"Повести" - читать интересную книгу автора (Шторм Георгий Петрович)СОЛНЕЧНЫЙ ГРАД«Если кораблю угрожает гибель, — гласил закон, изданный в Генуе в начале второй половины XVI века, — то для спасения его следует выбросить все имеющиеся налицо вещи: золото, серебро, лошадей, рабов и прочих скотов…» В Анкону пришла генуэзская галера со сломанной мачтой, разбитым бортом и порванными бурею парусами. На ней почти не было людей. У мола стояло несколько груженых трирем.[44] Над ними высилась городская стена с направленными на море бомбардами. Человек в куртке без рукавов и в малиновых шароварах сошел с галеры на берег. У него были большие синие глаза и лицо, сожженное ветрами многих морей. Во время бури, когда, по обычаю, бросали в море рабов, Иван сжалился над немым испанским юношей, которого приняли за раба и собирались утопить. Болотников спас юношу, отдав хозяину галеры все, что получил от однорукого старика при отъезде из Стамбула… Он не остался в городе и немедля вышел из Анконы… Тепло обтекало его. Смуглые крестьяне шли навстречу. Веселая зелень полей лежала перед ним. Виноделы дали ему ночлег и работу. На другое утро стадо коз объело большой участок. Человек с круглым животом и косматыми руками показал ему шесть раз по десять пальцев. «Два месяца!.. Работать за одну еду!.. И почти без платы!..» Иван поник. Письмо, зашитое в полу куртки, гнало его в дорогу. Но он кивнул головой и пошел стеречь лозу. Он обходил с лейкой холмы, густо одетые шершавою, туманной по утрам листвою; работал у точила, где бондарь готовил к осени чаны и бадьи. Легко и живо перенимал он речь, и виноделы вскоре услышали его неловкий говор. Когда прошел срок, он расспросил их о дороге и побрел в горы, пробираясь в Калабрию, к монастырю… Спустя десять дней он пришел в деревню Стеньяно. Его привело к ней ущелье Стильяро. Оттуда был виден Тарентский залив, и синяя даль резала глаза до боли. В версте от деревни он увидел монастырь. Сонный привратник впустил его за ограду. Он выслушал Ивана, подержал в руках его письмо и сказал: — Это мужской доминиканский монастырь. А тебе нужен женский кармелитский. Он лежит в двух часах ходьбы отсюда. Мы по утрам возим туда молоко и сыр. Однако ж войди, отдохни, — добавил он, видя, что путник покрыт пылью и потом. Прелый навоз лежал на дворе, тек ручьями и дымился. Каменный, похожий на пещеру вход открылся перед Иваном. Сбоку мелькнули белые башни, бойницы, острый шпиль. Часть кельи занимал очаг. На полу горел огонь: мохнатый от сажи горшок на цепи лизало разведенное на железном листе пламя. Иван принялся за еду. — Я знаю, кого ты ищешь, — сказал привратник. — Это «золотая Мариучча». Так мы зовем ее, потому что волосы у нее желтые, как мед… Слушай, — сказал он вдруг. — Батиста, что возит кармелиткам молоко, стар. Ему трудно гонять мула ежедневно. Хочешь, я скажу настоятелю, он возьмет в помощь тебя? В полдень Иван пришел в кармелитский монастырь. Он долго стоял у решетки. От цветных стекол было прохладно и полутемно: клонило ко сну. Жестко звенели мухи о железо. Наконец он ее увидел. Голова девушки и впрямь была «золотой»: тяжелые, точно литые, волосы выбивались из-под скрывавшего лоб убора. Иван отдал письмо. Она положила руку на решетку вровень с плечом, и глаза ее чем-то напомнили ему Грустинку… Лицо ее побелело, сделалось розовым, побелело опять. — Ну вот! — сказала она. — Франческо жив!.. Как хорошо! И в упор посмотрела на Ивана. Он стоял перед ней, оробевший, грубый, смешной. — Что ты за человек? Рот его набух. Он молчал. — Расскажи о Франческо. Он