"Повести" - читать интересную книгу автора (Шторм Георгий Петрович)


«INPERATOR»

— Что, сынку, помогли тебе твои ляхи? «Тарас Бульба»
1

«Буде всеблагий господь откроет мне путь к отчему моему престолу… молю ваше святейшество не оставить меня без покровительства и благоволения. Может ведь, всемогущий бог мною недостойным расширит свою славу… в воссоединении с церковью столь великого народа; кто знает, на что благоволил он присоединить меня к своей церкви?..»[36]

Слепой дед деревянным голосом пел:

А сплачется на Москве царевна, Борисова дочь Годунова: «Ино, боже, Спас милосердный, За что наше царство загибло? За батюшково ли согрешенье, За матушкино ли немоленье?..»

Живой мост на бочках через Москву-реку был затоплен народом. Всадники в атласных жупанах теснились на нем, как речные волны. Кони их, украшенные крыльями, казалось, летели; они скакали и ржали, и пена стекала с их золотых удил.

Хмурый рыжеватый человек ехал медленно, вывернув локтем вперед упертую в бок руку. Его криво раздвинутые брови тянулись к самому околу собольей шапки. На носу, вровень с правым глазом, сидела бородавка, и большое родимое пятно оплывало от нее вниз……

А светы золоты ширинки, Кого мне вами дарити? А светы яхонты сережки, Куда мне вас задевати После батюшкова преставленья, А света Бориса Годунова?..

Слепой дед допевал и тотчас повторял запев сложенного им плача. Одни слушали слепца тихо, со страхом, другие гнали его прочь, но он не уходил. А воздух, от звона густой, как вода, рвало громом фальконетов и пищалей.

— Дай бог тебе, государь, здоровья! — кричали москвитяне.

— Дай бог и вам здоровья! — отвечал всадник, и лицо его при этом выражало радость и испуг.

Золотой верх собора вспыхнул вдали. Он увидел: гнутый, как боевое зерцало,[37] лист кровельной меди чуть колыхался. «Кровли обветшали!» — подумалось ему, и он тотчас же наглухо забыл об этом…

Вперед были посланы трубачи и литаврщики «для проведывания измены и шептунов в народе». Парадный строй польских жолнеров сменяли отряды стрельцов, а за ними снова веяли знамена пешей польской рати. И уже после всех прошли грязные, пораненные, «проводившие» Лжедимитрия до Москвы казаки. День был ясный и тихий. Но когда проехали Москворецкие ворота, пыль взвилась столбом и на миг всех ослепила; поднялся такой вихрь, что валил коней и всадников, и народ, смутясь, закричал: «Помилуй нас бог!»

Потом в Успенском соборе служили молебен. Поляки, в шапках и не сняв оружия, стояли во время службы. Товарищи их били в бубны и трубили в трубы, сидя на конях у самых соборных дверей.

Боярин Богдан Бельский вышел на Лобное место и крикнул:

— Государь ваш — прямой царевич, сын Ивана Васильевича, и вам бы на него зла не мыслить!

Еще раз шатнуло небо ружейным громом, пальба смолкла. Бояре и шляхта вошли в терема. Челядь заполнила запустелый Борисов двор.

Шуйский, суетливый, как мышь, не отходил от Лжедимитрия ни на шаг; он всхлипывал и поминутно прикладывал к глазам руку. А тем временем двое посланных им людей шныряли по слободам, сея слухи; посадские — Костя-лекарь и Федор Конь — мутили народ.

В старом кабаке на Балчуге целовальники выставляли ведра крепкой водки. Мохнатые казацкие кони были закутаны по глаза в холщовые торбы. Атаман Корела, окруженный вольницей и слободским людом, говорил:

— Как пришли мы к царевичу в Тулу-город, и туда же наехали с Москвы бояре. И Димитрий Иванович пустил нас к руке прежде бояр. А с ними был старый князь Телятевский. И мы тех бояр бранили и лаяли, а князя Телятевского едва до смерти не убили, — знал бы старый, как против нашего государя стоять!

