"1979" - читать интересную книгу автора (Крахт Кристиан)

Десять

Молодой монах продолжал сидеть, улыбаясь, и не отводил взгляда от священной горы, на его лице застыло экстатическое выражение счастья. Он как будто медитировал – или по крайней мере занимался тем, что в моем представлении было медитацией. Он меня больше не замечал и не отреагировал даже тогда, когда я толкнул его в плечо и предложил выпить талой снеговой воды. Он бормотал какую-то монотонную тибетскую молитву.

Я собрал свои вещи, опять подпоясал фетровую телогрейку – а что еще мне оставалось делать – и зашагал по направлению к горе. Монах остался сидеть, мурлыча себе под нос, на месте, где раньше стояла наша палатка.

Все изменилось, когда у меня внезапно появилась цель: глаза уже не были прикованы к земле, к вечно одному и тому же повторению шагов, но взгляд устремлялся вверх, все выше и выше, по мере того как я приближался к горе.

Я миновал озеро около полудня, судя по солнцу, стоявшему в зените над моей головой. На южном склоне горы ясно и отчетливо выделялась гигантская, самой природой изваянная из льда и камня, свастика. Она имела как минимум километровую высоту и такую же ширину. Я отвел глаза, мне не хотелось смотреть на этот огромный когтистый крест. Здесь, на этом месте, начинались пологие горные отроги. Я сделал глубокий вдох. Потом перераспределил вес рюкзака так, чтобы больше нагрузить другое плечо, и начал обходить гору Кайлаш по часовой стрелке.

Честно говоря, я не чувствовал ничего особенного, пока топал вокруг священной горы. Маврокордато либо соврал, либо просто все сильно преувеличил. Ко мне не пришло никакого внезапного озарения, не возникло чувства, будто я что-то отдаю, или, как он выразился, совершаю обмен, или очищаю мир от его грехов. Это было, если позволительно так сказать, более чем банально. Мне приходилось следить за тем, чтобы не получить никаких обморожений; фетровые башмаки хотя и хорошо грели, но зато я чувствовал через их мягкие подошвы каждый камушек; и обход вокруг горы, который длился три дня, вовсе не воспринимался мною как некое освобождение, а был трудным и сверх того скучным предприятием.

Когда темнело и я уставал идти, я заворачивался в свое фетровое белье и устраивался на ночлег, всегда рядом с одной из миниатюрных копий горы, которые попадались через каждую пару километров; паломники возводили эти подражания Целому из сложенных друг на друга камней – как ориентиры и, может быть, так же как культовые объекты. На этих каменных кучах лежали побелевшие от времени черепа яков, между некоторыми камнями были укреплены пестрые флажки. Просыпаясь среди ночи, я слышал, как эти флажки хлопают на ветру, и потом опять крепко засыпал. Я пил из моей походной фляги вкусную озерную воду, а голода вообще не испытывал.

Никаких возвышенных мыслей у меня не было. Я только все яснее отдавал себе отчет в том, что Маврокордато ошибся. Я просто шаг за шагом продвигался вперед, огибая огромную кучу камней.

Правда, гора, вздымавшаяся справа от меня, действительно отличалась редкой красотой; она вновь и вновь исчезала из виду, заслоненная очередным скальным выступом, но стоило мне завернуть за ближайший угол, и она показывалась в совсем ином обличье, в ином свете – это правда, и тем не менее она оставалась всего лишь горой. У меня определенно не возникло чувства, будто гора Кайлаш является центром вселенной.

Еще немного усилий, часа два пешего марша – и я завершил обход горы. Очищения, о котором говорил Маврокордато, так и не произошло. Мое путешествие не стало великим событием. Но я подумал, что не сожалею об этом. Даже напротив – собственно, я был вполне доволен и тем, как все обстояло теперь: тем, что я по крайней мере сделал попытку…

Вернувшись к южному склону, к той самой отправной точке, откуда я три дня назад начал свой путь, я в страхе замер на месте. Там стояли двенадцать паломников с орехового цвета лицами и неотрывно пялились на меня. Я снял с лица фетровые повязки, и они отступили на шаг назад, что меня сразу рассмешило, потому что они выглядели еще более странно, чем я; на них были резиновые фартуки, налокотники и наколенники. Некоторые кутались в длинные, спускающиеся до самой земли, плащи, другие довольствовались налобными повязками и шерстяными рукавицами.

