"Нагота" - читать интересную книгу автора (Скуинь Зигмунд Янович)15Он еще по-настоящему не осознал своей роли в этом происшествии и вообще не понимал, что бы все это значило. Мысль о том, что у него может быть что-то общее с Либой, показалась дикой. Либа где-то там, за тридевять земель, сама по себе, на отлете, на отшибе, очень далеко, Либа? С какой стати Либа? Откуда Либа! Но тотчас дрогнула совесть: а если по твоей вине? Впервые такая мысль промелькнула в голове, когда он выглянул в окно. Что случилось? В чем дело? Жива ли? Вопросы сыпались со всех сторон. Он знал столько же, сколько другие, но почему-то все смотрели на него. Сорвалась. А чего полезла на подоконник? На балкон хотела перепрыгнуть. Такая у нее привычка. Конечно, это звучало смешно. И настолько глупо, что его навряд ли принимали всерьез. К тому же его замешательство могло послужить уликой против него. Почему он не сказал правду, зачем опять подыскивал удобную ложь? О чем он больше беспокоился — о Либе или о себе? Может, он, сам того не сознавая, пытался замести следы, разыграть из себя невинного, ни к чему не причастного? В самом деле — почему? Дурацкий вопрос. С тем, что случилось, у него нет и не может быть ничего общего. Ведь он сказал всего два слова. Если бы он только знал... Вчера на танцах Либа потешалась над ним, сочиняла про Женьку... Она лежала с закрытыми глазами, неподвижная, смирная. Рот почему-то стал непомерно большим и красным. Потом он понял почему: из носа к губам стекала струйка крови. Ладонь была еще живая, теплая, но пульс не прощупывался. Он попробовал поднять руку, она показалась неестественно тяжелой и вдруг согнулась совсем не там, где следовало. К счастью, уже подъехала машина «скорой помощи». Вокруг него толкались люди, топтали худосочные анютины глазки, напирали, лезли вперед. Понемногу его оттеснили. Это было даже облегчением. Теперь он не видел лица Либы. На него перестали обращать внимание, любопытные взгляды были прикованы к врачу, санитару. А он — один из толпы, такой же прохожий, как все. Нет, он не убегал, он не бросил Либу, просто его оттерли. Когда Либу подняли в машину, он собрался с духом, подошел к открытой двери. — Может, мне поехать с вами... если нужно... Врач был молодой, с тщательно расчесанным пробором маслянисто-желтых волос. — Вы родственник? Взгляды толпы опять метнулись к нему, — Да нет, так... — Тогда не надо. Придете в больницу. — А когда? Врач пожал плечами. Машина отъехала. Толпа расходилась. На ходу утирая пот, к нему подошел милиционер; кожаная планшетка на длинном ремне, закрученном вокруг ладони левой руки. — Мне сказали, вы очевидец? — Да. — На всякий случай запишу ваш адрес. Имя, фамилия, где проживаете? Он отвечал машинально. — Что делаете в Рандаве? — Ничего. Приехал посмотреть. Милиционер перестал писать, проворчал что-то невнятное. — Где работаете? — Пока нигде. — В общежитии были в гостях? — В гостях. — Ночевали? — Пришел за полчаса до этого. — К кому? — К знакомой. — Как с документами? — Паспорт еще не успел получить. — Ладно, покажите, что есть. Возвращая документы, милиционер привычным движением вскинул пальцы к козырьку. — Все? — Да, это, знаете, так... на всякий случай. Весной, еще морозец держался, парни с одной вечеринки перенесли девчонку на чердак, чтобы маленько поостыла, да и забыли. А она, знаете, так и не проснулась, замерзла. Хорошо, адреса записал: молодые люди — один из Риги, второй — из Лиепаи, то ли гости, то ли дружки. Потом ищи их, — Спасибо. — Да, знаете, так оно вернее,, еще неизвестно, как обернется. Поначалу все кажется шуткой, а на поверку всплывает дело. Краем глаза он видел Камиту, та стояла поодаль и, возможно, поджидала его, но, сделав вид, что не заметил ее, он зашагал в противоположную сторону. Он еще не пришел в себя, в голове сумятица мыслей, даже не мыслей — сбивчивых фраз. На рекламном щите болтались обрывки афиш, приоткрывая