— Вестимо так, — сказали слободские. — Царевич крест целовал землю в тишине устроить. Да и вас пожалует, чаем, не худо: кого казною, кого землей…

Поодаль, меж распряженных возков, слышались и другие речи:

— А што, как земли на всех не хватит? Да и жалованья царевичу взять откуда? Задолжал он в Польше панам, они и его теперь из платья вылупят; гляди, какую себе на Москве волю взяли!..

— Да верно ли, крещеные, что прямой он сын царский?

— Прямо-о-ой! И боярин Шуйский толковал нам то же.

— А монахи, сказывают, признали в нем Чудова монастыря чернеца Гришку.

— А кто сказывал?

— Посадские наши: Костя-лекарь да Федор Конь…

Стороной верхами съехались два поляка: пан Жовтый и казацкий ротмистр пан Богухвал.

— Ну как? Ваши люди еще «не воруют»? — сдерживая коня, спросил пан Жовтый.

— Казаки стоят за нового господаря, — ответил ротмистр, — хотя немного и ропщут. И то сказать, — добавил он со смехом, — каждый из них сам не прочь стать царем…

2

«Всех же Годуновых, и Сабуровых, и Вельяминовых с Москвы послаша по тюрьмам в понизовые городы и в сибирские. Единово же от них Семена Годунова сослаша в Переславль Залесский… там его удушиша».

Вскоре начались большие перемены. Бояре Романовы и Нагие воротились из ссылки. Шуйский был схвачен, едва не казнен и со многими другими услан на север. Новые люди сменили их по областям и на Москве.

Поляки стояли по боярским дворам, тесня москвитян и постоянно затевая ссоры.

За столом у царевича играли гусельники и «скрыпотчики», чего доселе в теремах еще не бывало. В послеобеденные часы, когда вся Москва ложилась отдыхать, Лжедимитрий расхаживал по аптекам и немецким лавкам. Он кричал на бояр, что против иноземцев они ничего не стоят, и грозил послать их учиться за рубеж.

Тайный католик, он причастился у православного патриарха. Раньше, чем дозволял московский обычай — до первого сентября, — он венчался на царство; велел именовать себя «непобедимый цесарь» и поселился в новом терему, где все было на польский образец.

В октябре из Кракова прибыли посол папского нунция аббат Луиджи Пратиссоли, посланник Гонсевский и два иезуита. Недобрыми взглядами встретили их в Москве.

Пратиссоли привез дары: икону и четки. Лжедимитрий, услав бояр, взял его за обе руки и вывел на середину палаты. Аббат был стар, но лицо имел совсем юное и смотрел не мигая глазами, белыми, как молоко.

Он сказал:

— Его святейшество новый папа Павел Седьмой шлет вам свое благословение и поручает вашему расположению орден Иисуса, полезный целому свету. Его святейшество весьма озабочен вопросом о походе на турок и еще более того — скорейшим воссоединением церквей…

Лжедимитрий стоял, прислонясь к зеленым печным изразцам, рыжий, вихрастый, быстро и криво дергая бровью.

— Я исполню все…

Речь его внезапно стала искусной и гладкой; говоря же с боярами, он прост и груб.


— Я исполню все… Помощь папы привела меня к престолу, ибо святая римская церковь указала мне верный путь. Молю лишь, чтоб его святейшество и впредь не оставил меня без своего благоволения. О, как много я испытал и сколь еще велик передо мною труд!.. Долгие годы жил я один со своею тайною думою. Переходя реки вброд, пускаясь вплавь, как дикая птица, чутьем, отыскал я дорогу в Сечь. Там, на косматых, камышчатых островах, привык я владеть копьем и рубить саблей. Я ходил с казаками в море и плавал в порогах, где вода, прогремев меж камней, низвергалась так, что солнце застил гулкий водяной прах!..

Туго схваченный в бедрах кафтаном, он ходил взад и вперед, упершись в бок правой рукою. Аббат тихо подвигался за ним по палате, и две белые точки высветлялись в его глазах.