опять не ответил. — Ну, что же ты? — В иной раз… Как привезу молоко… — Какое молоко?! — в испуге закричала она. Он, весь в поту, быстро пятился к дверям и тоже смотрел на нее со страхом… В монастырском саду смутный гул кочевал по кронам дубов. Он вбежал в чащу олив, притянул к губам ветку и, забирая ее в рот, стал жевать душистые, сырые листья. Едва рассветало, он запрягал мула и гнал его к воротам монастыря. Дряхлый Батиста улегся в келье привратника и сказал, что ему очень хорошо, но работать он больше не станет. Мул был оливковый, в прошлепинах; он стриг ушами и бил задней ногой. Дорога тянулась полями до большого, похожего на овцу холма. На нем открывался монастырь с густой синевой садов и белизной порталов… Он сдержал слово. В один из воскресных дней Мариучча услышала краткую повесть о Франческо. Говоря с ней, он смотрел по сторонам и прятал глаза в пол. Она поняла, что он робеет, и сказала, смеясь: — Приходи опять, только не смотри в пол и не будь таким робким… Но он не пришел. Келья, привратник и мул скоро стали ему в тягость. Он хмуро подолгу слушал звон монастырских колоколов и смотрел исподлобья на тихих людей, бродивших вдоль стен с вечным шелестом ряс и костяным стуком четок. Самые старые из них держались в стороне от всех. Молодые же собирались в саду, о чем-то спорили и совещались. До Ивана доносился крик, иногда ясно слышались слова угроз, и он спрашивал себя: к чему этим крепким, румяным парням затвор, когда им впору сидеть на коне либо ходить за плугом?.. Однажды с ним заговорил молодой монах. У него были веселые глаза. Его звали Паскуале. Они понравились друг другу. Монах протянул Ивану книгу. Тот покачал головой. — Хочешь, я научу тебя читать? — Пожалуй, брат, обучи!.. Паскуале повел его в библиотеку… С тех пор они часто сидели под низкими косыми сводами, пока медные волны Angelus'a[45] не разбивали тишины. В деревянных досках и в желтой маслянистой коже таились пухлые «Vitae Sanctorum»,[46] лежали связками папские грамоты и списки песнопений, переложенных на затейливую вязь квадратных нот. Монахи-молчальники, на которых настоятель наложил епитимью, приходили в библиотеку. Одни из них тянули себя за уши, намекая этим на свое скудоумие и прося дать неканоническую книгу; другие же складывали ладони чашкой, показывая, что расположены к чтению благочестивых книг. Иван постепенно свыкся с латынью. Вскоре, найдя среди хлама случайную книгу, он даже одолел пять страниц трактата «Об осаде и защите замковых стен». Но его все сильней тянуло на волю, и монастырские стены сдвигались вокруг него тюрьмою. К тому же — он это заметил — монахи стали его в чем-то подозревать… Как-то он спросил Паскуале: — Чего иные из вас таятся в саду и все между собой шепчут? — Они говорят о брате Фоме, — сурово ответил монах. — Это кто? — Брат Фома родом из этой деревни. Прежде он жил с нами, но святые отцы упрятали его в тюрьму. — За какие ж дела? — За то, что он был умней этих крыс в черных сутанах и хотел, чтобы народ выгнал испанцев из захваченной ими земли! — Так-то! Ивашка смотрел на монаха большими потемневшими глазами. — Брат Фома нашел истину. Он открыл врата нового века. Он написал великую книгу и назвал ее «Солнечным градом»… Это — путь к правде и миру на земле… — Что в этой книге? — Ивашка схватил Паскуале за плечи. — Какая в ней правда?! Монах отстранился, строго посмотрел на него и вдруг улыбнулся: — Слушай! Я расскажу тебе о «Солнечном граде»… И он заговорил… На самом дне неаполитанского Castello Nuovo[47] проснулся узник. Его звали Фомой