и вновь закрывая множество слоев — синих, зеленых, белых. Мелькавшие слова будто загадывали путаный ребус. Вокруг все было перекошено, изорвано, все отвратительно серо: настил тротуара, заборы, обшарпанные стены. Вдоль грязных обочин валялись окурки, билеты, всякий сор. Улица казалась пустой и бессмысленно длинной. Он уже проходил здесь однажды — когда собирался уехать. Что его удержало? Поначалу все кажется шуткой, а на поверку всплывает... Нет, в легкомыслии его не обвинишь. Скорей уж в легковерии. Из мелочей воображение создало идеальный образ, и он сам влюбился в него. Пигмалион Второй. Все так чудесно совместилось, все так прекрасно увязалось. Ему хотелось, чтобы она была именно такой... Когда стали приходить эти злосчастные письма, он буквально на глазах менялся, сделался другим человеком. Даже ротный старшина это подметил и на первых порах подозрительно потягивал носом, решив, что он пристрастился к спиртному. Фотография совершенно истрепалась, но вскоре отпала нужда вынимать ее из кармана. Ночью, на посту, на привале, лежа в траве на полигоне, он отчетливо видел ее лицо. И слышал, что она рассказывала: то робким шепотом, то с радостным оживлением или с грустью, то с тяжкими вздохами. Но правда, которую он принимал за правду, оказалась обманом. Все рухнуло, и напрасно было бы себя утешать. Те черты и свойства, что постепенно, слой за слоем, откладывались в его сознании, между собой ничем не были связаны, они существовали сами по себе, болтались наподобие пестрых клочьев афиш на рекламном щите. Девушка, которая когда-то снилась,ему по ночам, не имела ничего общего с той, которой он обладал. В свою очередь, эта последняя не имела ни малейшего понятия о письмах, которые он знал наизусть. А письма писала Либа.., На привокзальной площади у бочки с квасом старый Мартынь тотчас признал его. — Ну вот, вы все еще в Рандаве. Денек-то вчерашний, как погляжу, не пошел вам впрок. — Какой там прок. — Осунулись вроде. Понятное дело, суббота с воскресеньем у молодых лихие деньки. Потом опять недельку роздыха. Так что ж, по маленькой? — Да, пожалуйста. — Ну да, после гулянок квасок в самый раз. Сперва-наперво потому, что килькам плавать хочется, а во-вторых, организм пропотел, как в парилке. — О гулянках давайте не будем. — Скверное настроение — это тоже бывает. А вы близко к сердцу не принимайте. Оно, конечно, сердечные дела ох как важны, особливо в молодые годы. Но коли у меня, у воробья-то стреляного, что-нибудь вкривь и вкось пойдет, я тогда так рассуждаю: винить других проще простого, только ты и сам не святой. Что, неправду говорю? — Ладно, ты лей, ишь, святой какой, разболтался тут, — заворчала нахохлившаяся тетка, подставляя кружку. — Не задуривай молодежи голову. — Не так-то просто им задурить. То, что и мы в молодые годы квас пивали, в это они, куда ни шло, поверят, а того, что и мы в свое время на гулянки ходили, нет, не допустят. На автобусной станции стояло несколько человек со скорбными лицами — должно быть, ехали на похороны. Черные платья, черные чулки, черные платки, наглухо застегнутые темные костюмы. Высокий сутулый мужчина в одной руке держал венок, в другой — торт, завязанный в платок. Зачем она прыгнула? Ненормальная Либа. Нет, не сорвалась, не оступилась. Она знала, на что идет. А что изменилось, если бы он ее послушался и сразу уехал? Чего она добивалась? Чтобы они никогда не встретились? Или для нее важнее всего, чтобы он не остался с Камитой? Как бы там ни было, все ужасно глупо. И столько лжи наворочено. Рано или поздно, все бы открылось. В чем-то они все-таки похожи. Как сказал старый Мартынь: винить других проще простого, только ты и сам не святой. Он вошел в здание вокзала, взглянул на часы. Время еле двигалось. В углу, привалившись к скамье, положив голову на скатанный ковер, в длинном ватном халате похрапывал туркмен. На руках у матери заливисто плакал