"Бурлаки" - читать интересную книгу автора (Спешилов Александр Николаевич)Глава I ЧУЖАЯ СТОРОНАСегодня приехал отец с Печоры. К нам в избушку, на край бурлацкого поселка, в обычное время даже нищие не заглядывали, а тут весь день народ. Пришли старые товарищи отца — речные ветераны, грыжные от купеческих штурвалов. Ребята с утра разнесли весть по всему бурлацкому увалу: — Никола Большеголовый приехал. На побывку… Нас, братьев и сестер, шестеро. Мне, старшему, четырнадцать, младшей сестренке Сютке два года. Целая лесенка. На улице весенняя теплынь. Ребята играют в бабки на пригорках, а нас мать никак не может вытурить на улицу. Мы забрались на полати и с открытыми ртами слушаем разговоры старших. Соседи похваливают нас: — Ну и помощники растут у тебя, Николай Иванович. Хорошие! Старший-то! Женить впору. Надо бы его уже того, на подножный корм — на самостоятельное житье. Поди, уж думаешь об этом, Николай Иванович? Отец стал искать глазами меня. Я спрятал голову за выступ печной трубы. — Верно! Работник я один, а их у меня, погляди, какая команда. — То-то и оно. Да и Сашка у тебя — оторви ухо с глазом. Бурлак выйдет не хуже Стеньки Разина. К вечеру бурлаки опростали большую корчагу браги. Отец захмелел. Шатаясь, подошел он к полатям и поманил меня корявым пальцем: — Сашка! Слезай давай. Ты думаешь что? Айда бурлачить, полундра. Больше я тебе не поилец, не кормилец. Понятно? — Да ты чего, Николай? — заступилась за меня бабушка Якимовна. — Паренек еще не нагулялся, поди. Какой он бурлак? Пусть это лето дома поживет. Успеет еще горя хлебнуть на чужой сторонушке. — Замолчи, старуха! А ежели вдруг якорь отдам, робить не замогу, тогда что? Всем христарадничать придется. Мать дрожащей рукой поставила на стол кружку и заплакала. — Ты чего, Анна, ревешь? Мало тебе, что ли, помощников останется? — Хоть который палец отрежь, все равно больно, — почти простонала мать. — Ванюха растет, — сказал отец примиряюще. — Тоже скоро матросом станет. Так, Ванька? — Не хочу. Мамка плачет, — ответил пятилетний Ваня. Отец стукнул кулаком по столу: — Молчок! Кто здесь хозяин? Я! На то вы и сыновья, чтобы отцу быть подпорой… Отдать чалку! И весь разговор… На следующий день мне собирали первую бурлацкую котомку. В холстяной мешок положили нитки, дратву, иголки, сухари-подорожники, а поверх всего каравай хлеба для матушки-реки. По бурлацкому обычаю я должен буду бросить его в Каму, чтобы она дала мне счастье и удачу. Отец написал письмо знакомому водоливу и наказывал: — Будешь проситься на службу, поклонись: я к вашей милости. Понятно? Будь они прокляты! Не связывайся со всякой шпаной. Если человек на вид добрый да ласковый, а на самом деле пьет да ворует — это худой человек. Дружбу с тем заводи, кто самостоятельный, сам себя в обиду не дает, у кого нутро хорошее, рабочее. У того учись. Настоящего бурлака сердитого не бойся… Ты на меня погляди. Я сам девяти лет ушел из дома. Хватит! Погнул спину на казну да на купца… Сегодня на вечернем пароходе и выедешь. После обеда я побежал в деревню проститься с ребятами. Панька Рогожников, с которым мы вместе и рыбу удили, и огороды опустошали, подарил мне свой самый лучший самострел. — Завидно даже. Ты, Сашка, как большой, бурлачить идешь… А я… — Ничего, Панька, на будущее лето сам пойдешь. Вместе, может, бурлачить будем, на одном пароходе. Я, как поступлю куда, тебе письмо напишу, обязательно. Вечером я отправился на пристань в село Строганове. Провожала меня вся семья, дальше всех бабушка Якимовна. До дальнего лога дошла. — Прощай, внучек. Не видать уж мне будет тебя. Стара я стала. — Сунула мне в руку гривенник на гостинцы и, не оглядываясь, поплелась обратно по зеленой меже. Долго я глядел на бабушку Якимовну, на соломенные гумна, на деревню. Хотелось сбросить с плеч бурлацкую котомку, догнать бабушку и никуда не уезжать. Ребят жалко, братишек, сестренок, Ванюшку-крестника. Хотелось реветь. Через несколько дней я приехал на пароходе в Пермь, а из Перми, по совету пристанских матросов, отправился пешком в Королёвский затон — верст восемнадцать от города. Здесь несколько лет подряд зимовал отец, а мы из поселка к нему в гости ездили. Но зимой в затоне была тишина, и людей редко увидишь. Только сторож ходит с колотушкой. Теперь, весной, — совсем другое дело. Еще на пристани меня оглушил скрежет черпаков и цепей: работала землечерпательная машина. Через равные промежутки времени машина стихала, и тогда раздавался густой бас парового гудка: с землечерпалки вызывали пароход за шаландой, наполненной свежевычерпанным речным грунтом. Наглядевшись на страшную машину, я пошел вдоль затона. Крутые глинистые берега его были завалены снастями, лодками, якорями, лотами, старым железом, разным судовым хламом. На пригорке лежал вросший в землю огромный паровой котел. Недалеко от устья затона стояла на клетках черная баржа. Вокруг нее, под днищем, на лесах, на палубе копошился народ. На воде плавало бесчисленное множество лодок, завозен, брандвахт, мониторов и других деревянных «посудин». Маляры красили каюты. Матросы