Кампанеллой. Монах-философ, мечтавший о коммунистическом государстве Солнца, он был в Калабрии не только мечтателем, но и главой заговора против испанского ига. Испанцы бросили его в эту смрадную дыру. Темный колокол рясы, казалось, врос в ледяные плиты пола. Узник повернул к двери курчавую голову на тучной шее и удивился. Сегодня никто не будил его, не тревожил, а между тем днем ему никогда не давали спать. У него были круглые зеленые глаза, но, едва солнце уходило из каменного мешка, темная зелень глаз сменялась угольною чернотою. — Джакопо! — крикнул он. — Не попасть бы тебе в беду! Я не стану тебя щадить и просплю до ночи!.. Он встал и шагнул к столу. Груды свитков и книг раздвинулись под его локтями. Он взял тетрадь с надписью: «Civitas Solis»[48] и положил на солнце — сушить. Стены покрывала плесень; сырость, как мелкий бисерный пот, сияла в углах, а в самом низу темнела и будто шевелилась грибная корка. Мышь уселась на краю стола. Она была белая, с пунцовыми глазками и не боялась. — А! Брат Бильбиа! — воскликнул узник и, взяв мышь на ладонь, заговорил с нею, вытянув руку к свету: — Почему вы одни?.. Или вам не известно, как ведут допрос?.. «Не менее двух хороших ученых людей», как сказано в «Practica» Людовика Парамо![49] Лицо его побледнело, глаза стали глубоки и черны. Еще одна мышь взобралась на стол и свесила хвостик с корешка книги. — И брат Фабио тут? Теперь все в порядке. Итак, начнем. Что?.. Верю ли в бога? А вы? Верите? Я тоже… Постойте! Что это пишет ваше перо? «О н в е р и т, что м ы в е р и м!..» Ну нет! Если так, пишите: «Не верю!..» Дальше!.. Откуда я знаю то, чему не учился? Для этого я извел в лампе масла больше, чем вы успели выпить вина… Что? Вы говорите — плохо кончу?.. Бильбиа! — Он сжал пальцами мышь. — Я в твоих руках. Мои кости треснули и срослись. За сорок часов пытки я уже потерял шестую часть своего мяса… Как?.. Не слышу!.. (Из углов выбегали мыши и тихо кружились у его ног.) Вы говорите: «Сострадание и справедливость!» А что они сделали с Антонио Серра?[50] А костер Джордано Бруно?[51] А кровь — всюду, куда ступает нога испанского солдата?.. Будущие века будут судить нас… Все книги мира не утолят моей жажды!.. Вы ничего не можете отнять!.. Колокол мой зазвонит,[52] и народ сметет королевских псов, продающих кровь и попирающих свободу!.. Он топнул ногой. Мышь, пискнув, спрыгнула с руки… Загремел засов. Джакопо боком переступил порог. Дверь медленно затворялась, и, как стрижи, взвизгивали петли. — Опять вы говорили с мышами, брат Фома? Правду сказал брат Бильбиа, что в вас нет никакого страху. — Запиши, Джакопо, — он не солгал! Тюремщик был худ и лыс, с жировой шишкой у виска. Узник стоял перед ним, гневный, большой, как глыба камня перед обвалом. — Где ты пропадал все утро? Я не получил еды, но зато спокойно спал. — Брат Фома, не говорите никому об этом!.. У меня нынче радость: вернулся сын, которого я не видел восемь лет. Он, бедняга, немой и едва не погиб из-за своего несчастья во время бури… Едва они отошли от Мальты, на галере появилась течь: весь груз и рабов (как велит закон) стали бросать в море. Его приняли за раба и уже хотели утопить. Спасибо, нашелся добрый человек и хорошо заплатил хозяину галеры… — Добрый человек нарушил закон. Брат Бильбиа должен подвергнуть его пытке. — Сердце ваше ожесточилось, брат Фома. Верно говорят, что вы хуже Лютера и Кальвина. Ваши писания читают одни мыши. Ряса качнулась. Узник взял с солнечной полосы на полу тетрадь и захохотал. — Я обманул вас! «Государство Солнца» вышло на волю