младенец. Над чем-то запойно смеялись парень и девушка, негромко, но до слез, раскрасневшись от натуги, прерывисто дыша, потом затихли, успокоились, но, едва их взгляды встретились, опять покатились со смеху. Дверь была громоздкая, тяжелая и долго качалась на петлях после того, как он отпустил ее. Подъехало такси, из него вышел бородач, моряк рыболовной флотилии. Шофер достал сверток, надкусил бутерброд. — Свободны? — Куда? Он сел рядом с шофером. — Куда? — повторил шофер. — Похоронное бюро. Шофер окинул его испытующим взглядом и выключил бормочущий приемник. Похоронное бюро находилось на другом конце города, рядом с кладбищем. Одноэтажный домик казался вымершим, в окошке висела табличка: «Выходной день — воскресенье». Во дворе сарай, ворох свежего теса, там же прислоненные к стене намогильные оклады из цемента. За домом — клумба с цветами. Он отворил калитку, постучал в ближайшее окно. Из конуры вылезла собака и нехотя залаяла. Наконец появился заспанный старичок, облипший древесными стружками. — Вам чего? Сегодня тут никого нету, — У вас работает Женька. Вы случайно не знаете, где он живет? Старичок долго соображал, сопел, мотал головой. — Первый раз слышу, ей-богу, не знаю, землекопами у нас числятся Цигузис, Мокис и Зилпауш, по столярной части Урбасте да хромой Вилюмсон. — Он работает кассиром. — В кассе у нас Эмма, — Ну, может, на другой какой должности. Лет двадцати — двадцати пяти, — Господи, так это не у нас. Здесь одно старичье собралось, одно старичье. Я у них, считай, чуть не самый молодой. — Может, в Рандаве есть другое похоронное бюро? — Что-то не слыхивал. Он снова вышелна улицу. Такси дожидалось. — Теперь куда? — Все равно. В центр... Нет, в больницу. Шофер завернул бутерброд и включил мотор. Солнце светило в лицо, он сощурился. Перед глазами замелькали фиолетовые точки, полукружия. На горбатых булыжниках мостовой глухо шелестели шины. В больничном саду на скамейках в байковых пижамах и халатах сидели больные. Окна открыты настежь. Изможденные, бледные лица. Костыли. Руки и ноги в гипсе. Марлевые повязки. Место жуткое. Стоило войти под эти пропахшие лекарствами своды, и мир превращался в круги ада. Ему, к счастью, ни разу не пришлось лежать в больнице. Неужели и его когда-нибудь будут кромсать, колоть, сшивать, и врач в резиновых перчатках станет копаться в его распоротом брюхе, пилить кости, тянуть жилы? Брр. Дежурная в регистратуре долго листала журнал, названивала по телефону. — Вам придется подождать. — Здесь. — Нет, пройдите к операционной. Над белой застекленной и закрашенной дверью горела табличка: «Посторонним вход воспрещен». В конце коридора, рядом с поникшим фикусом, несколько стульев. Такие же, как в общежитии у Камиты. Через полчаса белая дверь отворилась, в коридор вышел врач. Моложавый, полный, медлительный, над сочной верхней губой — пышные усы. Усевшись верхом на один из стульев, облокотился о спинку, закурил. — Пока ничем не могу утешить. — Она жива? — Мертвых не оперируем, мертвым делаем вскрытие. — Я хотел сказать... Есть хотя бы надежда? Врач выпустил клуб дыма, посмотрел на него усталым и угрюмым взглядом. — Она не приходила в сознание. — А вообще... — «Вообще» в медицине нет, есть только конкретный случай. В коридор вошла женщина, увешанная узелками и сумками. Потопталась у двери, подошла поближе, уставилась на врача и, встретившись с ним взглядом, вдруг выронила свою ношу, закрыла лицо руками и тихо заплакала. — В чем дело, что такое? — спросил врач, поднимаясь. — Вам кого? — Я в гости приехала... Думала, дома застану... а мне говорят, ее сюда привезли... — Вы мать Марцинкевич? — Разве не здесь она? Загрубелыми пальцами женщина утирала слезы. Мать... Сразу видно. Только Либа вся из себя округлая, в матери больше угловатости, может, оттого, что ростом повыше. — Присядьте, пожалуйста, ваша дочь у нас. Но пока ничего не известно. Придется подождать. — Хорошо, я