"Власть над водами пресными и солеными. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Ципоркина Инесса)

Глава 11. Идеальный Раб и Хитрая Дрянь

Мое общение с Медузой Горгоной не могло не отразиться на Старом Викинге. Я-то еще легко отделалась — несколько часов уныния плюс необъяснимое появление в моей жизни человека с говорящей фамилией Дракон — зато многострадальная аватара моя из верхнего мира приняла на себя всю тяжесть негатива…

Дубина волновался. Сидел рядом и держал меня за руку. И не знал, чем помочь. Потому как без меня ему и подвиг был не в подвиг, и квест не в квест.

А я прямо умирала, мечась в жару. Где-то в пустыне, на берегу мертвого соленого озера, под колючим скрюченным саксаулом. Аукнулось мимолетное желание вырваться из разбухшей от сырости столицы — и оказаться там, где пески кругом бескрайние, сушь, тишина и соленый такыр на километры и гектары вокруг. Здесь-то я и оказалась. И теперь, значит, собираюсь сгинуть ни за пачку "Беломора".

Дубина переживает за меня, но я-то знаю: пора бы ему за себя переживать. Без меня он отсюда не выберется.

Тем временем Дубина пытается меня отвлечь, а заодно выяснить подробности моей трудово-разбойничьей биографии.

— Знакомые места? — допытывается он. — Где мы?

— Кажется, да… — хриплю я. — Я через эту пустыню с каторги бежала. Только тогда зима была… Застряли мы тут намертво. Я и… как же его, черта, звали-то? Лонни… Да, Лонни. Мы шли и каждую ночь умирали. Воды у нас не было… Да ничего не было, кроме нас. Съели пса Лонни… Когда кончилось топливо, Лонни замерз… ночью. Его я тоже съела… Выжила. Теперь тебе придется съесть меня. Главное — выжить, Геркулес, главное — выжить. Все ерунда, когда выживаешь…

Пока гортань выталкивает слова, достойные конкистадора, сознание аккуратно заносит в память: ага, вот чем, оказывается, эта особа до сих пор занималась. Дружественным каннибализмом и экологическим туризмом. Дубина, значит, не первый в ее яркой, многотрудной жизни.

Именно так я о себе думаю — в третьем лице. Потому что Старый Викинг, она же Хитрая Дрянь, для меня абсолютно постороннее существо. Как и Дубина-Геркулес. И вообще все вокруг и внутри меня выглядит так, словно мир покорежила амнезия, и теперь я знакомлюсь со своей жизнью заново, по крупицам собирая досье на саму себя.

И вижу только одно: для самой себя я слишком крута. Да, моя личность постепенно закаляется в горниле приключений, но самая первая, изначальная «я» — существо довольно мягкотелое и мягкосердечное. И ни собак, ни знакомых не ест. Даже имея в плане пунктик "выжить во что бы ни стало". Зато Дрянь — существо безжалостное, беспринципное и не брезгливое. И потому ест всё.

— А откуда у тебя татуировки эти? — не отстает Дубина. — Кто их тебе сделал?

— Каторжная тюрьма, — выдыхает Викинг. — Пришлось выбирать — клеймо или эта вот… защитная роспись по всей по роже. Клеймо — больно, но быстро. Раз — и все. Потому татуировки и ценятся выше… И лицо нужно было спрятать. Когда никаких отметин нет — ты голый, беззащитный… Всем твои глаза видны, все тебя читают. Надо уметь притворяться. Я не умею… Татуировка — хорошая вещь… Охраняет.

— Как ты попала в тюрьму? — определенно Дубина собирает материал для мемуаров. "Люди, которых мне довелось сожрать".

— Как все… Живешь себе, живешь, кто-то тебя разозлит — и ты уже убийца, — ухмыляется Дрянь. — Ты же тоже убийца, дружок… Только тебя иначе пометили… И тюрьма у тебя внутри. Крепкая тюрьма, не чета моей… Учись ломать стены, Дубина. Учись, пока я жива. Хотя времени у тебя мало, как ни посмотри…

В мой мозг прорываются отзвуки ощущений и… жизненных принципов? — в общем, чего-то такого, скрепляющего жизнь Викинга. Да, она убийца. Но честный убийца. Из тех, кто убивает оружием, а не росчерком на бумаге и не джойстиком в руке. Ради выживания, не ради забавы. Она испытала человеческое тело на прочность. И знает, как упорно оно сопротивляется смерти.

