"Солнце в день морозный (Кустодиев)" - читать интересную книгу автора (Алексеева Адель Ивановна)

Возвращение из-за границы

Поезд пересекал аккуратные, робко зеленеющие поля Германии. Франция была уже позади.

Кустодиевы ехали в купе второго класса. Юлия Евстафьевна держала на руках восьмимесячного сынишку.

Всего несколько дней назад в Париже Кустодиев писал их для картины «Утро». Жена, одетая в просторную розовую кофту, купала в широком белом тазу Кирилла. Скользкое, упругое розовое тельце, на воде блики солнца… Не сразу тогда удались они ему…

Париж, с его богатой художественной культурой, для живописца, как Рим для пилигрима. На небосклоне его сияло множество звезд: Моне, Дега, Ренуар, Си-слей, Сезанн, Матисс, Пикассо, Ван-Гог, Пюви де Шаванн. Одни уже стояли в зените, иные только появлялись на горизонте. Глаза разбегались от света их, а путь не освещала ни одна. Растеряться тут было легко, стать подражателем еще легче. Он уехал обогащенный, наполненный впечатлениями, но немного чужой этому пиршеству живописи.

Зато как захватывали его там народные зрелища, праздники, ярмарки! Служба в соборе Нотр-Дам, ночь на страстную пятницу в Севилье, когда он ездил на несколько дней в Испанию!

В письме из Севильи он писал: "По узким улицам, запруженным народом, очень медленно двигаются всевозможные изображения страстей Христа… Громадные балдахины с богородицей, кресты, орудия пытки… Кругом все в черном, в высоких колпаках с капюшонами на лицах и двумя отверстиями для глаз, с крестами различного цвета на груди и высокими свечами". Это письмо точное изложение сюжета картины, написанной тогда же, в Севилье.

Вечером в ту предпасхальную ночь они пошли в сторону Гвадалквивира, потом сидели возле памятника Веласкесу, великому Веласкесу… Веласкес, его мастерство — это было, пожалуй, самое сильное художественное впечатление, вынесенное Кустодиевым из-за границы.

Подолгу стоял у картин Веласкеса, тщательно копируя его. И потом писал профессору Матэ: "Какой это был удивительный художник, для него, кажется, не было ничего невозможного. Тонкий и вместе с тем удивительно простой рисунок. Живопись то сильная, энергичная, с широкими мазками, целой грудой красок, то нежная, еле уловимая, легкими лессировками. У него почти нет портрета, писанного одной и той же манерой…"

— Господа! Вержболово! — раздался голос проводника.

Борис Михайлович обнял сразу обоих, жену и сына. Вержболово — первая русская станция!

За окном темнела дорога весенними лужами. Серебрились колобки вербы на красных прутьях. Висела кружевная зелень на березах. Шли бабы с котомками за плечами. И пели. Слов было не разобрать, но сердце отчего-то заныло…

По коридору пронеслось:

— Граница! Приготовить документы!

Среди пассажиров второго класса началось беспокойное, хлопотливое движение.

И вот в дверях золотые пуговицы, синий живот, круглый подбородок таможенный чиновник.

— Документики!

Кустодиев полез во внутренний карман.

Чиновники иностранного и военного ведомств, служащие фирм, дельцы и просто любители заграничных путешествий рылись в карманах, бумажниках, доставая документы. Таможенники тщательно сверяли документы: шел 1904 год, война с Японией.

Вержболово — заштатная русская станция с грязным вокзальчиком, забитым людьми, с трактиром, из которого разносился на всю станцию запах кислых щей, с казенкой, торговавшей по определенным дням водкой.

В купе вошел новый пассажир. Поздоровался, заметил, как внимательно Кустодиев разглядывает что-то за окном, сказал не зло, скорее весело:

— Узнаете Россию? После заграницы-то небось один запах щей сразить может. А мужики пьяные с котомками, а бабы, закутанные до глаз?.. Вот она, матушка!