— Я ушел на Дон, в таборы, — продолжал Лжедимитрий. — Пищаль и коса на длинном древке были оружием нашим. Татары угоняли коней — тучи стрел свистали над моей головой… И вот бог увидел мою правоту: в Польше нашел я приют и помощь. И теперь хочу строить отчую землю, чтоб все у нас как за рубежами было…

Аббат быстро сказал:

— Надобные вам для строения крепостей и прочих дел люди имеются в Риме. Все они — слуги католической церкви, но их можно одеть подобно мирянам, чтобы того не узнал народ.

— Добро! — молвил Лжедимитрий. — А то бояре мои ничего не знают…

Пратиссоли медленно удалился, довольный и важный. Солнце било в лицо Лжедимитрию. Волосы его встали дыбом и пламенели. Он смотрел вслед аббату, по-прежнему упершись в бок рукой.

В палату вошел тайный секретарь царя — пан Гонсевский. Он привез письмо от воеводы Сандомирского и пана Бучинского. Войдя, склонил голову и держал ее так все время, пока царь читал письма. Складки жира полезли за тугой ворот поляка, когда он заговорил:

— Господарь обещался пану Бучинскому назавтра, как придет в Москву, дать его людям по тыще злотых. И господарь им того не дал.

— Дал им столько, что они всего проесть не могли. И сверх того дам, коли надобно…

— Еще пан воевода сказывал: если господарь не отдаст дочери его Пскова и Новгорода, ясновельможная панна не сможет вступить с ним в брак.

— Обещался я, — сказал Лжедимитрий, — и слово свое держу твердо. Чего надобно пану воеводе еще?

— А памятует ли господарь, что брату панны Марины отойдут Сибирь и земли самоедов?

— И о Сибири памятую.

Боярин князь Григорий Шаховской появился в дверях. Он был сутул, живоглаз. Неровная, хлопьями павшая на волос седина оканчивала низ темной бороды белым клином.

У Лжедимитрия играл лоб и криво подергивались брови. Гонсевский переменил речь:

— Пан Стадницкий прислал господарю дивного коня, называемого Дьявол. То — лучший во всей Польше аргамак…

Царь скоро отпустил его. Шаховской заговорил не спеша, смотря по углам, нет ли еще где поляка:

— Государь, многие крестьяне в голодные лета сбежали от помещиков по бедности, и о тех крестьянах дворяне теперь бьют челом — сыскивать их хотят. Указ надобен.

— Вестимо, указ.

— Да вот, государь… — Шаховской заговорил еще медленнее, тише: — От поляков наши узнали, будто многие земли Литве[38] отойдут. То верно?

Лжедимитрий с хрустом выбросил вперед руки. Одна была немного короче другой.

— Ни единой пяди в Литву не дам!

— Да еще про езовитов, что наехали нынче, неладно толкуют. Опасаются, не станешь ли христиан в латынскую веру перегонять.

Царь топнул ногой.

— Езовитов не хочу! Веры не трону! Латынских школ в Москве не будет!

— Та-а-ак-то… — недоверчиво протянул Шаховской. — О запасе ратном, государь, што прикажешь?

— В Елец ратного запасу возили бы вдоволь. Летней порой хана будем воевать.

Боярин, стоя уже в дверях, тихо промолвил:

— А все лучше — отъехали б скорее от Москвы поляки: не было б в народе шатости, смуты…

— Ступай!..

Едва Шаховской вышел, Лжедимитрий ударил кулаком по стольцу, где было тонко выбито море и корабли шли с клубившимися парусами.

Он в щепы разбил столец…

3

«…Которые крестьяне бежали в голодные годы, а прожити было им мочно… и тех, сыскивая, отдавати старым помещикам… А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика сбрел от бедности, и тому крестьянину жити за тем, кто его голодные лета прокормил, а исцу отказати: не умел он крестьянина своего кормити в те голодные лета, а ныне его не пытай…»

Опять, как при Годунове, бредут Ивановской улицей в Кремль. Шумит место челобитчиков — Боярская площадка.