Их волосы совершенно свалялись, это были самые оборванные и грязные типы, каких я когда-либо видал. Они напоминали отбракованных статистов на съемках «Звездных войн». Я положил палку на землю, у своих ног, и улыбнулся; они в ответ тоже заулыбались.

Внезапно, ни с того ни с сего, они стали исполнять своего рода хореографический номер в духе Басли – Беркли,[45] некий орнаментальный танец, сильно смахивавший на мюзикл о сиртаки.[46] Каждый выставил вперед одну ногу в резиновом наколеннике, потом сдвинул ее влево. Они взялись за руки, затем вскинули руки вверх – и вдруг запели евангельским хором, их голоса, отражаясь от склонов священной горы, звучали неясно и торжественно:

Моя молитваостанется с тобой,когда кончится день,в божественном сне.Моя молитва —это экстазв синеве…

Я подошел к тибетцам, раскинув руки, и поочередно обнял их всех. Они касались лбами моего лба и при этом высовывали язык. Это было совершенно невероятно. Они что-то бормотали и смеялись, и я тоже не мог не рассмеяться.

Мы уселись на землю, один паломник достал из своего заплечного мешка нечто, что выглядело как брикет торфа, а еще котелок, еще маленький, завязанный сверху узлом пластиковый пакет с бензином и несколько узловатых высохших какашек яка. Из пары камней он соорудил защищенный от ветра очаг, поджег сухое дерьмо зажигалкой фирмы Bic и сбрызнул его несколькими каплями бензина из пластикового пакета. Отломив небольшой кусочек зеленовато-коричневого торфяного брикета, паломник бросил его в котелок, его товарищ налил туда же воды из армейской фляги, и вскоре по всей узкой каменистой долине распространился запах ароматного чая.

Мы молча смотрели на мерцающее подобно углям дерьмо яка. Третий паломник открыл перевязанный тесемкой пакет из звериной шкуры и, отрезав ломоть от лежавшего в пакете желтоватого блока, осторожно опустил его в кипящую воду. Это было масло яка; я попробовал варево, на вкус оно напоминало очень соленый пакетный суп.

Мне показали, как прикрепить к ноге наколенник: с внутренней стороны он был снабжен ремнем, концы которого я завязал на бант, проследив, чтобы последний располагался в подколенной впадине. Потом паломники дали мне один из своих фартуков, выглядевших как пыльная поцарапанная клеенка, и, бестолково жестикулируя, объяснили, что я должен его надеть; дальше они продемонстрировали точно предписанный ритуал земных поклонов: из стоячего положения нужно упасть на одно колено, затем бросить свое тело вперед, лицом вниз. Лбом трижды коснуться земли. Опять, опираясь на колено, приподнять верхнюю часть туловища, затем выпрямиться во весь рост, сделать один шаг и повторить все сначала.

Целый день мы, вновь и вновь падая ниц, очень медленно, шаг за шагом, продвигались вперед, огибая гору по часовой стрелке. Без резиновых налокотников и наколенников это было бы очень болезненно, и я уже подумывал, не лучше ли мне совершить следующий обход без них – может, тогда что-нибудь произойдет, может, для той особой жертвы, которую я должен принести, необходимо, чтобы человек испытывал больше страданий.

Мы поставили палатки и опять развели огонь. Поужинали чем-то вроде каши из поджаренных ячменных зерен, которую, прежде чем разогреть, разминали руками, и несколькими кусками соленого вяленого мяса. Я съел совсем немного, а к кожаному бурдюку, который потом пустили по кругу, и вовсе не притронулся, потому что по запаху понял, что там была какая-то алкогольная бурда.

Когда я предостерегающе поднял руки, показывая, что благодарен, но отказываюсь от питья, один из паломников стукнул по спине того из своих товарищей, кто передал мне бурдюк, произнеся два слова, Body Shattva, – те самые, которые недавно пробормотал во сне молодой монах. Стукнутый втянул голову в плечи с таким видом, будто почувствовал глубочайший стыд.

Каждое утро на восходе солнца мы снова надевали резиновые доспехи и под насыщенно-синим небом Тибета продолжали свой путь; правда, за день удавалось пройти не больше двух-трех километров, но зато обходить Кайлаш вместе с группой паломников было гораздо веселее, нежели делать это одному. Многое мне казалось нелепым, и хотя мы не понимали друг друга, паломники постоянно меня смешили.

