала на нем как следует и топорщилась на спине коробом. Все эти солдаты и сержанты бились сейчас с немцами, а я не знал, что у них там творится, а главное, ничем не мог им помочь. Правда, как я уже сказал раньше, кроме них в окопах находились еще два солдата-петеэровца, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Петеэровцы были люди пожилые, степенные, серьезные, до того привыкшие ходить парой, неся свое ружье на плечах, что, даже когда были без ружья, все равно шли в затылок. Сейчас в ночном бою от их ружья, пожалуй, было мало проку. Столько же проку было и от артиллерийского сержанта, вооруженного наганом. Санинструктор же умел лишь накладывать повязки да проверять рубахи на вшивость. Лемешко правильно сделал, оставив его возле телефона. Но телефон молчал. Что там у них произошло? Подоспели ли пулеметчики от Сомова, Макарова? Ничего этого я не знал. Больше того, мне ясно послышалось, что там кто-то крикнул «хальт». Но если немцы действительно ворвались в окопы, надо принимать меры. Какие? Какие меры? Я мог бросить еще один ручной пулемет от Сомова, да два резервных ружья ПТР, да двух часовых. Вот и весь мой резерв, все, чем я мог маневрировать. Но разве этого достаточно? — Хайкин! Хайкин!.. — хрипел Шубный. Молчал Хайкин. А может быть, взять людей от Сомова, петеэровцев, снять часовых с КП и самому ринуться туда? Нет, это тоже не годится. Я не знаю, что у них произошло, не знаю, что может случиться через минуту, через секунду на других участках. Уйдя с КП, я потеряю управление не только этим взводом, но и всей ротой. — Вызывай батальон! — крикнул я Шубному. — Батальон на проводе. Я взял трубку. У телефона был начальник штаба военный инженер Коровин. В штабе уже знали, что у нас идет бой. Знали об этом и в дивизии. Это Кучерявенко, оказывается, распорядился «подключить» ко мне артдивизион. Коровин сообщил, что генерал выслал ко мне на машинах взвод автоматчиков. Я воспрянул духом. Автоматчики должны прибыть с минуты на минуту. Мы, конечно, с их помощью быстро восстановим положение и, если немцы действительно ворвались в траншеи, вышвырнем их оттуда. Но неужели уже нет в живых ни Лемешко, ни Фесенко, ни Важенина и уже где-нибудь валяется, ставшая ненужной хозяину, обгорелая трубка Панкратова, а добродушный неудачник Трофимов в последний раз развел руками, проговорил: «Гляди-ка, а меня, кажись, опять ранило. Или навовсе убило?» …У Лемешко, как это выяснилось позже, случилось вот что. Как только немцы перенесли огонь своей артиллерии в глубь обороны, солдаты выбрались из укрытий. Только санинструктор Хайкин остался в блиндаже возле телефона. Взвилась ракета: ночь раздвинулась, стало ослепительно светло, и солдаты увидели немцев, подползавших к окопам. Сержант Фесенко кинулся к станковому пулемету, выкатил его на открытую площадку, перезарядил, но… выстрелов не было. В спешке, волнуясь, он неровно передернул ленту, и пулемет не сработал. Взлетела вторая ракета, третья. Немцы уже близко, бросок — и они будут в траншее. Фесенко схватил противотанковую гранату и, пока Трофимов устранял задержку, заорав что есть силы: «Немцы-и!» — швырнул гранату на бруствер, схватил вторую… Гранат под руками было достаточно, а тут наконец ударил перезаряженный пулемет. Лемешко стоял в центре окопа, возле входа в блиндаж, пускал ракеты. Он увидел: фашисты ползли к окопам с трех сторон. Справа уже ухали гранаты, свирепо стучал «максим». Рядом с Лемешко заработали еще два пулемета, но слева стрельбы не было слышно. — Огонь, огонь! — кричал Лемешко. — По фашистам, огонь! Он бросился на левый фланг — и вовремя: навстречу ему бежал Ползунков. Наткнувшись на командира, задыхаясь, Ползунков шептал: «Немцы, немцы, немцы…» Он с перепугу даже кричать не мог: охрип. Лемешко схватил его за плечи, встряхнул: — Назад! На бруствер, туда, где лежал ручной пулемет, брошенный Ползунковым, вскарабкался немец с автоматом в руках, встал во весь рост, готовясь спрыгнуть в траншею. В руках у Лемешко была все та же ракетница. Не долго думая, он прицелился и выстрелил в лицо фашисту. Тот, опаленный, ослепленный ракетой, выронил автомат, схватился руками за голову и, дико завизжав, повалился навзничь. Лемешко подтолкнул Ползункова к пулемету, приказал: — Огонь, мать твою так, огонь! — в это время увидел сидящего на дне окопа ефрейтора Огольцова. Тот сидел, привалившись спиной к стенке, уронив на грудь голову. Он был ранен. Лемешко выхватил пулемет у Ползункова, приказал: — Скорей за санинструктором! — но сам стрелять не стал: рядом уже стреляли запыхавшиеся пулеметчики от Сомова. Лемешко медленно пошел, перелезая через обвалы, вдоль траншеи, крепко сжимая ракетницу подрагивающими от волнения пальцами. На него уже работал весь передний край. Скрещиваясь в центре, перед его окопами летели рои трассирующих пуль — это справа и слева прикрывали его огнем станковых пулеметов Огнев и Прянишников. Шатая землю, рвались снаряды и мины — били наши батареи. Он подошел к сержанту Важенину, станковый пулемет которого стоял в центре траншеи, немного выдвинувшись вперед. Важенин только что кончил стрелять, вытер ладонью, вымазанной сырой землей, пот со лба. Петеэровцы, сидя на дне окопа, переругиваясь, торопливо набивали ленты патронами. Рядом с Важениным стоял артиллерийский разведчик с наганом в руке. — Как дела? — спросил Лемешко, приложил руку к кожуху пулемета и тут же отдернул ее: кожух был горяч, как поспевший самовар. — Все в порядке, товарищ лейтенант, — ответил Важенин. (На него в этом бою пришелся основной удар врага.) Он улыбнулся: — Станковый пулемет системы Максима неприступен, пока есть в лентах патроны и жив хоть один пулеметчик. — Он помолчал, еще раз вытер пот со лба. — А мы все живы, и патронов хватит. — Смените воду, — сказал Лемешко. — Панкратов уже ушел за водой, товарищ лейтенант. Лемешко молча пожал ему руку и пошел в блиндаж. По дороге встретил Макарова, который отбивал атаку немцев на правом фланге. Как раз в это время Шубный, упорно, хотя и безуспешно, вызывавший взвод Лемешко, закричал: — Хайкин отвечает! Я схватил трубку: — Хайкин, черт бы тебя драл, почему не отзывался? — Раненого перевязывал. Вот лейтенант вошел. — Кто кричал «хальт»? — Никто… Тут взял трубку Лемешко. — Ну что, дружище, как у тебя дела? — В порядке. Откатились. …Сколько времени длился этот бой? Я посмотрел на часы. Была половина третьего, а артналет начался без четверти два. Сорок пять минут! А мне казалось — вечность. |
||||
|