Только нет у крыльца столов. С утра идет снег, пушит тульи бобровых шапок, звенит поземкой у стен, налипает на цветочную слюду оконниц. Царь с боярами стоя принимает челобитья. С ними рядом — Молчанов, сеченный при Борисе кнутом, поляки, Шаховской и «милостиво» возвращенный в Москву Шуйский.

Вот дочитан дьяконом указ, и, красные с морозу и гнева, спорят дворяне-истцы, крестятся и гомонят челобитчики-крестьяне.

Сухой снег дымится у ног царя. Он неловок и хмур; глядит вниз на гладкие свои бархатные сапоги с подковами, плохо слышит докучные слова жалоб:

— Стоит, государь, у меня, у сироты твоей, в деревне Струнине, ротмистр пан Микула Мошницкий, и лошади, государь, его тут же у меня на дворишке стоят… И взял у меня тот пан насильно сынишку моего Ивашку к себе в табор, и сам приезжает еженощно, меня из дворишка выбивает да пожитки мои грабит, и от того, государь, пана я, сирота, вконец погиб…

Крестьянин отдает дьяку челобитную — его место тотчас занимают другие люди.

— Сироты мы твои, государь, деревни Александровой, Бориско Степанов да Петрушко Темный. Приезжают к нам ратные люди польские и наших людей бьют и грабят. А ныне из них берут с собою мальца по два, по три, и те ребята кур, гусей и утят крадут. А чтобы воровство их было незаметно, они тех кур и гусят зовут польскими именами: куренка они «быком» называют, утенка — «немецким государем», а гуся — «копченою сельдью». А начнешь с них спрашивать — говорят: «Спроси копченую сельдь».

Царь засмеялся:

— Ишь придумали! Про «копченую сельдь» узнайте, бояре!

Старая черница подошла близко, стряхнула с груди снег и ударила челом.

— С Черниговщины я, прежде была князя Телятевского дворовою женкой. Жила я с дочеришкой своей у него на селе, и он нас похолопил, а сын его Пётра взял дочеришку мою к себе для потехи. И я царю Борису била челом, и та моя жалоба стала впусте. Только пуще разгневался на нас Пётра и посадил дочеришку мою на цепь, а я с той кручины ушла в обитель. Нынче не знаю, жива ль Грустинка моя. Вели, государь, сыскать, што с нею сталось.

— Телятевский? — хмурясь, спросил Лжедимитрий. — Не тот ли, кого казаки мои в Туле едва не убили?

— То, государь, старый князь, — сказал Шаховской, — а дочеришку взял у нее сын его, Пётра.

— Ладно, женка! Про дело твое велим узнать… Ну, ступайте, люди. Недосуг. Еще мне и без вас хватит дела!..

Алебардщики, тесня народ, побежали по снегу. За ними двинулся царь.

Он спешил на задний двор, где по воскресеньям травили медведей. Среди ратных людей началась «смута». Лжедимитрий решил вырвать измену с корнем. На заднем дворе ожидали расправы несколько сот стрельцов.

Сбившись толпой, они переговаривались глухими, испуганными голосами:

— Што-то будет?

— Не посекли бы нас.

— Пошто царь гневается?

— Гляди-ка, гляди! Выходы для чего-то все оцепляют!

Завидев царя, они сняли шапки и стали на колени.

— Затворить ворота! — крикнул Лжедимитрий и взошел на крыльцо.

Стрельцы молчали. Снег таял на их серых лицах. Царь заговорил:

— Как долго вы хотите длить смуту? Бог сохранил меня. Почти без войска овладел я престолом, а вы опять замышляете завести крамолу?

— Неповинны мы! — закричали стрельцы.

— Никто зла не мыслит!

Стрелецкий голова Микулин крикнул:

— Выдай нам изменников! Я им головы посрываю!

Лжедимитрий подал знак. Вывели связанных стрельцов.