грузили такелаж. Раздавалась потогонная «Дубинушка». На низком месте расположились казармы — зимовки бурлаков. Отец всю жизнь прожил летом на судах, а зимой — в таких зимовках. Неужели и мне придется? Окна в зимовках узкие, как щели, в ширину баржевой доски. Полы земляные. Около стен нары в три этажа. Большая вода каждую весну заливает эти казармы, оставляя сырость на лето, осень и на всю зиму. Кое-где выкопаны землянки. Живут в них бурлаки по поговорке: «не тесаны стенки, да свой уголок». Разный был народ в затоне. Слышались и плавный говорок нижегородца, и чоканье вятича; энергичная речь татарина перемешивалась с говором чувашей. Здесь можно было встретить и крестьянина-отходника, и настоящего бурлака-зимогора, не имеющего ни дому, ни лому, а одни только рабочие руки да рваные брезентовые штаны. В затоне работали и пермяки, и вотяки, и люди с Кавказа в тяжелых меховых папахах. И у всех на ногах лапти: лыковые, берестяные, с пермяцкой подковыркой. Деревенские девки, работающие на промывке завозен, сердились, когда проходившие мимо рабочие заигрывали с ними. — Акулина! Повыше юбку подоткни, не то подмокнешь… — Иди ты, собачья морда!.. Я искал контору затона. Но сколько ни спрашивал, где она, эта контора, мне никто ответа не давал. Огрызались только: — Посторонись, сопляк! — Чего, кикимора, под ногами путаешься? Я робко пробирался по затону и ушел бы обратно в Пермь, если бы неожиданно не остановил меня ласковый оклик: — Молодец, заблудился, что ли? Передо мной стоял седенький старичок в пиджаке со светлыми пуговками. — Мне контору надо, дяденька. Старичок трясущимися руками вытащил из кармана берестяную коробочку-тавлинку с табаком, понюхал, чихнул и с усмешкой проговорил: — Дяденька? Да какой я тебе дяденька, я бакенщик Петр Казаковцев. Самый последний человек… Контору, говоришь, надо, племянничек? Ты чей? Я рассказал о себе. — Говоришь, Николая Ховрина наследник? Большеголового? Знаю. Мы с ним вместе в Сибири на «Ретвизане» бурлачили. Дружки были. Знаю Николая Ховрина. Что он теперя поделывает?.. Айда поговорим. — И мелкими шажками Казаковцев засеменил по берегу Камы, а я за ним… Будка Казаковцева стояла недалеко от затона, на берегу, поросшем черемухой. От нее к приплеску спускалась аккуратная лесенка. На воде две лодки. Одна, с белыми набоями, — казенная, другая — своя. Рядом с будкой полосатый шест-мачта, знак поста бакенщика. На полянке стоял самодельный стол на четырех кольях. Да еще две колоды вместо стульев. Поодаль большое пепелище костра. Мы вошли в будку. Четыре шага вдоль да три поперек — вот и все жилье. Стены оклеены светлыми обоями. На полу — ни соринки. Чугунная печь, прослужившая, верно, не один десяток лет, выглядела совсем новой. У стены топчан — это и сиденье, и кровать для старика. Над топчаном маленький шкаф. На самом видном месте, в красном углу, висит белоснежный спасательный круг. Я снял шапку, но в избушке икон не было. Бакенщик, заметив мое удивление, сказал: — Иконы? Есть они. В ларе лежат. Вешаю, когда начальство приезжает. Уедет начальство — опять в ларь прячу. Есть иконы. Они казенные, в инвентарной ведомости записаны. А мне они ни к чему. Есть, есть иконы… Петр Николаевич угостил меня чаем и рассказал о своем незабываемом горе: — Сын был у меня, Андрюшка. Утонул он на реке на Печоре. Андрюшка, сынок был. Вели мы караван в низа. Погодка стояла дождливая. Побежал парень по рулю на другую баржу… Все ходили — ничего, а Андрюшка побежал и свалился. Пока пароход останавливали, так уже версты три отмахали… Искали его — не нашли… Я водоливом служил. С той-то поры много было горя пережито, много вина выпито. Не пью теперича, а горе осталось… Ты вот походишь на моего Андрюшку. Такой же он был молодец… Нету его больше у меня. Утонул Андрюшенька на реке на Печоре, милый сын… Ты у меня и ночуй. Будем вместе жить. Старый да малый… До слез разжалобил меня старик. Я сразу полюбил его, как родного. И странно — его горький рассказ был для меня первой лаской на чужой стороне. Утром хозяин объяснил мне, как найти контору затона, и я живо нашел ее. Не в пример бурлацким казармам, контора стояла в лесочке на высоком месте, да еще на сваях, хотя видно было, что ее никогда не топило. Поднявшись по крыльцу, я осторожно и боязливо открыл дверь. Меня встретил окрик: — Чего надо?! За столом сидел огромный дядя в одной нижней рубахе. Из-под носа свисали рыжие усы, на голове большая лысина. — Чего уставился? — Я к вашей милости, насчет службы. — Паспорт есть? — Я подал паспорт. — Так. Александр, значит, фамилия Ховрин. Сын солдата. От роду четырнадцать лет… Писать умеешь? — Грамотный. Начальник сунул мой паспорт в ящик стола и крикнул в соседнюю комнату: — Сидор! Вошел рассыльный. — Отведи этого паренька к Юшкову. Ему, кажись, табельщик нужен. Повел меня Сидор через весь затон. Снова резал уши скрежет землечерпалки, да так, что больно не только ушам, но и зубам. Неистовый шум кружил голову. А мы все шли и шли. Наконец добрались до большого сарая. Вокруг пыль столбом. Здесь теребили паклю для пробивки судов. Встретил