из тюрьмы! Немцы тискают его теперь на своих печатных станах, и колокол звонит по всему миру! — Вы еретик! — Ступай вон, Джакопо! Тюремщик поспешно открыл дверь. — Больше вы не будете спать днем! — прошипел он, пока, визжа, поворачивались петли. — Молитесь святому Антонию, брат Фома… Кого не слушает бог, слушает тех святой Антоний!.. Болотников медленно брел межой, удаляясь от монастыря. Был час Angelus'a. Будто от звона, волновались поля. По дороге пылил скот. Везли сено. Солнце не жгло, и пастухи снимали шляпы. Его окружал звон, и в памяти оживал слышанный рассказ. От этого тело наливалось, как колос, и он шел, полный шума своей крови… Иван поднял голову и удивленно посмотрел перед собой. Окруженные сумрачной зеленью садов, белели стены и порталы. Он стоял у монастыря кармелиток. Круто повернув назад, он спустился с похожего на овцу холма… Затемно он пришел в монастырь. Привратник спал. Встревоженный Паскуале открыл ворота. — Наконец-то! — прошептал он. — Я давно хотел тебе сказать… Старшие братья донесли настоятелю, что ты не католик. Не знаю, так ли это, но только тебе грозит суд. Хотя ты и ни в чем не повинен, но лучше беги, пока сюда не вызвали испанскую стражу… — А мне тут не жить, — сказал Иван. — Я и сам надумал уйти. Спасибо тебе!.. Прощай!.. И, не заходя в келью, он быстро вышел за ограду… Дозорный колокол, извещая приход корабля, прозвонил на укрепленном берегу венецианского предместья. Море у Киоджи было полно лодок с рыжими, красными и почти черными парусами. Тотчас за карантином гудели льнопрядильни. За ними поднимался кряж канатных и стекольных мастерских. Грязный рыбацкий городишко лежал перед Иваном. Вдоль мутных зелено-голубых каналов сновали матросы, рыбаки, комедианты. Киоджоты, толпясь на выгнутом мосту, ждали прихода кораблей. В тесной таверне пахло ореховым маслом и стоял такой дым, словно там спалили целый фунт пакли. Едва Иван вошел, двое людей в узких камзолах и круглых шляпах приблизились к нему. — Я — Джино, он — Биндо, — сказал один, картавый и горбоносый. — Мы гондольеры. А ты кто? Что умеешь делать? Не хочешь ли стать гребцом? — Я был галерником. — Тогда весло и гондола найдутся. Они стояли обнявшись. Их лица были открыты и ясны. — Теперь жаркое время. Гребцы нужны. Пойдем с нами. Будем жить дружно!.. Они отправились в Венецию по длинному мосту на сваях, лежавшему в мертвом забытьи лагун… Это был славный народ. Они называли друг друга братьями и умели крепко держать слово… Старшина их дал Ивану одежду гребца и гондолу — длинную, обитую черным сукном, со стенами, мерцавшими тусклыми зеркалами. — Вот, — сказал он, — от Бролио до Риальто вода — твоя. Город, весь в легких выгибах мостов, казалось, уплывал куда-то. Тишь стеклянила воду. Каналы были зловонны и грязны, но от опрокинутых в них домов и колоколен струилась складчатая парча. На другой день Джино показал Ивану город. — Смотри, Джованни, — говорил он, быстро взрывая веслом мутно-зеленую пену, — вон алебардщики в будках у больших домов. Это арсенал. Здесь льют для галер пушки и куют оружие. А видишь, в воротах стоит судно? На нем выезжает в море дож. Женщины в черных платках шли вдоль каналов. Тафта покрывала их головы. У воды в белой одежде с большими красными звездами стоял портной. — Держи к берегу, — засуетился Джино, — нас кличут! Высокий старик в лиловой мантии с висящими до земли рукавами вошел в гондолу. Они перевезли его через канал. Выходя на берег, он заплатил Джино, и тот поцеловал его рукав. Еще несколько человек прошли мимо в такой же