— Вот они замышляют против меня: я-де еретик, полякам норовлю во всем, а своим жалованья не даю, о вас не радею!..

Он махнул рукою. У крыльца с ревом и бранью завертелся клубок тел…

— Микулина жалую дворянским чином, — сказал Лжедимитрий.

Пан Богухвал, бывший в толпе, увидел на снегу кровь и отвернулся.

— Коня! — крикнул царь.

Ему подвели косившего глазами красавца зверя. То был подаренный Стадницким аргамак. Шаховской поддержал стремя. Лжедимитрий отпихнул подножие и вскочил в седло прямо с земли. Аргамак прыжком вынес его за ворота…

Он скакал к реке. На льду с утра дивила москвитян новая его забава. Подвигаясь на колесах, извергал дым и огонь потешный «город». Внутри его сидели люди. Пестро раскрашенный, уставленный пушками, громыхавший листовою медью, он имел вид пса.

Несколько смельчаков стояли на льду, а на берегу у стен теснилась толпа, силясь разглядеть издали потеху.

— Эко неладное што творится, — слышались речи.

— Сказывают, то гуляй-город[39] для войны сделан, туркам для страху.

— Да не. То игры скоморошьи царь затеял.

— Искони такого у нас не бывало!..

От реки вприпрыжку, без тулупа и шапки бежал измазанный смолой старик.

— Ну, видал! — кричал он, вертясь юлой и натирая черное лицо снегом. — Стоит ад о трех главах, словно пес медный. На кровле колокольцы звенят, изнутри огнем пышет. А сидят в нем люди в личинах, дьяволами наряжены, и мажут народ дегтем да бьют кнутами. Вот дела сатанински! Едва ушел — таково мне от них досталось!..

Слова команды донеслись с реки. Лжедимитрий шел к гуляй-городу на приступ. Народ все тесней прижимался к стене и вдруг быстро, как по уговору, стал расходиться. Теплый последний снег залеплял бойницы, чешуйные кровли башен, зубчатый кремлевский воротник…

4

«…Усмотрили… и улюбили себе… ясневельможную панну Марину с Великих Кончиц, Мнишковну, воеводенку Сендомирскую, старостенку Львовскую, Самборскую, Мезеницкую…»

Плавучий мост на бочках через Москву-реку был затоплен народом. Опять входило в город «многое панство». Гайдуки и жолнеры в собольих шапках с белыми волнистыми перьями кричали: «Vivat!» Они нарочно горячили коней и теснили москвитян.

Раскрашенные лошади везли обитую парчой карету. На подушках, чтобы быть виднее, сидела маленького роста панна. Глаза ее пожирали Кремль. Злые тонкие губы блекли и не разжимались; казалось, у нее вовсе не было рта.

Лжедимитрий искусно расставил стрельцов; можно было подумать, что их очень много. Едва Марина проезжала одни ворота, стрельцы скакали к другим. Поезд двигался медленно, в течение целого дня. Били в бубны, трубили в трубы часто, кто как умел, без всякого толку.

Карета остановилась у Девичьего монастыря. Марину ввели в монастырские покои (палаты в терему еще не были готовы). Боярин Шаховской сказал царю:

— Гляди, государь, голову Марина убирала б по-русски!

— Ступай прочь! — зашипел на него Лжедимитрий.

Всюду шумно ликовала шляхта. Бояре стояли понуро и тихо. Случилось неслыханное: в Кремль не пустили простой народ…

А он собирался на Пожаре[40] меж рундуков и шалашей мелкого торгового люда.

— Беда нам! — кричали москвитяне. — Станут поляки нашу кровь проливать, а жен наших забирать в Польшу!

— Ходят, окаянные, с оружьем, и никто против них слова сказать не смеет!

— Да еще похваляются! «Вера-де будет у вас люторская и латынская».

— Худо, крещеные! А только тому на Москве не быть!..

В Гостином дворе раскрывались погреба с заморским вином, выкатывались бочки с икрой, доставались из ларей лучшие товары.