Они целовали землю, некоторые при этом плакали, чтобы уже минутой позже вновь начать подшучивать друг над дружкой; они поднимали с земли тяжелые камни, сколько-то времени тащили их, а потом сваливали на одну из тех каменных куч, которые я видел, когда в одиночестве обходил гору, и смысл которых теперь, наконец, для меня открылся.

У меня, пока я шел с ними, возникло удивительное чувство принадлежности к некоему сообществу, словно внезапно ко мне вернулось воспоминание об ощущениях, пережитых мною в детском саду или в первые школьные дни; это было как золотой подарок небес.

Когда мы полностью завершили обход, паломники – и я вместе с ними – разбили палаточный лагерь, настоящий camp,[47] сбросили свою резиновую амуницию и уселись в кружок на земле. И опять некоторые, самые молодые из них, подходили ко мне и гладили волосы на моих руках. Другие разделись и, не оставив на себе ничего, кроме заляпанных грязью подштанников, загорали на солнышке в нашей защищенной от ветра узкой долине. Нашлись и такие, кто занялся приготовлениями к пикнику, на котором нам предстояло насладиться вяленым мясом и горячим чаем со странным кисловатым запахом.

Я горел нетерпеливым желанием возобновить, уже на следующий день, медленное круговое движение вокруг горы и был буквально одержим этой мыслью. Провести ближайшие месяцы, может, даже годы именно так, с паломниками, языка которых я не понимал, – это казалось мне безупречной жизненной задачей. А почему бы и нет? Я уже освободил себя от всего незначимого, даже от поучений Маврокордато, я ничего более не желал, я был свободен…

Подбежал один из паломников, очень возбужденный, жестами приглашая нас посмотреть на то, что увидел он. Мы вчетвером – после того, как я вновь замотал лицо фетровыми повязками, – высунули головы из-за края скального выступа.

Несколько солдат на мулах приближались к нам. Они были вооружены винтовками, и их лица выглядели совсем иначе, чем у паломников, отличаясь гораздо более светлым оттенком кожи и большей упитанностью. Я еще никогда не видал китайских солдат. Спрятаться мы бы все равно не успели: узкая долина имела только один выход, и оттуда нам навстречу двигались солдаты.

Офицер, сидевший верхом на настоящей лошади, спешился и легким движением руки сбил с головы одного из паломников шапку. Тот упал назад, ударившись головой о камень, и кто-то из солдат хихикнул. Офицер обернулся и бросил на весельчака злобный взгляд. Солдаты были одеты в зеленую униформу, с красными пластиковыми звездами на фуражках и петлицах.[48]

Офицер спросил что-то на тибетском, потом на китайском языке; когда никто ему не ответил, он вытащил револьвер и дважды выстрелил в землю у своих ног. Фонтанчик песка взмыл в воздух, мы испуганно подались назад, а тот паломник, что лежал на земле с разбитой в кровь головой, жалобно застонал. Я сделал шаг вперед и сказал, что могу говорить по-китайски. Уж не знаю, откуда у меня взялась храбрость.

Офицер убрал пистолет в кобуру и подошел ко мне. Я размотал с головы полоски фетра и взглянул на него. Он тоже смотрел мне в лицо, в высшей степени удивленный, и вдруг, будто до него только сейчас дошло, что вообще происходит, широко ухмыльнулся.

«Су Лянь,[49] русский, – сказал он. – Ага. Русский». Он рукой подал своим людям какой-то знак, солдаты соскочили с мулов, и мы все – все, кто там был, – оказались арестованными. Двое паломников встали передо мной – такие трогательные, они и вправду хотели меня защитить, – но офицер просто ударил того и другого по лицу затянутым в перчатку кулаком. Одному он сломал переносицу.

Солдаты на мулах согнали нас в компактную группу, окружили кольцом и держали под прицелом винтовок; так мы и добирались до их штаба, который располагался где-то за холмами, на севере, на расстоянии однодневного перехода.

На парковочной стоянке перед несколькими бетонными зданиями паломников отделили от меня. Их посадили на новенький грузовик и куда-то повезли. Они еще долго смотрели в мою сторону, пока машина не затерялась в облаке пыли.

