"Василий Иванович Юровских. Синие пташки-пикушки (Лирическое повествование в рассказах) " - читать интересную книгу автора

времени на спине мешок, отгоняю березовой веткой липучих на потную кофту
комаров и паутов. И слушаю, как она рассуждает о городе Далматово:
- Самая пора, Васько, сходить нам туды-ка. Ягода ишшо слепая - что
глубянка, что смородина, а грузди ишшо не напрели. Варенца прихватим,
табачку насыплем. Сбудем с рук и, глядишь, хлебного поесть купим...
В березовой дубраве дорога затененная и понизу сырая: там с глуби
неведомой поднимаются родниковые жилы. Подошвам до щекотки прохладно после
каленой открытой дороги через увал. Усталость проходит сама собой, словно
пьют ее из тела невидимые ключи. Идешь и даже не чувствуешь голые ребра
корней, покуда не ушибешь невзначай палец ноги. А бабушку слушать не
переслушать...
Двенадцатый год мне, а я и одним глазом не видал города, паровозов и
железной дороги, реки Исети. И белокаменного монастыря. Бабушка почему-то
называет железную дорогу "чугунка".
- Какая чугунка? - дивлюсь я. Иных, кроме тех чугунков - ведерных с
водой и кобыляком, поменьше с картошкой и похлебкой, что утрами отправляет
мама в зево печи, - сроду не доводилось мне видеть.
- Дак уж так и назвали в народе паровоз-то и дорогу железну, -
поясняет бабушка. - Да как придем, сам и поглядишь. До городу не шибко и
далеко, верст двадцать, - продолжает она, вытирая концами бледно-синего
платка потные щеки. - Пораньше встанем и по холодку половину волока
осилим. За Песками в гору поднимемся - привал у Серебряковой рощи устроим.
Малинник по ней шибко густой. Передохнем и до Першинского свертка. А там
под уклон к Затече покатимся. С тамошней горы сбежим - город-то тут как
тут.
Бабушка зевает, машинально крестит рот и вздыхает:
- Не спалось ночесь чего-то. Сперва, навроде, задремалось, а туто
Ондрюшка возьми и приснись. Живой ето, в одеже справной, сам веселый.
Побрякал в стекло с улки и зовет: "Мама, чего на все запорки закрылась,
али не ждешь совсем меня?" Господи... Сон-то как сдунуло. Затрясло меня,
будто в лихоманке, зазнобило всю, как есть яшшорка телом пробежала.
Испужалась, а ноги к окошку несут. Ить понимаю, Васько: год минул, как
убило Ондрея на глазах суседа Олександра Федоровича. Понимаю ить: с того
света никто не хаживал, а всё одно кинулась поглядеть...
Бабушка призадержалась, прислонилась мешком к толстой березе, и уж не
пот, а запавшие глаза сушила платком. И концы его темнели и темнели.
Подняла она голову и задумчиво смотрела на густую вершину березы.
- Ну и глянь за окно, а на улке темень, одна березка у дома в тынке
нет-нет да и сбелеет перед глазами, ветер пошумит ветками да ставень
поколотится о простенок. Никого нету-ка, никого... Постояла я, постояла и
опять легла. А сон-то не идет. Лежу, веки не закрываю и жду. Что если и на
самом-то деле Ондрюша воротился, разыгрывает меня и боится сразу
перепужать? Лежу и споминаю. Как прощался со мной - губы-то у него были
холодны. И обмерло сердце, почуяла тогды я: не видать мне больше его
живым, не видать... Кажись, изнесло меня, задремала я. И тут Жек чего-то
завыл, по-блажному завыл. Волков, что ли, учуял. А я опять за свое, опять
Ондрюша с ума не сходит. А ить год минул, год...
Бабушка не причитала голосом, как тогда, когда письмоноска Настасья
Симифониха подала ей, злосчастное письмо. Она только глубоко дышала, а
слезы сами накатывались, топили ее глаза и морщины.