Пассажир оказался словоохотливым. Сразу рассказал, что едет в Петербург по юридическому ведомству: разбирать одно обжалованное дело.

— А вы, осмелюсь спросить, по какому делу за границу ездили?

— По какому делу? Да… по художественному, — отвечал Кустодиев. Получил в Академии художеств на год пенсионерскую поездку во Францию. И вот…

— И целый год там жили?

— Нет, немногим более пяти месяцев.

— Отчего же так рано назад?

— Отчего? — Борис Михайлович помолчал и уклончиво ответил: — Вот ребенок маленький. — Он кивнул на Кирилла, который со всей силой своими толстыми ручонками старался оторвать голову игрушечному жирафу. — И оттого что в России война с японцами. И вообще домой пора. Человек, имеющий дом, долго не может скитаться… Даже в красивейшей из стран — Франции…

Попутчик искренне удивился. И спросил:

— Вот вы в Академии художеств служите, или, вернее, учились, теперь преподавать будете. Вы, конечно, всех художников знаете. Слышал я, что знаменитый Репин со знаменитым Стасовым помирились. В чем была причина их ссоры?

Борис Михайлович невольно рассмеялся. Хотел уклончиво свести разговор на шутку, но дотошному судье хотелось знать всю историю.

А история была такова.

В 90-е годы шел спор о роли мастерства, живописной выразительности в искусстве. Репин говорил о совершенствовании живописного мастерства, о том, что надо учиться у великих Тициана, Веронезе.

Стасов же в полемике с Репиным упрекал его за отход от идейного искусства в сторону чистого мастерства. Они ссорились в письмах, при встречах, в статьях. В пылу ссоры Стасов назвал Тициана и Веронезе «дурацкими» художниками. Репин в ответ сообщил, что надеется "больше никогда не видеться со Стасовым".

Неизвестно, что было бы дальше, если бы не картина "Государственный Совет". Стасов увидел в этом полотне яркую социальную картину, разоблачающую самодержавие. После пятилетнего молчания два великих мастера, наконец, помирились.

В борьбе Репина и Стасова в какой-то степени отразился важный этап в развитии русского искусства. Кустодиев стал невольным свидетелем и даже участником его. Образно это представлялось ему так: художник движется, как Одиссей между Сциллой и Харибдой, где Сцилла — это чистое мастерство, академизм, а Харибда — скучный натурализм тех, кто говорит об идейности и недооценивает мастерства. Между тем настоящий художник как Одиссей, должен проплыть между этими скалами, тогда он попадет в царство подлинного, живого искусства…

Искусство русское, как и вся Россия, было на переломе. И в спорах этих лет нашли отражение напряженные умственные искания России, стоявшей на пороге будущих революционных бурь.

— Посмотрите в окно, — продолжал неугомонный судья, — в Россию едем. Соха, избы еще по-черному топятся, книгу в деревне не сыщешь, бедность беспросветная… Что за проклятая страна?.. Вот вы молчите, а я прямо скажу. Какая жизнь, такое и искусство. Ведь все равно нам до Европы как до луны.

— Вы уверены? — лукаво прищурился Кустодиев.

— Мы до сих пор носим эти несуразные платья, эти платки, лапти. Народные костюмы? По-моему, в Европе…

Кустодиев нахмурился: кому, как не ему, хорошо знающему русскую жизнь от глубокой провинции до царского дворца, не знать о бедности, не испытывать боли и стыда за Россию. Но говорить об этом вот так, всуе, с бездумностью и злом?.. Да еще охаивать народное искусство!

— Милостивый государь! — Голос его стал жестким. — Избавьте меня от такого разговора.

— Вот все вы не любите правды-то… Или еще говорите: любовь к родине списывает недостатки. А по-моему, если плохо, так нечего и любить, торжествовал собеседник.

Юлия Евстафьевна беспокойно вскинула глаза. Проснулся и заплакал Кирюша.

Кустодиев встал, посмотрел на спутника потвердевшим взглядом и вышел из купе.