нас сам Юшков — подрядчик. — Ага! Углана приволок. Давай его сюды… Откудова? Сидор доложил, что меня послали из конторы и велели сказать, что писать умею. — Ага! Писарь. А ну, повернись! Юшков так сжал мне локоть и повернул кругом, что у меня после этого три дня рука болела. — Штаны трековые. На неделю не хватит. Все на хозяйское надеетесь… Вахромей! Объяви парню его должность. А ты, писарь, смотри у меня, не баловаться… Хозяин скрылся в сарае. Оттуда высунулся Вахромей и поманил меня пальцем. Вахромею лет под тридцать. Лицо бабье: ни усов, ни бороды. Одет в холстину, на ногах донельзя истрепанные лапти, а на голове форменная фуражка с серебряными топором и якорем. Фуражка линяла, и по лицу Вахромея текли грязные зеленые ручейки. Он положил мне руку на плечо. — Такое твое дело, — сказал Вахромей. — Сегодня гуляй, а завтра будешь паклю теребить. Ногти остриги, не то до крови обломаешь. Еще будешь вести табель, записывать, кто робил, кто не робил. А теперь айда! — Жалованье сколько положите? — осмелился я спросить Вахромея. — Такое же, как и всем зимогорам. Тебе разве не говорили? Двадцать пять копеек поденщина, на своих харчах и на своей фатере. Да пять копеек за табель. Завтра, смотри, приходи, а то твой документ в волость пошлют из конторы и уведут по этапу обратно к тятьке-мамке, да еще и выстегают… Ну, топай отсюдова. Мне некогда. До завтрева, господин писарь. До вечера я протолкался в затоне. Разыскал бакалейную лавку, чтобы купить кренделей. Меня заинтересовала вывеска: «Торговля протчими бакалейными сесными припасами Загидуллина». Какой-то шутник зачеркнул фамилию торговца и жирно смолой написал: «…торговля Агафурова». Агафуров — это известный на Каме купец-миллионер. Его фамилия на жалкой затонской лавчонке невольно вызывала смех. И самого Загидуллина бурлаки прозвали Агафуровым, но он не обижался. Когда я вошел в лавочку, кто-то из покупателей спросил торговца: — Как дела, господин Агафуров? Загидуллин ответил: — У Агафурова дела хорош. День торгуем, ночь воруем, год тюрьма сидим. Когда я вернулся в будку, Казаковцев готовился зажигать бакены. Я напросился помочь ему. Мы взяли фонари и сели в лодку. Белый бакен зажгли на гриве затона, красный — у правого берега. Поплыли обратно. Я сел «в гребях», а старый бакенщик едва управлялся с кормовым веслом — так он утомился. — Стара стала — слаба стала, — шутил он над собой. — Давно ли ты, Петр друг Николаич, один барку на быстроводье удерживал! Бывало, плывем… Надо пристать на ночевую, водолив кричит: «Петька! На берег с чалкой». А Петька и рад. Чалку в зубы. Перемахнешь с борта на яр… С чалкой перемахнешь. Упрешься ногами в землю. Кнеки на барке трещат. Травят чалку, дым идет от трения… Дым, а ты стоишь хоть бы хны. Так барка и остановится… По двадцати пудов в трюм носил. Ох-хо-хо! Был конь, да уезжен… Казаковцев разбудил меня на восходе солнца. Он успел уже снять с бакенов фонари. Приготовил чай. — Давай, Лександрушко, управляйся живее, Семен Юшков не любит, когда работнички на работу опаздывают. Не любит он. Выпил я кружку чаю, сменил свои «трековые» штаны на старые брезентовые, которые дал мне Петр Николаевич, и, путаясь в длинных штанинах, зашагал к затону. За рекой полыхало солнце. От заречного леса падали синие тени. Вдоль реки летели дикие гуси. Вдруг они один за другим нырнули в солнечный луч и исчезли из глаз. В тихой речной заводи плескалась рыба, рассыпаясь дождем от щуки, стоявшей в засаде, в тени нависших над рекою кустов. Вот и затон. На железе высыхала роса. Затон начинал свою трудовую жизнь. У сарая меня встретил приказчик Вахромей. — Мое почтение, тятькин-мамкин! Первым делом беги к Агафуру. Четыре шкалика. Понял? Велел, мол, приказчик Вахромей… Пока черта Сеньки нет… Да бегом, бегом! Я побежал в лавочку. Торговец в водке отказал. Пусть, дескать, сам господин приказчик придет, он, дескать, уже три рубля должен. — Вина брал, деньга не давал. Махорка брал, деньга не давал. Без деньга ничего давать не будем, — наотрез отказал торговец. Пришлось идти обратно. — Принес? — Нет. Агафуров не дает. Велел самому приходить. Вахромей вскочил с кучи пакли, на которой сидел, разметал ее пинком. — Князь, татарская морда! Уйди, углан. Убью! — И, перепрыгивая через паклю и канаты, Вахромей побежал в сторону лавочки. К сараю подходили работники. Первыми появились молодая высокая женщина в лаптях, в татарской соломенной шляпе, и хромой работник со страшным лицом. Правая сторона лица была в шрамах и без единого волоска. Здороваясь, он снял картуз. На голове волос не было. Вахромей вернулся из лавочки навеселе и без фуражки. Проходя мимо меня, он скорчил уморительную рожу и подмигнул: — Молчок, тятькин-мамкин! Раздались удары железного болта по рельсе. Вахромей скомандовал: — Ну, золотая рота! Топай за мной. Надо чалку к сараю припереть. Она давно об вас плачет. Человек двадцать работников взялись за толстый канат. Работник с уродливым лицом сильным, красивым голосом запел: Артель подхватила: Канат сильными рывками стал подвигаться к сараю. Дальше шла ругань. Но