Наши «я» сплавляются друг с другом, преодолевая мое сопротивление и страх.

— Я тебя вытащу, — убеждает меня — или себя? — оптимист Геркулес. — Ночь только переживи. А там что-нибудь придумаем.

— Да брось, — вяло отмахиваюсь я. — На хрена оно надо — придумывать? Тащить… тяжело. Незачем. Ты что, один никогда не был? Скучать будешь?

— Скучать не буду, — грубит Дубина. — А один не был никогда. И впредь не собираюсь. Что мне здесь делать одному?

Я тоже не знаю, что ему делать. Ни одному, ни в моей компании. Поэтому молчу и болею на всю катушку.

Почему-то ноет бок. Смутно припоминаю, что меня ранили. Или нет, это Дубину ранили. Но бок продырявлен у меня. Я злюсь на Дубину за то, что у меня болит его боль. Кажется, так оно теперь и пойдет — кого бы из нас ни достали, вся добыча тут моя. И все травмы мои. Геркулес тоже это знает. И чувствует себя виноватым. Но мне пофигу его прекрасная душа. Я злюсь, как злюсь всегда, когда мне больно. Эта злость позволяет мне приподняться, цепляясь одной рукой за могучую лапу Геркулеса и другой — за мертвое дерево надо мной.

Я полу-стою, полу-вишу на этих двоих и озираю бесприютный пейзаж вокруг. Ни единой живой души, если не считать мух. Мухи здесь отборные, раскормленные, назойливые. И это неправильно. Кого-то же они жрут? Иначе с каких хлебов они так разъелись?

Я замираю от мысли: где-то рядом пустыня заканчивается. И там есть то, что кормит мух. Скот. Люди. Жилье. Вода…

Без всякой элегантности принимаю почти вертикальное положение. И попутно втолковываю Дубине, что мухи выведут нас на водопой. Значит, не придется Геркулесу разделывать мой свежий труп на бифштексы…

Зелень оазиса режет пустынное марево, словно нож — желтую пыльную портьеру. Сейчас начнется — бедуины, бурнусы, козы, костры, шатры… А как же иначе?

Вместо этого из одной песчаной ловушки мы сразу же попадаем в другую, каменную и сырую. На пути к вожделенному зеленому пятну на горизонте мы проваливаемся в подземный ход. Ход ведет в гигантский подвал. Знакомое место. Место, где мучают людей. Доводят до кондиции, нужной Главному Мучителю. Тому, от которого мы сбежали. Или другому. Все они одинаковы…

Снова знакомые декорации. Мне довелось бывать в этих подземельях — по одну сторону решеток. Дубине — по другую. И вот мы здесь — вместе. Жертва и ее палач. Если, конечно, Старого Викинга можно считать жертвой.

Но лучше все-таки не вспоминать адскую боль от судорог в умело перекрученном теле. А заодно и то, как подмастерья слушали палача, объяснявшего: колодки категории «аист» устроены так, чтобы вызывать судороги. Поэтому жертва и трех часов не выдержит, заговорит. Удобная вещь, избавляющая палача от тяжелой работы плетьми и ювелирной — крючками или щипчиками.

Какими восхищенными глазами они смотрели на хитроумное устройство, как уважительно внимали моим проклятьям, переходящим в звериный вой… И как красиво лежали на полу в лужах крови, получив по паре ударов разломанными колодками по взыскующим премудрости головам!

Пока мы тащимся по коридорам, разглядывая ржавые потеки на стенах и стараясь не говорить лишнего, чтобы не убить друг друга из традиционной ненависти тюремщика и преступника, я размышляю о заблуждениях. Обо всех заблуждениях касательно боли.

Людям свойственно надеяться на чудо — на чудо, несущее прозрение. И среди чудес, дарящих знание и силу, люди почему-то числят боль. Им кажется: адскими мучениями открывается дверца, ведущая все глубже внутрь — и одновременно все дальше наружу. Именно этот ключик в пыточных подземельях и доводят до совершенства.

Только я не знаю, что за дверцу надеялся открыть Главный Мучитель ключом боли. И кто он был, Буратино садистический, я тоже не знаю. Мне надоело ничего не знать. Мне надоело мучиться вслепую. Роль лабораторной крысы — не по мне. Между тем Геркулес — такая же крыса. И одновременно — лаборант-вивисектор.