одежде. — Знаешь, Джованни, что было у него в рукаве? Чеснок! — Что это за люди? — Да наши дворяне. Они чем беднее, тем спесивее. Этот вот сам ходит на рынок. Он даже не имеет слуг. Народ толпился у разукрашенного дома; в раскрытые двери были видны стены, обитые тисненой кожей, и потолок, закопченный, словно то была тюремная поварня. — Игорный дом, — сказал Джино, — его содержат самые знатные люди. Выбравшись отсюда, многим приходится «удариться о камень». Здесь разоряется народ. — Что это — «удариться о камень»? — А у нас такой обычай: если человеку нечем уплатить долг, он садится у ратуши на камень, и долги с него снимают. Открылось озеро. Гондола проскочила под горбатой аркой. За нею выплыл большой, со многими портиками дворец. — Видишь свинцовую крышу? Сюда лучше не попадайся. Это тюрьма — Пьомби. Тут заседают инквизиторы, Совет десяти, проклятые «ночные судьи». Меня водили как-то к ним на допрос. Они проехали мимо лавок с выставленными напоказ чашами в виде дельфинов и кубками, игравшими на солнце, как стрекозиные крылья. — Греби сильней, — говорил Джино, — не стоит смотреть! Эти товары даром хвалят. Зеркала наши либо черны и желты, либо показывают человека кривым и уродом; бумага протекает, а хрусталь похож на стекло… Четыре медных коня бурно мчались над порталом собора. Море омывало площадь. Кричали лоскутники, продавцы печеных тыкв и рыбы. На жаровнях лопались каштаны. По рынку сновала веселая, шумная толпа. Иван, уставший от гребли, с радостью встретил венецианский вечер. Он сидел в кругу гондольеров, слушая смутное дыхание моря. Вода цвела огнями, и город обдувало теплым ветром. Не утихало и к ночи мелькание черных гондол и черных платков… Это был честный народ. Они топили своих товарищей за воровство и неправду. У них все было общим, и дневная выручка без утайки сдавалась старшине. Шло время. В зеленую гавань приходили корабли. От лодок и фелюг веяло знакомыми запахами Леванта. В каналах часто возникал затор, тогда стучали весла. «Эй! Fratellino!» («Братец!») — покрикивали гондольеры. Эхо летело от стены к стене. Однажды монах в черной хвостатой мантии с капюшоном поманил их с берега. Они подъехали. Монах заговорил с Джино. У него было дряблое лицо, и ногти желтели на руках, как клювы. — Ваше монашеское величество! — вдруг закричал гребец. — Право, я ничего не знаю. Старик погрозил желтоклювым пальцем и ушел. — О чем он? — спросил Иван. — Это сущая беда, Джованни. Мы должны доносить обо всем, что видим и слышим. Так повелось издавна, и этому ничем нельзя помочь. Сейчас они ищут кого-то, и, если я ничего не разузнаю, меня заберут в Пьомби. Иван промолчал и весь день после того был хмур… Потом наступил праздник. В Венеции не стало ни дня, ни ночи. Народ ел и спал на площадях. На самый верх колокольни поднимали в челноке гребца; он пел, кричал и стрелял из пистолета. Гондольеры с красными повязками на головах бродили по рынку. Цыгане играли в карты на мостовой. Иван сидел у воды, близ дворцовых портиков. Высоко над ним солнце накаляло свинцовые кровли. С моря доносился гром пальбы. Человек в рваном московском платье, видно истомленный долгой дорогой, подошел к Ивану. — Гляжу, будто русский ты, — проговорил он и показал рукой на город. — Камень-то, чай, на сваях стоит? — На сваях. — И тотчас вскинулся Ивашка: — Отколе ты?.. С Москвы неужто?.. — С Москвы и есть. Горя-кручины хлебнул вдосталь. Доля-то, вишь, закинула куда! — Што на Руси?.. Каково стали жить? Вольно, легко ли? — Ты-то давно ль на чужбине? — Да годов семь. — Ну, многого, знать, не ведаешь. Царя