никто из артели не вникал в содержание песни. Важно было другое — под песню легче держать ритм в работе. Усилия отдельных людей сливались в единую, мощную силу, и работа спорилась. Я крепко вцепился в канат и изо всех сил рвал его вместе с другими. Через четверть часа канат лежал у стены сарая. Застучали топоры. Канат изрубили на части. Вахромей крикнул: — Залога! Это означало пятиминутный отдых — малый перекур. Все побросали работу. Одни закурили, другие бегом направились в лавочку к Агафурову. Ко мне подошел Вахромей с конторской книгой. — Видишь, книжка. В ней записаны все зимогоры. Обойдешь, когда работать будут. Ежели человек на месте, ставь одну палочку, а ежели нет его, пиши крест. Понял? — Понятно. — То-то. Спрашивай всех: как твоя есть фамилия? Нет кого, возьми да и перекрести в книжке. На и отвяжись… Кончай курить! Артель не успела еще как следует начать работу, а с каравана уже пришли рабочие за паклей и стали ругаться. — Лодыри царя небесного… — Давай, давай! Пошевеливай! — Отвяжись, худая жись. Мы не успевали готовить паклю. Вслед за ремонтными рабочими приходили водоливы, подручные. — Набрали тут богадельщиков, — ругались водоливы. — Срамота одна, а не работа. — А ты сам потереби! — огрызались теребильщики. — Я тебе потереблю, сукин кот! Теребить паклю было нелегко. Прежде всего приходилось развивать на пряди обрубки каната, потом раскручивать каждую прядь, и только после этого начиналось уже самое теребление. Работали вручную. Только один работник, с искалеченным лицом, теребил паклю на «ерше». Это толстая доска с гвоздями, напоминающая щетку. «Ерш» был укреплен на тяжелой колоде. Работник набирал в руку пучок раскрученных прядей и изо всей силы лупил им по железной щетке. Получалась пышная мелкая пакля. Я тоже было попробовал потеребить на «ерше», но у меня ничего не вышло. Не хватало силенки. В первый же час работы заболели кисти рук. Но отдохнуть было нельзя. То сам Юшков стоял над душой, то подгонял приказчик: — Робь, парень. Бог да хозяин Сенька чужие труды любят. Думай, что не веревку, а самого господа бога теребишь, тогда легче работа пойдет, бурлацкая твоя богородица. Перед полдником я пошел по сараю с табелем. Подошел к работнику на «ерше», спросил, как его зовут. Он с улыбкой ответил мне: — Андрей Заплатный. Разве не слыхал? Женщина в соломенной шляпе назвалась Екатериной Паниной. Я отметил их в табеле и подошел к следующему работнику. На мой вопрос, как звать, он отвечает: — Василь Иваныч. Обращаюсь к его товарищу: — А твоя как фамилия? — Василь Иваныч. — А тебя как зовут? — Василь Иваныч. Их четверо, и все Василии Ивановичи! А в табеле совсем не было таких имен. — Может быть, вас в список не записали? Давно работаете? Они ответили хором: — Давно… Третье лето. Ко мне подошел худой, высокий, черный, как кочегар, рабочий. — Они чуваши, — объяснил он мне. — Одним словом, забитые люди. Боятся настоящее имя свое назвать. И место их самое забиенное… Он помог мне найти в табеле фамилии чувашей и назвал себя: — Кондряков Михайло Егорович. — Кондряков? — переспросил я. — Не увальский ли? — С увала. А что? — Значит, земляки. — Не может быть, — удивился Кондряков. — Ты откуда? — Из Балдина. — Да ну! Смотри-ка ты, какое дело… По увалу, в бурлацких поселках, вот уже лет восемь шли разговоры о Михайле Кондрякове. В девятьсот пятом году кузнец Кондряков сжег на Каме склады графа Строганова. Его поймали и куда-то увезли. Одни говорили, что он вернулся и по ночам в своей старой кузнице деньги кует, другие — что давно в Сибири сгнил. Разные были слухи. А я теперь разговариваю с самим Кондряковым. Из детского любопытства я, конечно, был рад этой встрече. Да и сам Кондряков был доволен, что увидел земляка. Я не успевал отвечать на его вопросы. — Проживаешь где? — спросил он. — У Казаковцева остановился, у бакенщика. — У Петра Николаевича? Добрый старик, знаешь ли, только придурковатый. Известный бурлак на всей Каме. Верно, и про Андрюшку рассказывал? — Говорил. — Одинокий человек… У входа в сарай послышался голос Юшкова. Нам пришлось разойтись, и мы условились встретиться в обед у бакенщика. Я стал продолжать свой обход. В конце сарая, где от пыли слезились глаза, работала молодая женщина. В углу на пакле лежал грудной ребенок. Когда я подошел, ребенок заплакал. Мать, отвечая на мои вопросы, взяла его на руки. В это время незаметно, как кошка, к нам подкрался Семен Юшков. — Молод еще с бабешками заигрывать. Почему не на деле? — грубо спросил он меня, но, увидев в моих руках табель, свое внимание перенес на работницу: — Ежели хочешь жрать, убирай, черна немочь, своего выродка или сама с ним убирайся! — Куда же я с ним денусь, Семен Кузьмич? — А по мне хоть куда. Ты сюда работать пришла или что? Нянька ты здесь или работница? Долой отсюда! Вшивики… Мать собрала тряпье, крепко прижала к себе ребенка и со слезами на глазах вышла из сарая. И никто за нее не заступился. Все работали и делали вид, что не замечают, как расправляется подрядчик с несчастной женщиной. Я не выдержал и сказал Юшкову: — Она ведь ничего