— В убыток торгуем, — говорили купцы. — Не видит царь, што иноземцы понаехали, — веселей нашего торг ведут.

Во многих лавках лежали вещи, привезенные из Кракова, Аугсбурга, Милана. Шелк, перлы, штофные обои и кружева брались в терема, и казна без счета уходила за рубеж…

Пришлые ратные люди собирались на Гостином дворе. То были головы и сотники шедших из Новгорода и Пскова ополчений.

— Во беда! — тихо, с оглядкой говорили они. — Вместо Крыма-то на Москве дела будут.

— Вестимо! Государь, бают, старейших бояр побить замыслил.

— Пошто за него стоять? Да и прямой ли он царь?

— А на Тереке, — шептали ратные, — был муромский посадский человек Илейка, а нынче прозвался царевичем Петром…

— Вот што, служилые! В среду в полночь к боярину Шуйскому на совет сходитесь!

— Дело молвишь!

— Своих упредите… Чуете?

— Чуем.

Забряцало оружие. Поляки с песней проехали мимо.

Ратные выскочили из Гостиного, бранились, грозили им кулаками:

— Гуляй, гуляй! Недолог срок вашей гульбе!..

Д н е в н и к п о л ь с к и х п о с л о в

«5 м а я

В сей день воевода[41] представлялся Димитрию… Дворец его деревянный, но красивый и даже великолепный. Дверные замки в нем вызолочены, печи — зеленые, а некоторые обведены серебряными решетками… Царь сел за отдельный стол… В половине обеда пану воеводе сделалось дурно; он вышел из-за стола в царский покой.

8 м а я

Царь ездил с паном воеводою на охоту. В числе разных зверей выпустили медведя. Когда никто из панов не отважился вступить с ним в бой, вышел сам царь и, одним ударом убив медведя, саблей отсек ему голову при радостных восклицаниях москвитян.

12 м а я

Был въезд царицы в Москву…

13 м а я

Царица просила царя, чтобы для нее готовили особое кушанье, так как приносимого из дворца она есть не могла. Царь тотчас призвал кухмистра и поваров польских и велел им готовить для царицы всего вдоволь…

Камер-фрейлинам также приказано было прислуживать царице. Они весьма грустили, опасаясь, что останутся в неволе навсегда…

17 м а я

В среду, в три часа ночи, русские проводили царицу из того монастыря, где она жила пять дней, в приготовленные для нее покои. Проводники несли в руках льняные свечи, похожие на наши похоронные…

18 м а я

Царица была коронована… В сей день, кроме коронации, не было ничего…»

5

Утро пятницы пришло недоброй тишиною. Народ укрылся в домах. Железными ставнями закрыли окна лавок. Поляки ходили по городу, спрашивали свинец и порох. Им ничего не продавали. «Все вышло, — отвечали купцы, — а скоро будет, тогда всем хватит».

В город приходили холопы — люди Шуйского и Куракина, тайно вызванные из вотчин в Москву.

В полдень один дьяк пробрался в терема, увидел царя и крикнул:

— Истинно ты — Гришка, не цесарь непобедимый, не царский сын, а вор и еретик!..

Его схватили.

Басманов, ближний боярин, с лицом как сырое мясо, известил Лжедимитрия:

— Неладное деется — замышляют на тебя Шуйский и многие с ним.

— Беда мне с вами, — весело сказал царь, — да скажи ты Шуйскому: меня-де бог сохранил, а он, Василий, во мне не волен. Экие люди, нет на них тишины!.. Ну-ка, боярин, молви што иное.

— Слух еще есть: был-де у царя Федора сын Пётра… А нынче муромский посадский человек Илейка назвался царевичем Петром и пришел под Астрахань. Да сказывают и такое, што и прямь он Петр.

Лжедимитрий, помолчав, сказал, высоко заведя бровь и упершись в бок рукою:

— Вели ехать на Волгу гонцам — звать Петра в Москву. Такова мне пришла охота. Понял?