Но мы оба собираемся найти того, кто запер нас в этих подвалах, в этих клетках, в этой судьбе. Хотя я думаю, что клетку надо просто сломать, а Дубина думает, что ее надо внимательно изучить. Забавная все-таки мы компашка…

— Стой! — говорю я и вырываю руку из хватки Дубины. — Не тащи меня. У меня ничего не болит. Я здорова.

— Ты же умереть собиралась? — осведомляется Геркулес. Первое проявление иронии, надо же!

— Не было ничего. — Мое лицо, пересеченное, будто морда енота, полосой татуировки, кривит злость. — ПОЧТИ ничего. С самого начала только одно и было. Ложь. Все он нам врет, этот козел. И про боль, и про смерть. Проверяет. Исследует. Эх, и глянула бы я ему в бело личико…

И тут мое желание исполняется. Мучительная ложь воплощается. Материализуется. Прямо из стены на нас глядит ЛИЦО.

Дубина совершает какой-то рывок — так, словно тело само не знает, собирается ли оно упасть на колени или схватиться за меч. А я… даю Каменной Морде пощечину. Качественную такую, вполне по-женски опытную пощечину. Мне хочется крикнуть: ты же обещала, сволочь! Ты обещала, что избавишь меня от себя! Я ради этого убивала! А ты лгала, лгала, как все они!

Каменная Морда замирает на полувдохе. Видно, сказать чего хотела. Но обиделась и промолчала. Вместо этого стена обрушивается, открывая вид на Бесприютный Город.

Да, знаю, знаю, это типично фэнтезийный прием: написать какое-нибудь бессмысленное словосочетание с прописной и назвать город в честь Эксцентричных Клинков или Спящих Цепей. Город Ортодоксальных Котят! Город Серафических Ниндзя! Город Куриных Эскалопов! А назови любое место по его главной особенности — и получится банальщина вроде Шварцвальда или Долины Смерти.

Но даже если написать название строчными буквами, ничего не изменится. Бесприютный Город был именно таков — пустынен и равнодушен. Чем-то похожий на зимнюю безлюдную Венецию вдалеке от вытоптанных туристами троп: стены, разукрашенные разве что стригущим лишаем облетающей штукатурки, вытесняют тело в тупики; никуда не ведущие улицы все никак не превратятся в направления; картинный вид, стоит лишь сменить ракурс, преображается в свалку или в стройплощадку. И ни одно движение не имеет смысла. На перекрестках стоишь веками, пялясь во все стороны и ощущая, как пухнет голова от бесполезности этого занятия…

И все-таки он был по-своему красивым и древним, этот город. В его зданиях сквозила и роскошь, и изящество, и нелепость — бич и гордость всех старинных городов. Он был стар, пропитан легендами и предрассудками, наполнен отзвуками и воспоминаниями. И… грязен. Чудовищно грязен и неухожен, как очень старые города.

В таком месте нельзя обустроиться. В нем нельзя жить. Он годен только в качестве набора специй, этот город — как мизерная добавка к безликой, но комфортабельной современности. Чтобы современность можно было проглотить, не поморщившись.

А теперь мы угодили сюда, словно в баночку с перцем-карри-тмином- кориандром.

У нас в утробе першило от «одухотворенности» этого места. Здесь не было никакой возможности остаться собой, потому что Бесприютный Город проникал в тебя, а ты проникался им. И моментально начинал им вонять. До самого дна души.

В какой-то момент я осталась совершенно и бесповоротно одна. Даже Дубины со мной не было. Да что там! Со мной не было даже мыслей о Дубине. Исчезло всякое подобие беспокойства о его судьбе. Плевать. Он большой мальчик и позаботится о себе сам. Или не позаботится. Тогда он умрет. Ничего, он довольно пожил и повидал, этот мальчик. Пусть умирает.

Город разделил нас, закружил, запутал, заморочил. И поодиночке повел к уничтожению.

Я хотела одного — выбраться. И заранее знала, что это будет непросто.

Пройдя город насквозь — рынки, дворы, переулки, подворотни, мосты, каналы, тупое упорство, усталость в ногах — я уперлась в стену. В стену из непроходимого тумана. В белесую клубящуюся завесу можно было войти, но не пройти насквозь — только назад. В город.