плохого не сделала… — Молчать! — крикнул подрядчик. — Вахромей, запиши штраф углану один рубль… Только потому держу, что писарь, — объяснил Юшков. — А ежели дальше станешь зубоскалить, выброшу, как поганого кутенка. В перерыв мы с Кондряковым пошли к бакенщику. Петр Николаевич сварил на костре уху из свежей рыбы. Уха была аппетитная, но у меня от пакли распухли руки, и я еле держал деревянную ложку. Кондряков говорил: — Вот она, спешка: Пальцы болят. А почему эта спешка? Знаешь? Можно было раньше тихо да ладно натеребить пакли на три весны. Все это потому, видишь ли, что у Юшкова с заведующим затоном Желяевым, большие ленты… — Какие ленты? — спросил я. — А шахер-махер, Обоюдный грабеж… Тянет, например, Желяев до весны. Все сметы пишет на ремонт судов. А как придет весна, сдает подряд Юшкову. Раз дело спешное — к смете надбавка. Глядишь, от подрядчика и будет благодарность. Семен Юшков не дурак. Набирает на работу разных, знаешь, ли, калек да малолетних и дерет с них по десять шкур, а платит… Сколько тебе, Ховрин, поденщина? — Четвертак. — Вот-вот. Ты получишь двадцать пять копеек, а Юшков заработает на тебе трешницу да оштрафует на рубль в свою пользу. Вот она — нажива на рабочем хребту. Я слушал Кондрякова и сердился на Петра Николаевича, который упорно старался перевести речь на другое. — Если перед Миколой нет дождей, лето всегда будет дождливое. Мокрое будет лето… — Я за это самое сколько по Сибири страдал, — продолжал говорить Кондряков, не обращая внимания, на ворчание старика. — Мокрое, ребятушки, нынче будет лето, мокрое… — Не бойся, старик, не промокнешь. Эх! Крепко сидят у нас на шее эти мизгири… Ну да поживем — увидим… В субботу нам выдали жалованье. Я за неделю получил полтинник — Вахромей вычел у меня штрафные. Свой первый, кровный заработок я отнес Петру Николаевичу. Он действительно был «кровным», потому что у меня на ладонях появились кровавые мозоли, из-под ногтей шла кровь. В воскресенье я проспал до десяти часов, а когда встал, Казаковцев был уже в форме, заставил и меня почиститься. — Потому — праздник, — наставлял меня старик. — Может, господа придут кататься на лодке. Все чтобы было в порядочке. Может, придут. Казаковцев подмел все дорожки, вымыл с мылом казенную лодку, на мачту поднял путейский флаг. Предположения оправдались. Часов в двенадцать явились господа. Первыми прибежали два гимназиста — племянники Желяева, потом пришел сам начальник затона, техник путей сообщения Желяев — полный господин с пушистыми усами — под руку с барыней. За ними горничная несла две пузатые корзины со снедью. Казаковцев вытянулся перед начальством. — С праздничком, ваше благородие, Александр Афанасьевич. Доброго здоровья, Софья Васильевна. — Здравствуй, — пробурчал Желяев. — Готова лодка? — Готова, ваше благородие, пожалуйте. Я помог Петру Николаевичу столкнуть лодку в воду. Первой вошла в нее горничная с корзинами, потом сам Желяев. — Сонечка, давай руку, — повернулся он к жене. Барыня охала, ахала, но никак не решалась шагнуть через борт. — Обождите, Софья Васильевна. Я сейчас досочку приволоку, доску. Я предупредил Казаковцева. Притащил трап. Один его конец мы приспособили на борт лодки, другой положили на кочку. Желяев подал барыне руку. Она встала на трап, оступилась и одной ногой попала в воду. — Петр! Ты что наделал? Скотина! — закричал Желяев. Бакенщик бросился с носовым платком к ногам барыни. — Прости ты меня, старика, матушка Софья Васильевна. Сейчас ножку обсушу. Я… Старик не договорил. Желяиха злобно пнула его ботинком прямо в лицо. Желяев выпрыгнул из лодки, резко оттолкнув ее от берега. Одно весло упало в воду. Лодка поплыла. Горничная ухватилась за оставшееся весло и неумело стала подгребать к берегу. Гимназисты хохотали, барыня визжала в истерике. Петр Николаевич стоял, опустив руки, по лицу его текла кровь. Желяев продолжал кричать: — Ты, старый козел, попомнишь у меня! Выдумал тоже — «доску приволоку». Через день Петра Николаевича вызвали в город. Обратно он приехал с другим бакенщиком. Погрузил старик свои пожитки в лодку, простился с нами и отправился вниз по Каме, сам не зная куда. В тот же день новый бакенщик выгнал меня с квартиры. Я перешел к Михаилу Егоровичу Кондрякову в затон, где он жил в своей собственной землянке. Однажды, вечером над рекой протянули на север запоздавшие журавли. — Тоже, должно быть, запоздали с ремонтом-то. Поздненько открыли навигацию. Справная птица летит с юга в апреле, а теперича июнь, — пошутил кто-то из рабочих. — Вот так бы и мне улететь… — мечтала Катя Панина. — Улетишь. Скоро все улетим, только неизвестно, где сядем, — говорил Андрей Заплатный. Действительно, работа в сарае подходила к концу. Еще день-другой — и расчет. Уходи куда знаешь. Уже многих рабочих Юшков уволил за ненадобностью. Одно за другим вышли из затона отремонтированные суда. Осталось последнее — карчеподъемница, которую должны были отбуксировать в Кай, в верховья Камы. Старшина карчеподъемницы Василий Федорович Сорокин не раз говаривал с нами, чтобы мы шли к нему в команду. Но работники