Отпустив боярина, он ходил из угла в угол, сидел и читал грамоты, подписывая их «Demetrius Imperator».[42] Потом кликнул Басманова, долго толковал с ним о медвежьей потехе и, как бы невзначай, велел удвоить в теремах польский караул.

А по слободам жаловались друг другу пришлые холопы:

— При Димитрии Иваныче нисколь легче не стало.

— Што было хлебца ржаного, и тот хлеб свезли, и сено, и скот на потребу панам, — все забрали!..

— Промеж дворов скитаемся! К царю бы дойти!

— Аль чего свербит? Не, братцы! Едино — на Комаринщину бежать надо!

В терему Марины готовились к веселью. Всю ночь примеряли платья, потешные маски… Было тихо. Лишь поляки для страху били из самопалов.

Низко стояла тяжелая, мутная луна…

На рассвете Лжедимитрий увидел сон.

Белоглазый аббат вел людей в черных сутанах к гуляй-городу на приступ. «Уймитесь! — говорил Лжедимитрий. — Не то и мне и вам худо будет!» А они всё шли по льду, тихие и немые; и только белоглазый кричал и прядал, как барс. «Гляди ж, коли так!» — сказал Лжедимитрий и повернул аббата лицом на восход солнца. Но там ничего не было. Только пар клубился, и тек, и, казалось, был полон звона… «Видишь?» — спросил он. «Нет». — «Неужто нет? — закричал Лжедимитрий. — Да вся ж Москва собралась на тебя!..» — и проснулся.

Потешная маска свалилась с одеяла.

Басманов, потный и красный, тряс его что было мочи:

— Сам ты повинен, государь!.. Не верил?! Гляди — вся Москва собралась на тебя!..

Частый сплошной звон ударял в потолок и оживал во всех вещах, стоял по углам палаты. Лжедимитрий вскочил. Золотой верх собора вспыхнул вдали. Гнутый, как зерцало, лист кровельной меди бросало ветром…

Эту же носимую ветром медь приметил, когда проезжал Москворецкие ворота… Он стоял в сорочке, рыжий, босой… Вдруг от топота ног загудели своды. Грянула брань…

— Я вам не Годунов! — завопил он и сорвал со стены палаш.

И тотчас хриплый и будто веселый голос спросил:

— Ну, безвременный царь, проспался ли?!.

Первый загудел набат на Ильинке на Новгородском дворе. За ним — кремлевский колокол «Налд», в который всегда били при тревоге.

— Кремль горит! — закричали смутники. — Царя убить хотят! Литва бьет бояр!..

Шуйский и люди его, оттеснив народ, кинулись к теремам и, лишь покончив с Лжедимитрием, дали толпе дорогу…

Искали Марину… Царская утварь летела из окон на Житный двор.

Волокли шубы, одеяла. Разрывали парчу. Уводили из стойл польских аргамаков…

Из палаты в палату пробирались Молчанов и Шаховской. Они спотыкались о вороха теремного скарба. Под ногами трещали кубки. Вот с треском разодрался холст: то была парсуна[43] Лжедимитрия, написанная в Польше.

Большую горницу заливал солнечный свет. Русый веселый холоп шел им навстречу. Одной рукой он загнул полу кафтана, и в ней звенело и каталось серебро, в другой — прямо, не таясь, нес царскую печать и державу.

— Аль у плахи не был?! — ступив вперед, крикнул Шаховской.

Холоп остановился.

— На рухлядь мою не зарься, боярин! Биться стану!

Шаховской смотрел на его руки.

— Рухлядь не надобна! А пошто печать скрал?

— Ерш бы в ухе да лещ в пироге! — сказал холоп. — Служил я более восьми лет при дворце, наводил чернью блюда и кубки, и на той работе глаза мои потускли. И в прошлом году за ту мою службу велено мне сделать платье, а сделано не все: шубы, шапки, кафтана, портов и сапогов не сделано. Ныне вот рухлядь сию взял, унесу, кому ни есть сбуду…

— Добро! — перебил Молчанов, и в руках его звякнул кошель. — За одну сию печать што просишь?..