Видя мое упорство, город решил поговорить со мной. И я услышала голос, звучащий буквально отовсюду. И на удивление гадкий — этакий микс из всех училок-родственниц-подружек, вычеркнутых из моей жизни за гнусность материальных целей и бездарность психологических стратегий. Голос, как и все его компоненты в реальной жизни, занялся привычным делом. То есть упреками меня в бесполезности моего же существования. А также в неуспешности оного. Где-то мы уже встречались, наставничек…

Предсказуемость упреков не столько раздражает, сколько смешит. Голосу кажется: он добрался-таки до моих болевых точек и теперь отлично со мною управляется. Я сознаю, что сама вручила манипулятору наводки, ориентиры и указатели, а возле особо мучительных воспоминаний расставила неоновые стрелочки "Не промахнись! Это здесь!"

Да только к моим РЕАЛЬНЫМ слабостям предложенная карта личности отношения не имеет. Значит, если я ошибаюсь на свой счет, то и назойливый голос не сможет меня поправить. А будет ошибаться вместе со мной.

С другой стороны, реальность не имеет силы в Бесприютном городе. Он затянул нас с Геркулесом внутрь нас самих. Туда, где наши слабости — именно слабости, а вовсе не скрытые ресурсы силы, как оно вживую бывает.

Но если так, то я… могу все здесь разнести! К чертям собачьим. К собачьим чертям подсознания этот мир-ловушку! Во мне хватит ярости, чтобы взорвать его и сжечь, а пепел развеять по ветру! Если, конечно, тут останется хотя бы ветер…

Не могу сказать, что окружающая реальность взорвалась. Скорее истлела. И превратилась из череды бутафорских красивостей в мертвую пустошь, покрытую отнюдь не тонким слоем праха. Мне даже спецэффектов не показали: ни некрозных проплешин, разъедающих живую ткань действительности, ни пламенеющих дыр в мировой материи, ни бешено несущихся червячных нор в гиперпространстве. Обошлись малобюджетной мерзостью запустения.

Я стояла посреди мягкого, пахнущего гарью поля и обозревала хилые дымкИ, то там, то сям вырывающиеся из-под земли. Было в этом что-то неправильное. Что-то пошло не так.

Что именно, я сообразила, когда склубившийся дым превратился в туман — такой же гибельный и непроходимый — и поглотил мои лодыжки. Я понимала: ЭТО меня задушит. Бежать мне некуда и незачем. Вот она, месть погибшего мира. Причем город, зная мою вспыльчивость, рассчитывал на такое развитие событий. Опять меня обошли и обхитрили. Что ж я за бестолочь-то такая?!

Стою, жду смерти. Туману уже по пояс. Я вожу по нему руками и пропускаю сквозь пальцы. Из подобного вещества возникла вселенная. Пускай его нельзя собрать в пригоршню и скатать в снежок или в снеговика. Но каким-то образом можно скатать в звезду. Или в целое созвездие. Вот только времени у меня на миросоздание совсем не осталось, а то бы попробовала. И получилось бы не хуже, чем у некоторых… демиургов.

Что и остается в последний час, кроме бесполезных философствований? Дьявольский туман набивается в глотку. Вселенская материя собирается пустить мое тело на вторичную переработку. Но неожиданно кто-то хватает меня за волосы — и выдергивает из тумана, словно уклейку. Если, конечно, на какой-нибудь безумной планете водятся уклейки с хаерами.

Вас когда-нибудь откуда-нибудь вытаскивали за волосы? Это больно! Я уже собираюсь дать своему спасителю по шеям за такое некуртуазное вызволение, как спаситель, не говоря худого слова, впечатывает спасенную носом в скалу, на которой мы оба, собственно, и находимся. Нельзя сказать, чтобы далеко от поверхности удушающего дыма, но время у нас есть. Немножко времени.

Я мычу, ощущая на загривке каменной крепости длань (а может, вообще ступню!) и слыша, как что-то шуршит и звенит. Звук на удивление знакомый.

Я выворачиваюсь из мертвой хватки и ору:

— Дубина!!!

Это может быть только он, мой идиот-меченосец. Ну на фига в тумане меч? Даже ежики против тумана лучше помогают… Нет, этот кретин по-прежнему козыряет своей кретинской железякой римского образца. При ближнем бое Геркулеса зарубит первый же обладатель длинного двуручного меча — раньше, чем мой друг размахнется как следует. Это меч не для боя, а для убийства в спину. Ух, как я ему щас все это выскажу…

Первое же слово застревает в горле. Потому что Дубина меня за это горло хватает. И потрясая мною в воздухе, шипит:

— Что ты сказал, ублюдок?!!