Бориса давно уж не стало. После него Димитрий Иванович царем был. Обещался он всем милость оказать, да обманул, его и убили. А сказывают и так, будто в Литву ушел. — А нынче што? — Нынче пошло все на потряс. Замутилось так, что ни земли, ни неба не видно людям. Холоп да крестьянин в силу приходят. Скоро большие дела будут. И то сказать: бояре великую волю взяли — Шуйский на Москве царем стал… — В срок повстречал я тебя, — сказал Иван. — Вот што, брат! Ступай к гребцам — они народ дружный, — работать станешь; от меня поклонись. Я-де на Русь брести задумал. Долю свою знаю, кровью чую… Ну, прощай!.. Прощай и ты, веселый, славный город… И, уже не глядя на изумленного земляка, добавил: — Когда железо кипит — тут его и ковать!.. Горные тропы Тироля, переезд через Рейн, владения маркграфов баденских, переправа в Ульме через Дунай и дальше берегом на восток — таков был его путь. В чешских деревнях по приказу владельцев шел снос крестьянских дворов. Поселяне молча смотрели на свое разоренье. Горе ожесточило их сердца, высушило и замкнуло лица. Путнику нелегко было найти ночлег. В конце июня он пришел в Прагу. Иван увидел город, раскинувшийся по обоим берегам Влтавы. Связанные мостами, грядою островерхих кровель пластались в дымке острова. Он миновал старый Карлов мост с башнями по концам, и тотчас открылись узкие извилистые русла улиц. Многие дома стояли заколоченные досками. От них тянуло по ветру смолою и воском; в городе недавно была чума. В пустовавшей корчме висело над стойкой грубо оттиснутое изображение: человек в черном плаще вылетал из погребка верхом на бочке. Под нею стоял год — 1525 — и чернела надпись: В углу немец угощал пивом крестьян. Он был длиннонос и походил на умную ручную птицу. Льняной венчик волос торчал из-под его колпака, как седая опушка. Он то и дело, будто крылом, взмахивал маленькой красной рукой. Временами он путал чешскую речь с немецкой. Крестьяне слушали его насупясь. Лишь изредка кто-нибудь из них вздыхал и принимался кому-то грозить кулаками. — Не ешь с боярами вишен — костьми забросают, — говорил длинноносый, опрокидывая в рот кружку, и со стуком ставил ее на стол. Наконец все разошлись. Хозяин корчмы уже дремал за стойкой. Последним ушел немец. Едва за ним затворилась дверь, с улицы донесся крик. Иван кинулся наверх. Мутная, слепая луна висела меж двух башенных шпилей. Лежал человек. Он казался огромным и плоским. Тень у его головы сливалась в густое, черное пятно. Человек молчал. Болотников помог ему подняться. — Кто тебя таково прибил? — Русский?.. Я знаю русскую речь… Добрый господарь, который спасал мою жизнь, как зовут тебя? — Я не господарь, а Ивашка… Иван Болотников. — Спасибо тебе, Иван Болотников!.. Злой человек крепко бил меня по голове. Он говорил: «Не делай в чужой земле никакой бунт!» — Вона што!.. Дом твой далече ль? — Очень близко. Иван довел его до ратуши. Они пересекли улицу и вошли в дом. Немец высек огонь и зажег свечи. Тьма отступила, тени заметались по углам. Суровый резной дуб таил за стеклом шкафа лубяные короба, скляницы, белые глиняные чашки. «Дохтур!» — оглядывая утварь, смекнул Болотников. Немец, громко кряхтя, омыл водкой голову и перевязал лоб. Стол был завален костями, травами, всякой сушеной трухой. У окна висели потешные карты; рыба-обезьяна, рыба в гнезде и птица с завязанной узлом шеей. — Ну вот, Иван Болотников, — сказал немец, усаживаясь против Ивана, — какой же есть твой путь — в Русскую землю или в Литву? — На Русь бреду; в Москву ли, в иное ль место — того еще не знаю. — Мой брат