подожду, — с готовностью закивала женщина, продолжая всхлипывать. — Я подожду. Он поднялся. К нему вдруг подступило удушье. — Зайду позже, — выдавил он. Встретиться с матерью Либы — этого еще не хватало. Нет, только не это. Никто его не заставит. Слез он не выносил. Слезы леденили сердце, от слез он делался беспомощным. В детстве, если кто-нибудь плакал, он принимался реветь за компанию. Да и чем он мог ее успокоить? Что мог сказать? «Я, видите ли, тоже к вашей дочери». «А вы кто будете?» «Никто, я человек посторонний, но в тот момент оказался рядом». «Так вы с ней незнакомы?» «Нет, но мы переписывались. То есть... Поймите меня правильно — я ни при чем...» Какая глупость. Нет, нет, только не это. На улице было хорошо. Как будто все осталось позади. Или напротив — впереди. Но где-то там, в отдалении. Ненормальная Либа... И главное — сама, нарочно! А если не нарочно? Вдруг от волнения поскользнулась? Об отъезде нечего было и думать. Но куда деваться? Посидеть в саду? Припомнился залитый солнцем берег Гауи. Есть же счастливые люди, им не нужно отгадывать никаких загадок. Валяются на песке, купаются, гоняют мяч... Вот бы сейчас туда. Но там у реки Бирута, Цауне и Марика с Тенисоном. И остальные. Он представил себе их любопытные взгляды, насмешливые замечания... Нет, исключается. Оставаться на месте было невыносимо, хотелось двигаться, что-то делать. Он зашагал — безо всякой цели, напрямик, по первой попавшейся улице. Дома понемногу редели, мычали коровы, кудахтали куры, зеленые кроны пронзали золотистые лучи, стрекотали кузнечики, щебетали птицы. Вдоль обочины шелестели хлеба. На путях, попыхивая, маневрировал паровоз. Уложенные в штабеля шпалы пахли дегтем. Потом он опять очутился в городе. Близился вечер, алое солнце повисло над крышами. Он стоял на площади, перед автостанцией. Репродуктор что-то хрипло вещал про рейс Рандава — Мазсалаца. Усталые школьники-экскурсанты, понуро свесив головы, ожидали своего автобуса. Длинноволосый юноша прощался с застенчиво улыбавшейся ему девушкой. На скамейке сидели старухи с пустыми корзинками. Вдруг он увидел мать Либы. Рядом. Ее глаза смотрели, казалось, ничего не видя. А если все-таки узнала? Взгляд обращен на него. Он машинально кивнул. Никакого ответа. Но теперь, когда он поздоровался, отойти уже неудобно, что-то надо сказать. Они стояли рядом. Наверняка заметила его. Не могла не заметить. Ему опять захотелось убежать. Как всегда. — Простите... Я очень извиняюсь... Вас пропустили к Либе? Она вздрогнула и почему-то сначала огляделась по сторонам. — Да. — Она что-нибудь сказала? Мать покачала головой и кончиками пальцев вытерла губы. — Врач не велел. — Вы уезжаете? Она кивнула, прикусив зубами пальцы. — Надо мне... Разве я знала... разве думала. Корова осталась. Дом без присмотра. Кого-нибудь придется попросить. Он надеялся, разговор вот-вот оборвется, — что у них общего, о чем говорить? Но Либина мать достала платок, высморкалась и принялась поверять свои беды. — Сообщение теперь хорошее, автобусы ходят. И все же даль-то какая. Да работы невпроворот. Не всегда выберешься. В последний раз была под Новый год. А вчера ночью словно нашептал кто-то: поезжай к ней, проведай. Видать, сердце чуяло. Ну, думаю, возьму выходной, поеду, посмотрю, как она тут. Гостинца отвезу, на прошлой неделе телку зарезали. Села в автобус, а на душе как-то неспокойно. Такой же короткий, тупой нос, как у Либы, у обеих в разговоре губы двигались одинаково, чуть выпячиваясь. В лице — ничего цыганского. Более латышское лицо трудно себе представить. — А кто же с ребенком? — С каким ребенком? — Ну, с Либиным ребенком. Черты ее лица как будто еще больше заострились, глаза расширились, морщины на лбу изобразили недоумение. — Вы что? Какой ребенок? С каких это пор у Либочки ребенок? Боже упаси! — Разве у Либы нет ребенка? — Как можно! Откуда? Сама еще чистый ребенок. Давно ли в