Амба. «Сказал», «ублюдок»… Незнание пола напарника. Незнание личности напарника. Плюс незнание собственной ласково-издевательской клички, против которой наш добрый друг Геркулес раньше не протестовал. Три доказательства амнезии. Надеюсь, что временной. И пройти эта амнезия должна не позже, чем через семь минут. Примерно столько времени оставляет нам туман на то, чтобы восстановить наши отношения на новой, конструктивной основе.

Дубину, позабывшего про всю свою идейно-рабскую сущность, удалось усмирить не столько словом, сколько делом: я повожу безумными очами в сторону подползающих клубов и корчу страшную рожу. Геркулес (попробую звать его ТОЛЬКО так) мигом бросает меня, точно грязную пару… ну хорошо, пусть будет носков — и вперяет взор в синеющую даль. Позу принимает. Гордую. Собирается умереть с честью. Не иначе, как от погружения вглубь себя его рыцарско-принцевая суть вернулась. Вовремя, однако. Аккурат к похоронам.

Нет уж, мальчик мой. Я не для того доламывала эту реальность, чтобы почить в бозе на ее останках. В мерзком тумане можно утонуть, но можно же и… проткнуть в нем дыру! Если, конечно, не побояться принести соответствующую жертву.

— Банза-а-а-а-ай! — ору я и спихиваю Дубину с камня.

Он летит до поверхности белесой пелены удивительно долго, словно падает в тучи с горного пика. Нет, с плоской вершины горы-тепуи. С Рораймы* (Гора с плоской вершиной в Венесуэле — прим. авт.), например. Красивое зрелище: я стою на краю плато на карачках, а мой друг-спаситель-телохранитель Геркулес удаляется от меня со скоростью астронавта, ударенного метеоритом и улетающего от станции «Мир». Навек. В космическую бездну. "Мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь".

Тело Геркулеса, накануне смерти презревшего имя Дубины, рушится в клубящуюся дымку. И пробивает в ней тоннель. Я тоже прыгаю в этот тоннель, судорожно бормоча:

— Ты тупой гад я тебе покажу как надоедать честной девушке как пугать ее до усрачки как мозгами манипулировать страшилки подсовывать да не страшно нифига ты ж не знаешь чего я боюсь потому что главная дубина тут ты а не этот несчастный малый как он там кстати а то вот так швырнешь его куда-нибудь куда не надо потом совесть замучает…

Мой рот проговаривает эту галиматью (вот как рождаются молитвы!), а глаза следят: подтвердится теория или не подтвердится?

Я лечу, словно Алиса у Кэрролла, на другую сторону мира — лечу и на лету превращаюсь. Во все подряд. Как будто пронизываю слои чужих, а может, своих собственных непрожитых судеб. Попутно становясь то мужчиной средних лет, то ребенком, то старушкой, то вообще зверем неотчетливой видовой принадлежности…

Мужчина пытался устроить свою жизнь с максимальным комфортом. То есть увильнуть от ответственности за то, что он — мужчина. Трусоватый и подловатый, но востребованный.

Почти все его мысли сводились к придумыванию отговорок: любовь — это одно, секс — это другое; секс с секретаршей не считается, потому как с секретаршами все крутят — нельзя же не реагировать на эти ноги, торчащие из-под юбки; секс анонимный не считается — разве можно относиться серьезно к перепихону с неопознанной особой, подцепленной на неопознанной вечеринке; секс с подругой жены не считается — всего-навсего гуманитарная акция в поддержку стареющей сексапилки, приунывшей от маячащего на горизонте критического дня, гм, возраста… Путаясь в собственном вранье, мужчина четко знал — очень скоро он останется один. Совсем один.

Ребенок был занят запоминанием на всю жизнь идиотских деталей окружающего мира — в основном фраз, сказанутых старшими.

В качестве старших выступали и прыщавые подростки во дворе, и пожилые дяди-тети лет этак от двадцати до восьмидесяти, и свой брат-обитатель песочницы, которому уже исполнилось полные пять лет… Фразы витали вокруг детского ума густым туманом глупостей и ввинчивались в мозг, словно болты — навечно. Смысла в них было не больше, чем в брачном цвиканье сверчка, а судьбоносность они обретали по мере врастания в детское сознание — судьбоносность непредсказуемую и неуправляемую.