знали, что это не лучше сарая Семена Юшкова, и не соглашались. В верховьях и от голода намучишься, и комары до смерти заедят. В последние вечера почти все оставшиеся в затоне собирались у землянки Михаила Кондрякова. Как-то раз Андрей Заплатный пришел раньше всех, и я осмелился спросить его: — Дядя Андрей, а почему у тебя такое лицо израненное? — Как сморчок, моя рожа? Правильно. Только не всегда я такой был; как теперь, друг мой Ховрин. Служил я машинистом на «Ольге». Знаешь, с деревянным корпусом была? — Маленький был я. Не знаю. — Ладно, не перебивай, — вдруг обидчиво заявил Заплатный и продолжал уже спокойно: — Кончил я когда-то техническое училище. Всего добился своим умом да горбом сын флотского кочегара. И где я только не служил машинистом и механиком. И на море служил, и на Волге, и на Амур-реке. А потом попал на Каму. Шли в тот год, после японской войны, забастовки. Бурлаки тоже не отставали от мастеровых. У нас на «Ольге» в ту пору команда была дружная… Мы потребовали, чтобы хозяин за погрузку платил нам отдельно. Он отказался. В Перми было дело. Вызвал хозяин грузчиков. А они тоже свои ребята. Мы, говорят, против своих не пойдем. Мы снова к хозяину. А он уперся, как бык в колоду. Мы взяли да и решили уйти в затон. «Отдать носовую! Отдать кормовую! Вперед до полного!..» Шли мы мимо полигона, а тут пушки пробовали. Я на вахте стоял в машинном отделении. Вдруг как ударит. Меня будто кипятком ошпарило. Очнулся в больнице. Вылечили кое-как да в тюрьму посадили. Не бунтуй, значит. С тех пор и рожа у меня на всех чертей похожа, и нога испорчена, и в механики никто не берет. Прозвище мне дали Заплатный. Свою настоящую фамилию я уж забыл давно, а ведь Панин — моя настоящая фамилия. Хотя я и «права» имею, как машинист, а тереблю паклю. Ну, да, кажется, уже и оттеребился, — с усмешкой закончил Заплатный свой рассказ. — Почему оттеребился? — спросил я. — От Вахромея слышал: завтра расчет. — Что делать-то будем? — Пойдем к Сорокину. Куда сейчас поступишь? Работы в затоне больше нет. Матросов на пароходы в апреле набрали. На другой день нам объявили о расчете. Деньги выдавал сам подрядчик. Он прикинулся ласковой лисичкой. — С богом, братцы. Не поминайте лихом Семена Юшкова. Всякое было. На работе и поругивал кое-кого. Сами знаете — спешка. На будущий год милости просим. Хватит работенки, слава богу, у Семена Юшкова. На артель Юшков выставил ведро водки. Кондряков от вина отказался: — Мягко стелешь, Семен Кузьмич, да жестко спать. Юшков сверкнул глазами. — Вольному — воля… Спасенному — рай. Василий Федорович Сорокин, крепкий старик лет шестидесяти, с курчавой рыжей бородой, в белой рубахе навыпуск, в жилетке, принимал матросов на свою карчеподъемницу. Меня, как грамотного, Сорокин усадил рядом с собой и заставлял записывать людей в книгу. Сам он внимательно рассматривал паспорта и диктовал: — Пиши: чуваш Василий Иванович косой. Дальше — Василий Иванович молодой. Записал? — Записал. — Записывай: чуваш Василий Иванович седой, Василий Иванович могутной… За чувашей заступился Кондряков: — Слышь, старшина, у них в паспортах не так записано. Имена и фамилии у всех разные и настоящие. — Не твое дело, Кондряков. Захочу и тебя запишу: Мишка черный, а захочу, еще и не так запишу… Записывай, Ховрин: Андрей, по прозванью Заплатный. — Сорокин ощерился на Заплатного. — Только давай, Заплатный, уговоримся: медведей в верхах, уж будь другом, не пугай. Страшная у тебя физиогномия… Записал? Панина Катерина, значит, — наш кок… Да, хороша Маша!.. — Да не ваша! — подбоченясь, отрезала Панина. — Ой, девка, не гляди, что стар, побереги язычок. Живенько прикусить заставлю… А ты, писарь, запиши-ко давай Сорокина Трофима… Для разводу. — Кто это Сорокин Трофим? — спросил я. — Внучек мой. — А где он? — Не спорь, а пиши. И дело это не твое. Младенец он еще. Не дорос, поди, до матросов. Ему второй годок пошел, дай бог здоровья. — И старшина истово перекрестился. К столу подошел незнакомый мне человек в старом кожаном бушлате, с лицом, до глаз заросшим бородою. — Я к твоей милости, Василий Федорович. Прими ты меня вместе с бабой, ради Христа. Куда она без меня. По чужим людям таскаться ей, что ли? Да и я без нее тоже ни то ни се, сам знаешь, Василий Федорович. — Не могу, Спиря. Баб держать на казенных судах запрещено. Правил таких нету. — Она поварихой может. Да постирать там. — Опоздал, Спиря. У меня уже есть такая повариха. Куда твоей жене! Погляди-ко, девка — ягодка. — Ягодка, да не для твоих зубов, — проворчала Катерина. — Прими уж лучше этого Спиридона с женой, а меня уволь. Спиридон повернулся к Паниной. — Что ты, девка! Я не знал, что ты уж в поварихи поступила. На живое место кто же позарится. Да и моя баба — какая она повариха? Ты уж как-нибудь того… — Спиридон встал на колени перед Сорокиным и попросил: — Василий Федорович, благодетель. Много благодарны мы тебе. Сам знаешь, сколь годов я тебе крыши поправлял. Возьми мою бабу в свое хозяйство. Все она на месте будет. Сорокин погладил свою рыжую бороду, подумал и сказал: — Ладно. Встань, Спиря. Посылай