Каспар жил в Москве. Он писал, чтоб я ехал к царю Борису. Но там была холера-морбус, а потом царь Борис умирал от зелья… Брат Каспар жил в Риге. Царь Борис посылал туда своего слугу Бекмана и давал наказ: «Проведать, где есть цесарь, и война у цесаря с турецким султаном есть ли…» О, я имею очень хорошую память! Брат Каспар просил меня узнавать… Резной дуб темнел. Утро брезжило на скляницах в шкафу. Они сидели долго, пока совсем не оплыли свечи. — Ты устал, — сказал немец, вглядываясь в лицо Ивана. — Сейчас будет наступать день. Тебе надо спать перед дорогой… Знаешь, Иван, я хочу в Московию. Я уже жил там однажды. Здесь меня могут убивать совсем. Я буду скоро-скоро к Москве ехать… Еще через две недели Болотников пришел в Польшу. Раздольные шляхи меж тучными нивами и охотничьи лесные тропы в сумрачной синеве пущ привели его в Самбор. Небольшой городок на левом берегу Днестра окружали строем белые, с бойницами домишки. У подножия горы — над водой — высились бурые стены башен. Перейдя висячий мост, Иван увидел замковый двор, службы, угодья и сады. Шляхта польская и украинская челядь толпились подле рыжего, одетого в яркий кумач ката. — Поспешай! Паны гневаются! — покрикивал кат и ударял по деревянному «козлу» плетью. — Щоб i тебе не минули катiвськi руки! — вдруг откликнулся голос. Рослый чубатый холоп весело вышел, как на гулянку, глянул по сторонам и быстро лег на «козла». Гнусный, постыдный звук рассек тишину. Плеть зачастила, садня и щедро расписывая алым кожу. Холоп не кричал. Он только вертел головой и, отыскав глазами какого-нибудь пана, твердил, усмехаясь: — От говорили, що буде болити, а нi крохи не болить! Иван спросил стоявшего поодаль холопа: — В чем он повинен? — Старосте нашему зуб выбил. — Не напрасно, чай, — за обиду какую? — За побиванье, пораненье и помордованье слуг, — ответил холоп. Старый светлоусый пан незаметно подошел к Ивану. — Москаль? — спросил он. — Как сюда попал? — На Русь бреду с Веницеи-города, а допрежь того на турецких галерах томился. Пан сощурился и зорко оглядел обветренное лицо Ивана. — Ступай в замок. Господаря увидишь. Не можно тебе без того на Русь казаться. «Какого еще господаря?» — подумал Иван, глядя на поляка, и опасливо, с неохотой двинулся за ним. В низкой сводчатой горнице стояли длинные столы с кривыми, гнутыми ногами. Шляхта в парчовых кунтушах и кафтанах из лосиной кожи то и дело затевала споры. Гайдуки, полыхая алым огнем бешметов, разносили черемуховый мед и венгерское вино. Ивана посадили в конце стола. Светлоусый пан сел рядом и придвинул к нему пузатую, налитую до краев чарку. Напротив, одетый в желтый камчатный кафтан, отороченный соболями, сидел смуглый человек с подстриженной бородой. Хмель закружил, ударяя в ноги, быстро натекая в руках истомой. Поляк выспрашивал: кто таков? Давно ли с Руси? Знает ли толк в военном деле? Слыхал ли о московских переменах? Иван бойко отвечал, хотя иногда невпопад, и сам себе дивился: он, холоп, сидит за одним столом со шляхтой, пьет панский мед, и никто его не гонит!.. «И чего надо от меня сему ляху?» — подумалось ему. Тут крики «vivat» грянули кругом, и все встали с мест, поднимая чарки. — Господарю Димитрию vivat! — закричал светлоусый пан. — Vivat Жигмонт, круль московский! — некстати раздался чей-то голос. Тучный хмельной поляк лег грудью на стол и, расплескивая мед, вопил: — Жи-и-игмонт! Жи-и-игмонт!.. Паны смутились, поднимая крик; все смешалось, и больше Иван ничего не слышал… Спустя два часа в горницу вошла стража. Все разошлись. Бахромчатая скатерть свисала