Старушка понемногу освобождалась от нажитого за долгую жизнь опыта, пропуская "крайне ценные" и "жизненно важные" сведения, словно песок сквозь раздвинутые пальцы.

На ладони оставался всякий сентиментальный мусор и никому не нужные мелочи воспоминаний о каких-то платьях, надетых в ничем не примечательный день, о записках от давно забытых возлюбленных, о рецептах пирожков, которые никто больше не хочет есть, о счетах за газ-за свет, которые нипочем не получится оплатить… Потому что время старушки уходило так же, как песок ее опыта — сквозь пальцы, вон из поля зрения, быстро-быстро — не остановишь.

Зверь был занят тем, что наблюдал за миром — зорко и нервно.

Все вокруг было опасным и съедобным. И только соотношение этих качеств отличало один объект от другого. Причем даже неодушевленные предметы могли оказаться опасными, если начать их есть. Вот, например, бесполезные оболочки для лап. Если попытаться их съесть, Тот, Кто Их Носит, тебя выпорет. Еще сильно достается, когда метишь территорию — особенно в этом плане опасен Толстый Мягкий На Ножках. И потому вокруг совсем ничего нельзя съесть или пометить, не рискуя шкурой… Зверю было грустно. Он жил в неуютном, чуждом мире, где Великие Боги всегда против твоей самореализации.

Все это гудело, жужжало и выло, стараясь привлечь мое внимание. А я летела целеустремленно, точно Бэтмен, выставив вперед кулак, рассекающий тугие восходящие потоки и чувствуя, как ветер лупит по щекам и пытается оторвать уши.

А в конце полета меня ждала больничная койка.

Нет, я не была прикована к койке наручниками и не была обездвижена гипсом. Просто находилась в больнице. В качестве пациентки.

Это была очень красивая больница в красивом монастырском здании. Вместо окон леденцами сияли цветные витражи, пол-двора занимал грязно-зеленый пруд, укрытый ветвями роскошных, старых-престарых яблонь. Такие старые яблони дают абсолютно несъедобные плоды, поэтому ветки просто гнулись под грузом яблок. И никто к тем яблочкам руки не протянул. Даже я.

Я сидела на замшелых ступеньках, спускающихся прямо в пруд, а рядом, положив на колени намозоливший мои глазыньки гладиус* (Короткий (до 60 см) римский меч — прим. авт.), сидел Дубина. С виноватым видом сидел. Как будто мое пребывание здесь — его заслуга. В смысле, вина.

Сама я пялилась на воду и обдумывала свой недавний разговор с деловитым, пухленьким, отвратительно бодреньким врачом. Бодряк буквально минуту назад объяснил мне, что у меня рак позвоночника. Причем не в каких-то там наукообразных терминах, кончающихся на «-ома», а просто — рак позвоночника. И все. В связи с чем мне предстоит лежать тут до самой смерти, а он, врач, со своей стороны обязуется меня регулярно обходом обходить и анализами анализировать. Поэтому мне необходимо остаться здесь, где умирающему всегда окажут необходимую помощь, хотя страдальцам вроде меня уже никто ничем не поможет, если честно.

Дубина вдруг раздраженно отшвырнул меч и взял меня за руку. Обеими руками, бережно, словно прощаясь. И я поняла: да, он прощается.

Ибо через некоторое время красивые, как из диснеевской сказочки, ворота закроются, посетители покинут территорию монастыря Несъедобного Яблочного Спаса, сестры-госпитальерши загонят нас, точно овец в хлев, в наши палаты, закроют витражные окна — и мы даже не сможем полюбоваться на закат, который для некоторых станет последним.

Представив себя одной из местных овечек, я сделала то единственное, что умею лучше всего — разъярилась и воспротивилась. Рывком подняла Геркулеса на ноги, кивнула ему на брошенное оружие, повернулась — и, естественно, наткнулась взглядом на врача. Тот стоял, ожидая моих слов и готовя взвешенное возражение по каждому пункту.

А я не стала ничего объяснять. Просто плюнула ему на стетоскоп и прыгнула в зеленую воду. И размашистым брассом поплыла к другому берегу.