жену к нам в, деревню. Это самое, можно, в деревню если… Пиши, сынок: Спиридон Кошелев… Записал? — Готово, — ответил я. Старшина просмотрел список, оглядел свою команду и ласково проговорил: — Остальные господа, давайте отсюда на берег. Больше матросиков не требуется. Ваканций не будет. Не обессудьте… Есть еще петля, ну да и шея для нее имеется. Старшим матросом у нас будет Пепеляев. Вахромей. По трапу, расталкивая народ, поднялся на судно — легок на помине — сам старший матрос Вахромей. Он заметно был навеселе. — Наше вам почтение. Сорок одно с кисточкой, полтора рубля сдачи. Господину волостному старшине! — Хе-хе-хе! Здесь я не волостной, а старшина карчеподъемницы, — усмехнулся Сорокин. Заплатный заметил: — Похож на волостного. Тоже рыжий и с брюхом. Сорокин побагровел и бросил злобно: — Чего, чего? Я тебе на плесе, смотри, последние кишки из твоего худого брюха повытрясу. Паспорт-то у меня. Вот где твой паспорт. Что хочу, то и ворочу. Я начальник! — Видно, что начальник, — с улыбкой пробурчал Заплатный. — Только голос у тебя, как у комара… — Молчать! Я ведь и кусать умею. В старые годы, еще когда только начиналось паровое судоходство, по Каме ходил пароход под названием «Близнецы». Это были два отдельных деревянных судна, скрепленные брусьями. На одном стоял паровой котел, на другом — машина, а между ними, в так называемом шалмане, — гребное колесо. Наша карчеподъемница походила на этих «Близнецов». Тоже два судна, два баркасика, сажен по десять в длину, связанные поперек толстыми бревнами. Над шалманом перекинут сосновый вращающийся вал для подъема карчей. Над валом ферма — два столба с перекладиной. На перекладине разные тали — «вистоны», цепи, крючья. На одном из «близнецов» — каюта старшины, на другом — кладовая. Матросы жили на особом судне — брандвахте. Одну ее половину занимала кухня — камбуз, другую — кубрик. Во всю длину кубрика двухэтажные нары; Только в конце помещения стояла отдельная койка для старшего матроса. Половицы в кубрике прогибались. Из копаней через широкие щели брызгала вода. Пришлось немедля взяться за откачку. До вечера мы проработали у насоса, выплевывавшего за борт мутную, вонючую воду. После скупого ужина назначили суточную вахту. Начать вахту пришлось мне. Старший матрос объяснил мои обязанности. Вахтенный должен колоть дрова, топить печи на кухне и в каюте старшины, мыть полы, швабрить палубу, на ночь поднимать на мачту фонарь, караулить лодки, снасти. Спать вахтенному не полагалось. Команда устроилась на покой, а я вышел на палубу. Наступила теплая летняя ночь. Тихо. Только где-то в кустах журчит вода. На лугах перекликаются коростели. Через палубу бесшумно проносятся летучие мыши. На высокой мачте тускло маячит фонарь. От всего этого меня стало неудержимо клонить ко сну. Я уже задремал было на бухте каната, как на брандвахте скрипнула дверь. Ко мне подошел старший матрос с большим обломком кирпича в руке. — Вахтишь? — Сам видишь, — ответил я. — А тебе чего надо? — Ничего не надо. Проверить пришел. Якорь на корме видишь? — Вижу. — Грязный весь, ржавленый. Его, знаешь ли, надо хорошенько вычистить. Бери кирпич. Я принял из рук Вахромея кирпич. — Тебе ночью все равно делать нечего, вот и поскоблись немножечко. Утром погляжу. Якорь иваныч должен блестеть, как плешь. Вахромей ушел, а я принялся чистить якорь, нарушая тишину благодатной ночи противным скрежетом кирпича о ржавое железо. В кубрике кто-то выругался по моему адресу. На палубе появился старшина Сорокин. — В ученье взяли? Так, так, сынок. Учись бурлацкому обхождению. Ежели якорь вычистишь да болонь перекусишь — женим. Ей-богу, женим. На Катьке на Паниной. Старшина справил нужду и скрылся в своей каюте. Через некоторое время на палубу вышел Спиридон и заговорил ворчливо: — И ночью покоя нет. Спать — и то не дают. Чего ты скрипишь, чучело? Брось, говорят тебе. — Как брось, если Вахромей велел, — возразил я Спиридону. — Старшой велел? Значит, так и должно. Против старшого не пойдешь… Пойду на берег, может, там усну в спокое. Ну, скрипи. Спиридон спустился по трапу на берег. Я продолжал чистить якорь. То и дело на палубу выглядывали из дверей кубрика растревоженные матросы. Одни ругались, другие, ни слова не говоря, скрывались в кубрике. Показался Михаил Егорович Кондряков. Он быстро подошел ко мне и спросил: — Кто это тебя заставил? — Старший матрос. — Так, знаешь ли, это издевательство. Какой дурак якорья чистит? Дай-ка кирпич. — Я отдал Кондрякову кирпич, он повертел, повертел его и швырнул далеко за борт со словами: — Морду бить за такие дела. Кондряков возвратился в кубрик. Я вымыл руки, лицо и сел на канат. На небе вечерняя заря уже сходилась с утренней. Потянул легкий ветерок. Запахло свежими травами и медом. Я задремал. Вдруг послышалась ругань: — Ты очумел, Что ли? Почему якорь не чистишь? Я, что ли, за тебя спину буду гнуть? Где кирпич? Бросил, холера! — Вахромей схватил меня за ухо и потащил к якорю. — До тех пор будешь вахтить, покуда якорь не вычистишь. Кирпич где хошь возьми и чисти, чисти! Что я сказал! А