Меня же провели в одно из зданий, и я впервые увидел внутреннюю обстановку китайского дома. Она была в определенном смысле весьма примитивной и в то же время современной; все вещи имели чисто функциональный характер. Элементы отделки не использовались для архаизации интерьера, но обуславливались прагматическими задачами. Единственное, что мне понравилось, был маленький диванчик старшего офицера, с переброшенной через спинку белой вязаной салфеткой. Еще я заметил превосходные старые телефоны, несколько стульев, повернутых сиденьем к стене, плакаты, изображавшие разных людей с перечеркнутыми красным косым крестом лицами, и большую фотографию в рамке, на которой улыбался Мао Цзэдун. Меня посадили на стул в смежной с этим кабинетом комнате и, надев на одну лодыжку металлическое кандальное кольцо, пристегнули другой конец цепи к батарее отопления – зачем, непонятно, потому что любая попытка побега в этой тибетской глуши была бы достаточно бессмысленным предприятием. Мне поставили жестяное ведро, в пределах моей досягаемости, чтобы я мог справлять нужду Пару раз заходили какие-то офицеры, желая убедиться, что они и в самом деле поймали русского. И, покачав головой, вновь прикрывали за собой дверь.

Вечером пришел человек, который должен был меня побрить. Он принес керамическую чашку с горячей водой, мыло и бритву. Он сказал, чтобы я сидел спокойно, потому что бриться самому мне нельзя. Я откинулся на спинку стула, и он протянул мне тряпку, которую перед тем окунул в горячую воду; я увлажнил этой тряпкой свою бороду.

Я заснул сидя на стуле. Брадобрей в форме позже заглянул в комнату еще раз и принес мне металлический термос с горячей водой, на случай, если ночью я захочу пить.

Было очень холодно, и я пожалел, что пришлось оставить теплую фетровую обувку там, где меня взяли под стражу. Я обхватил руками термос – с изображениями роз и медвежат, детенышей панды, – скорчился и почувствовал себя чуть лучше. Батарея, к которой меня приковали, не работала, одеяла я тоже не получил. Ночью я проснулся от клацанья собственных зубов.

На другой день мне выдали деревянные башмаки, желтую хлопчатобумажную майку и кусачую пижаму-униформу цвета речной тины; чувствовал я себя в ней так, будто она была сделана из прессованного конского волоса. Я переживал из-за того, что отдал свои фетровые башмаки, они мне очень нравились, но моя просьба вернуть их ни к чему не привела; мне лишь сказали, что таковы здешние правила.

Никто не говорил, что со мной будет дальше, но сам я предполагал, что вскоре меня отправят из Тибета собственно в Китай. Как ни странно, меня не допрашивали, не предъявляли мне никакого обвинения, а на все мои вопросы по этому поводу отвечали, что я должен терпеливо ждать.

В первые два дня меня вскоре после полудня отстегивали от батареи и выводили на парковочную стоянку перед комендатурой, чтобы я в течение часа погулял там под конвоем двух вооруженных солдат – мое запястье и запястье одного из охранников были соединены наручниками. На этой площадке я ни разу не встречал других людей, кроме китайских солдат. Там стояли два грузовика, около двадцати бочек с бензином и один джип. Тех двенадцати паломников, вместе с которыми я был арестован, мне никогда больше не довелось увидеть.

Кормили меня чем-то вроде консервированной редьки, от которой сильно пучило живот, поэтому через два дня я отказался принимать эту пищу. Офицер испугался, что я умру с голоду, прежде чем они отправят меня куда следует, и однажды вечером, после того, как я в очередной раз не притронулся к миске с редькой, стал кричать, чтобы я сейчас же все съел. Увидев, что крики не помогают, он несколько раз яростно хлопнул себя ладонями по ляжкам и выбежал вон.

Час спустя появился тот солдат, который меня брил; он принес теплый, наваристый мясной суп в нормальной металлической миске с гравировкой и деревянные одноразовые палочки для еды. Он забрал ведро, чтобы вылить то, что в нем накопилось, и потом принес его назад. Я было заикнулся об одеяле, но, конечно, никакого одеяла не получил.

Ближайшей ночью я стал тереть палочки одну об другую, чтобы добыть огонь. На сей раз мне не оставили согревающего термоса, и я подумал, что в эту ночь без одеяла точно замерзну. Я оторвал от одежды несколько лоскутков, добавил к ним целую пачку разрезанной на квадраты старой газетной бумаги и сорвал со стены те плакаты с перечеркнутыми лицами, до которых смог дотянуться.