Холоп взял деньги, отдал печать и побрел.

— Во, Михайло! — сказал Шаховской. — То нам нечаянная удача!..

Солнце ломилось в окно. У Молчанова был утиный нос и лицо на свету веснушчатое, худое. Он провел сапогом по разорванной парсуне, высоко завел бровь и уперся в бок правой рукой:

— Чем не цесарь!.. Ведь схож!.. Ну, коней я добрых припас! Бежим, боярин, отсюда, бежим, покуда живы!..

Едва они вышли — жаркого цвета опахала двинулись в углу. Скрипнула жердь. Вдовый цареборисов попугай все еще жил в островерхой клетке.

Птица, повиснув вниз головой, качнулась и быстро завращала круглым глазом. Потом крючковатым клювом долбанула жердь и прокричала, ясно позвала кого-то:

— Це-сарь!..

Дома поляков в канун субботы пометили русскими буквами. Бушевал погром. Дым выстрелов простирался низко, как болотный пар.

На Посольском дворе крепко засели паны: Гонсевский, Жовтый, Богухвал, Заклика. С ними была челядь: известные всем в городе шут Балцер, Сенька, сапожник из Львова, и Талашка, повар и музыкант.

— Убили царя! — говорил повар. — У москалей господари живут недолго.

— Кто повинен? — отвечал сапожник. — Обещался он землю в тишине устроить, а что сделал? Где тишина?

Один шут Балцер тешился в бранной суматохе. Его больно били, и никто не смеялся. Но он все бегал по двору и кричал докучно:

— Панове! Панове! Седлай порты! Давай коня!

Три дня лежало тело Лжедимитрия у стены на Пожаре. «Глядите, — смеялись москвитяне, — у нас таких царей на конюшне вдоволь!» Живот был изрублен и вспучен: лицо закрывала овечья харя. Гулящие бабы, бранясь, скакали через него.

Потом его увезли за город и бросили в божедоме. Вскоре прошел слух, что на теле его сидят два голубя, и многие подумали: «Точно ли был он повинен?» А то были не голуби, а воронье.

Подули северные ветры. «Это Тришкино чернокнижество!» — сказали попы. Скверная женка кричала по городу: «Будете жить ни серо, ни бело!..» Народ смутился: «Что будет?» И тут неведомо кто пустил слух: Димитрий потаенно ушел!..

В среду к Марине пришли знатнейшие московские люди.

— Муж твой — вор и изменник, — сказали они, — ты знала, кто он, и все-таки вышла за него замуж. За это вороти все, што тебе вор в Польшу пересылал и на Москве давал.

Казалось, у нее не было рта — так крепко сжала она блеклые, сухие губы.

— Вот — ожерелья мои, жемчуга. Я заплачу и за то, что проела у вас с моими людьми.

— Мы за проесть ничего не берем, — сказали бояре, — а вороти нам, Маринка, пятьдесят пять тысяч…

Тут сильный шум донесся из-за стен Кремля.

Дул ветер. Народ кричал и бранился. Потешный гуляй-город подвигался со скрипом, громыхая листовою медью: то — по совету попов — везли тело Лжедимитрия на урочище Котлы.

Там, меж курганов, сожгли его, пепел забили в пушку, и гром развеял его по ветру…

В тот же день пан Богухвал отослал в Польшу письмо:

«…То не было тело Димитрия, но человека какого-то дородного, со лбом оголенным, с персями косматыми, а Димитрий был тела умеренного, стригся… и перси имел не поросшие для малых своих лет. Того же дня пропал боярин знатный Михайло Молчанов… да листы прибиты были на воротах боярских от Димитрия, где давал он знать, что ушел и бог его от изменников спас. Притом пропала турецкая лошадь царская, называемая «Дьявол»… Как бы то ни было, но то верно, что Димитрий I в Москве не убит, чего очевидным свидетелем был также некий Круширский из Скржынек, слуга пана Мартына Стадницкого… Во всем этом своею верою, честью и совестью клянется

пан Богухвал».