школу бегала. Она смотрела на него с растущим беспокойством, и чем дальше, тем растерянней она казалась. — Вот несчастье-то, вот несчастье... Я завтра попробую выбраться. Если только найду человека. — Да уж, наверно, соседи за домом присмотрят. — За домом-то присмотрят. А кто делами будет заниматься? — Неужели в колхозе без вас не обойдутся? Она вздохнула, покачала головой. — Не в колхозе я работаю. На кладбище. — На кладбище? Нельзя так, опять переборщил. В конце концов, чему он, дурень, удивляется? — Это только поначалу чудно кажется. А вообще-то работа как работа: землекопам наряды раздать, бумаги оформить, могилки прибрать. Охранять у нас нечего. — Вы и живете на кладбище? — На кладбище, где ж еще. Мы ведь могильщики в третьем поколении. Я тоже в свое время упиралась, но так уж получилось: отца моего немцы застрелили, потом мы с Либочкой одни остались. Куда, думаю, денемся, куда приткнемся, а тут, по крайней мере, крыша над головой, опять же при деле. Да и бабушка, на кого ее одну оставить... А теперь вот думаю, напрасно. Надо было уйти, хотя бы из-за Либочки. Как же она, сердечная, убивалась, маялась. По себе с детства помню. В школе к доске вызовут, спрашивают, где родители работают. На кладбище. Все смеются, потешаются. Никто с тобой дружить не хочет, в пару не становится. Проснулась как-то среди ночи, слышу — Либочка в кроватке плачет. Спрашиваю, что с тобой. Говорит, мальчишки меня Покойничьей Принцессой дразнят. С годами, конечно, умнее стала, а все равно, знаете, от такого на всю жизнь осадок остается, а Либочка очень чувствительная. Друзей у нее никогда не бывало... — А муж ваш, отец Либы, был немцем? — Боже упаси, с чего бы ему немцем быть? Ну что он привязался к несчастной женщине? Хотя с виду и непохоже, чтоб она сердилась, напротив, казалось, была даже рада, что есть перед кем излить душу. — Этой осенью два года минет, как Либочка от нас уехала. Сразу после школы. Да и в ту последнюю зиму много ли мы ее видели! С девятого класса перешла в интернат. По субботам жду не дождусь. Нет и нет. По зиме и осени вечера у нас хмурые, темно так и пусто кругом, деревья шумят, ветер воет. А весной и летом благодать, не кладбище, парк настоящий. Да раз уж школу закончила, все равно возле себя не удержишь. Не случись даже того несчастья. — Какого несчастья? — Вы не знаете? Вбила себе в голову, что врачом должна стать. Училась, готовилась — света белого не видела. И такой для нее был удар... — Ах, вот оно что! — Ну да. Известное дело — девчонка. Парней, так с теми же отметками принимали. Из Риги домой не воротилась. Прикатила в Рандаву и сразу — на фабрику. А вы, что ж, не знали? — Нет. — И как же она, сердешная, переживала. Мне не очень-то рассказывала, да сама видела. Теперь еще это несчастье. Она раскрыла сумку, порылась в ней. Он решил, что ищет платок, но она достала пачку сигарет, — Вы не курите? — Нет, спасибо. — Либочке тоже не нравится, что я курю. — Она махнула рукой. Размятая мокрыми пальцами сигарета долго не раскуривалась. Либина мать жадно затянулась, слезы по-прежнему текли по щекам. — А вы, наверно, с фабрики? — Да... что-то вроде этого... — Как же это случилось? — Если бы знать... Стояла на подоконнике. Одно мгновенье и... Мы думали, она хочет перепрыгнуть на балкон. — Ой, несчастье, какое несчастье... Она смяла сигарету и, отвернувшись, заплакала. Объявили посадку в автобус. — Ну, я пойду, — сказала она. — Всего вам хорошего. Буду ждать. Я узнал от вас так много... — он чуть было не сказал «интересного», но вовремя осекся. Дурень, какой дурень. — Хотя бы добром все кончилось. — Будем надеяться... Потупившись, она вздохнула и отошла. Он стоял истуканом, глядел ей вслед, чувствуя тот, почти позабытый с детства надрыв, когда даже глазом страшно моргнуть, когда в душе смятение, а вместе с тем какой-то странный покой, и когда в любой момент он мог разразиться слезами. |
||
|