Газетную бумагу я скрутил в жгут и положил его, вместе с разорванными на полоски плакатами, в тщательно вылизанную миску. Я долго тер палочки одну об другую, но никакой искры не получилось. Правда, на одной из них появилась вмятина, от которой, если хорошо принюхаться, исходил запах слегка пригорелого дерева. Это была серьезная работа, но она ни к чему не привела.

Тут я вспомнил, что когда-то завязал вокруг своей лодыжки короткий и тонкий шнурок из конопли – для чего, я уже не мог сообразить. Я посмотрел – шнурок все еще был на месте, его у меня не забрали.

Обмотав шнурок вокруг верхнего конца одной из палочек, я связал оба его конца, пропустив под слегка изогнутой перекладиной спинки стула. Потом я приставил эту палочку к вмятине на другой палочке. С помощью шнура, за который я тянул, мне удалось настолько увеличить скорость вращения палочки, что через самое короткое время в миске загорелся крошечный огонек. Я подул на него и подложил жгут. Пламя взметнулось вверх и согрело мои окоченевшие пальцы.

Я подбрасывал в огонь все, что могло гореть, до тех пор, пока ничего больше не осталось; тогда я положил поверх миски мои деревянные башмаки, один на другой – они хотя и не горели, но начали тлеть, и, когда я передвинул их к середине, превратились в раскаленный древесный уголь. На другой день мне выдали два одеяла.

Я сам корил себя за собственную строптивость. В конце концов, они всего лишь исполняли свой долг – я не имел права без визы, даже без паспорта забираться так далеко в глубь китайской территории. Возможно, у них существовал закон, запрещавший совершать паломничества вокруг священной горы. С другой стороны, я действительно по ночам очень сильно мерз, а от замерзшего узника никому никакого проку нет.

Я переживал из-за солдата, который брил меня, приносил мне термос и хорошую еду: после того, как я сжег свои деревянные башмаки, я его больше не видел. Наверняка его наказали.

Еще через пять ночей меня наконец отцепили от батареи и привели в кабинет к начальству. Мне разрешили оставить у себя на плечах оба одеяла. Я все это время не мылся, и мне был неприятен собственный запах. На свободе, в период моего долгого паломничества, он не так сильно привлекал внимание, к тому же я тогда купался в большом озере, но здесь, в помещении, я распространял нестерпимую вонь. У меня также появились проблемы с кожей. После бритья мне не давали одеколона, и теперь вся нижняя половина моего лица была усеяна красными прыщами, просвечивавшими сквозь отросшую щетину.

Старший офицер сказал, что сейчас меня отвезут в лагерь. Я получил пару теннисных туфель, которые выглядели совсем неплохо, и затем меня вывели во двор. Меня посадили на переднее сиденье джипа, рядом с водителем, и приковали к какой-то вертикальной металлической балке, сзади занял свое место вооруженный охранник, а полноватый офицер устроился, предварительно закурив, у руля.

Из самой поездки я запомнил только бесконечные ухабы – она не произвела на меня особого впечатления. Никто не произнес ни слова. Офицер курил одну сигарету за другой, солдат за моей спиной смотрел на пустынный заоконный ландшафт. Я этот ландшафт воспринимал как бы с высоты птичьего полета. Мы ехали по высохшим руслам рек, по очень плохим дорогам, и через двенадцать или четырнадцать часов добрались до какого-то совсем уж безрадостного села, в котором, похоже, даже не было реки.

Единственная дорога пролегала меж двух рядов ничем не примечательных бетонных строений. Нам не попалось ни ресторана, ни даже трактира или чего-то подобного. Казалось, это место рассчитано на людей, использующих его только как перевалочный пункт. Слева и справа от дороги слабо горели керосиновые лампы, стоявшие на бочках, сколько-то электрических лампочек висело над подъездами домов. Когда мы проезжали мимо автозаправочной станции, я заметил двух закутанных в лохмотья оборванцев, сидевших рядом с ручным насосом: они вдыхали испарения дизельного масла, склонившись над вскрытой бензиновой канистрой. Пронизывающий ветер гонял по улице мусор и обрывки бумаги. Я смог прочитать пару красных надписей на стенах домов: они сообщали об успехах революции. Мы остановились у каких-то ворот, вылезли из машины, и я оказался на территории первого в моей жизни лагеря.