Страннее всего при этом себя повели яблоньки. На их ветвях вместо плодов зашевелились зеленые бугрястрые существа, опасные, подвижные и хваткие. Скользкими, как перезревший плод, лапками они хватали меня за плечи, за волосы, за всё, что выныривало на поверхность. Но я упорно держалась середины пруда, куда лапы-ветви не дотягивались. И благополучно достигла дальнего берега.

Спина у меня болела, но я твердо решила не обращать внимания на боль. Даже если станет нестерпимо больно. В конце концов, зачем нужна боевая-криминальная биография вроде моей, как не для осознания простой истины: есть на свете дела и поважней, чем своевременное утишение боли…

И пускай добрый-бодрый доктор вселил мне в спинной мозг целую популяцию гремлинов. Ничего, я с ними разберусь. Но не здесь, а за воротами. В мире, где ни разноцветные окна с изображенными на них душеспасительными сценками, ни залы, уставленные кроватями, ни запах йодоформа пополам с ароматом подкисшего яблочного пюре не будут каждую секунду напоминать: ты обречена, потому что смертна.

У ворот пяток медсестер-монашек попытались нам помешать. Налетели с увещеваниями и порицаниями, точно чайки на туриста с воблой в руке… Нет, не им было нас останавливать. Мы раздвинули их ряды голыми руками и слаженно протиснулись через прутья. Ворота, как видно, создавались для красы, а не для охраны. И прутья в них были широко расставленные, обильно украшенные коваными финтифлюшками и нравоучительными надписями.

Вся эта махинища — монастырь-сад-пруд-ворота — должна была весомо-зримо разделить мир обреченных и мир несведущих.

За воротами — по представлению контингента больницы — жили себе, поживали легкомысленные, недальновидные, но такие же обреченные людишки. С другой стороны тех же ворот — по мнению недальновидных людишек — влачили существование несчастные, которых ждала смерть. Вот прямо тут, под яблоньками сидела и ждала.

Во власть добродушного доктора людей отдавали не посты с охраной и не кованые запоры. А одно только знание собственной обреченности. Обладателям этого знания было некуда и незачем идти.

Словом, чтобы покинуть больницу, нужно было не верить. Не верить, что ты обречен. Не сливаться с утешительной атмосферой доживания. Не погружаться в любование прекрасным зеленым садом вокруг прекрасных средневековых корпусов. Не растворяться в беспомощно-философско-смиренных мыслях. Не идти навстречу смерти, дежурящей под старыми, узловатыми ветвями с плодами невыносимо горького знания: всё умрет и все умрут. И большинство сделает это в куда менее комфортабельной обстановке. Так что будь благодарен судьбе за последний подарок.

Хотя на самом деле последний подарок — это не доживать, а жить, сколько бы там ни натикало на твоих самых личных часах. Жить так, словно ты бессмертен.

Оказавшись на воле (или просто за пределами докторской вотчины), мы с Геркулесом привычным жестом натянули перевязи, закинули оружие за спину и ступили на очередную дорогу.

Дорога тянулась через слащаво-идиллический пейзаж с кукольными домиками и разноцветными холмиками. Раньше мы бы так и перли по ней, отмеряя холм за холмом, горизонт за горизонтом. А сейчас во мне поселилось назойливое "зачем?", которое мешало встать на дорогу и идти, пока идется.

Я чувствовала себя так, словно в спине у меня образовалась дыра, которую холодит ветер и из которой мое время утекает. В космос.

Так что инцидент с больничкой можно было считать проходным даже не приключением, а просто информацией к размышлению. Надо было возвращаться не столько к поискам, сколько к соображениям на тему "Зачем и куда мы премся?" Причем Дубина в этом деле мне был не помощник.

Я должна встретиться лицом к лицу с тем — или с теми, кто понимал в нашем квесте больше нашего. С Каменной Мордой. Со Старым Хреном. С Богами Игр и Дорог. Со всеми, кто самозабвенно путал нас и обманывал. И бродя где попало, мы их нипочем не найдем — уж это-то я понимала. Гремлины в моей спине не дадут мне вернуться к жизни вольного бродяги. Чтобы быть свободным, нужно быть бессмертным — хотя бы в собственном воображении. А я больше такой не была.

Вопрос "Вы собираетесь жить вечно?" больше не являлся красивой фразой и стимулом для всяких опрометчиво-идиотических поступков. Он превратился в насущный. Я шла искать ответ.