до пола, вся в черных расплывах пятен. Гайдук сказал захмелевшему Ивану: — Пани воеводша ожидает тебя. Очнись! «Догостился!» — подумал он с досадой и, перемогая хмель, побрел за стражей. В палате, куда его привели, висели по стенам мушкеты и кольчуги. Наступал вечер. Пыльные оленьи рога простирались в сумрачный косой свод. Смуглый человек в желтом кафтане быстро ходил из угла в угол, упершись в бок правой рукой. У окна сидела старая пани. Вокруг ее шеи, топырясь, стоял раструбистый белый воротник. — Узнаешь ли Димитрия? — спросила она Ивана. Глаза его метнулись. Он тотчас все понял. — Как мне знать? Я его никогда не видал. — Вот он, Димитрий. Его и дочь мою бояре ваши едва не убили. Они ж ему и землю не дали в тишине устроить… Смуглый в желтом кафтане перестал ходить, посмотрел на Ивана. У него был утиный нос и лицо на свету — веснушчатое, худое. Подошел близко, тихо заговорил: — Вот што, бывалый человек! Живал ты на Руси во холопах. То верно? — Так, государь. — А каково ныне холопам за Шуйским, того не знаешь? — Знаю, што худо. — А пошто опять в кабалу идешь? — Не в кабалу иду, а затем, чтоб воли добыть, сколь силы моей достанет! — Удал ты!.. Я вот тоже хотел бедным людям помочь, да скинули меня бояре… Он умолк, выжидая. — Государь!.. — с Ивана слетел хмель. Он был весел, бледен, все в нем играло. — Как, государь, не надобна ль тебе службишка моя?.. Крепкая худая рука легла на плечо Болотникова. — Смекай, Иван!.. На Руси молвят — убит я, а народ не верит, вестей ожидает… Шуйский беглых всех воротить хочет, выход у крестьян отнять замыслил… Ступай на Русь, сказывай всем, что видел меня живым и здравым. За мною-де панство, жолнеры. А на Руси люди — лишь объяви слёт — встанут без числа… Ты в Веницее бывал, книги латынские о ратном деле читал, да и голова у тебя на плечах удалая. Верю тебе во всем и жалую: будь у нас большим воеводой. Скачи в Путивль к боярину князю Григорию Шаховскому, скажи ему, что видел меня в Польше и говорил со мной. Покуда еще не могу тебе много дать, однако ж возьми коня, саблю и тридцать червонцев. Да повезешь князю Григорию грамотку. Он даст тебе денег из моей казны и людей… Густо-синяя ночь шла над полями. Шлях у придорожной корчмы белел, сворачивая на Львов. Иван сидел на корчемном дворе в пяти милях от Самбора. У ворот был привязан его конь. Из халупы доносились хмельные голоса. — Вот она, доля моя, — одними губами шептал он. — Пришла сила!.. Ну, Иван, теперь гляди не плошай!.. Слово свое сдержу: за господаря того стоять буду твердо, но и своего дела тож не покину. Всколыхну холопов, тряхнет Поле[53] бояр — крестьянской кабале на Руси не бывать!.. «Экой дивный мой путь!» — подумал он, опуская голову на руки. Вспомнились галеры, волжский затон, ловцы, Неклюд… Он задремал. В корчме говорили: — Ступай, Грицю, до дому. Тут лавки смоляные, — як сiв, так и прилип, дурень! — Дай послухати, що про самборьского господаря размовляють. — Да то не господарь, а вор — Михайло Молчанов, што с Москвы сбежал… Большую реку видел Иван. Из воды выходил народ (ему не было конца) и складывал на берегу камни. От народа и от камней исходил мутный красноватый жар. «Што строите? — спрашивал он и сам же отвечал: — Град Солнешный, правду холопью». — «А што вы за люди?» — «Искони м ы с о д н а р е ч н о г о п ы ш е м…» Конь заржал. Иван встрепенулся. — Лишь силы б достало! — сказал он тихо. — Братство добыть!.. Град построить!.. В корчме погасили свет. Солома на крыше вздохнула под ветром. Шляхами, пущами, полями шла высокая, густая ночь. |
||||||
|