не вычистишь, потычу мордой о лапу, будешь знать, как начальство не слушать. Я сходил на берег за новым кирпичом и снова стал чистить якорь. Наступил рассвет. На реке появилась белесая пелена тумана. Заиграла проснувшаяся рыба, запели птицы, а я все еще чистил проклятый якорь. «Музыку», мою прервал вышедший на палубу Андрей Заплатный. — Кто тут всю ночь скоблится? Кто тебя заставил заниматься таким делом? — Вахромей. Я не стал было, так он мне чуть ухо не оторвал. — И я показал Заплатному распухшее ухо. — Сволочь! Бери, вахтенный, швабру — пора палубу мыть. А с Вахромеем я сам поговорю. Заплатный спустился в кубрик и пошептался с чувашином Максимом могутным. Разбудил еще кое-кого. Подобрались к Вахромею, который спал с лицом праведника. Заплатный заткнул ему рот грязной паклей, потом его прикрутили веревкой к койке. Лежал он, корчил рожи и дико вращал глазами… Таковы были бурлацкие нравы. Чистка якоря считалась позорным крещением начинающих бурлаков. Над чистильщиками якорей матросы обычно глумились не одну навигацию. Работая в сарае Юшкова, я не раз слыхал, как один бурлак говорил другому: — Помнишь, как ты у Мешкова якорь чистил? — А тебе на барже в прошлом году сколько банок наставили? Обиженный лез в драку. Банки позорней чистки якоря. Сейчас в кубрике карчеподъемницы матросы ставили банки старшему. — Ты знай, кого заставлять якорь чистить. Спирю бы заставить поскоблиться — туды-сюды, а ты над мальчишкой измываешься. Вахромей пытался что-то возразить Заплатному, но комок пакли был надежно забит в его рот. Максим оголил Вахромею живот и намылил зеленым мылом. Андрей Заплатный левой рукой оттягивал кожу на брюхе Вахромея, а ребром ладони правой руки сильно ударял по оттянутому месту. На теле старшего матроса появлялись багровые пятна. Вахромей жмурился от боли, по щеке на грязную подушку стекала слеза. — Дрожь взяла, холуй хозяйский! — шипел Заплатный. — Если не оставишь парня в покое, полетишь вниз башкой в омут раков давить… Я стоял в дверях кубрика, и мне было жаль Вахромея, Заплатный, взглянув в мою сторону и заметив жалостливую мину на моем лице, убедительно погрозил кулаком. В это время проснулся Кондряков. Он быстро подбежал к койке старшего матроса и схватил Заплатного за руку. — Ты, старый товарищ, должен понимать, что не к лицу нам это зверство. — Клин клином вышибают, — пробурчал Заплатный. Вахромея развязали. Он порывисто схватил руку Кондрякова, поцеловал ее и заплакал. Кондряков отер руку о бушлат и бросил ему: — Гадина ползучая… Взошло солнце. Я ударил в колокол. Один за другим выходили матросы из кубрика, оплескивали лица холодной водой и садились на палубе за стол, на котором уже стояли два медных чайника. Никто ни словом не обмолвился о ночных происшествиях. И только когда стали выходить из-за стола, Заплатный сделал жест, как бы собираясь ударить старшего матроса. Вахромей смешно, по-бабьи, скрестил руки на животе. Грянул хохот. Больше всех смеялся сам Вахромей. На карчеподъемницу нагрянула комиссия: начальник отделения Казанского округа путей сообщения инженер Зубайло-Милославский, начальник Верхнекамского технического участка Великанов, заведующий затоном Желяев и практикант Попов. Все в узких брючках в обтяжку, в белых кителях, в форменных фуражках с белыми околышами. Комиссия осмотрела суда. Заглянули начальники в трюм, в каюты, брезгливо потрогали снасти. Великанов, коротконогий толстяк с бородой клинышком, пыхтя и охая, забрался для чего-то на крышу брандвахты и пошатал печную трубу. Потом Зубайло-Милославский потребовал список матросов, и началась перекличка. — Заплатный Андрей! — выкликал Сорокин. — Я! — Кондряков Михаил! — Есть! — Панина Екатерина! — Я буду… — Сорокин Трофим! «Как, — подумал я, — будет выкручиваться старшина за своего двухлетнего внука?» — Здесь я! — басом ответил Вахромей Пепеляев… Комиссия составила акт, по которому выходило, что команда налицо, карчеподъемница готова к буксировке. Вечером в затон тихим ходом вошел буксирный пароход «Орел» и пристал к нашим посудинам. — Здорово, ребята! — поздоровался с нами капитан «Орла». — Доброго здоровья, Василий Федорович… У меня приказ взять тебя на буксир до самого Кая. Одно плохо — вода велика. Недели две прошлепаем, не меньше. Мы выкачали якоря, вытянули с берега чалки. — Ну, с богом… Пароход взял нас «под крыло» и вывел из затона. На плесе отошел от карчеподъемницы и уже на вытянутом буксире потянул ее вверх по реке. Раздался свисток на молитву. На пароходе закрестились лоцман, капитан, а у нас — Сорокин. Стоя на коленях, молился Спиря Кошелев, за его спиной гримасничал старший матрос, а нас разбирал смех. Сорокин положил последний поклон, пригрозил: — В тартарары вас, нехристи окаянные… На корме у нас сидел новый вахтенный чувашин Максим и вслух думал о своей родине: — Васька-Сурск хорош, а город Чуксар всем городам город. Хлеба-ту, лыка-ту, мочала-ту, лаптей-ту, церквей-ту, едри твою мать! На носу брандвахты собрались матросы. Спиридон Кошелев вытащил старую, с заплатанными мехами гармошку. Заиграл «Стеньку Разина». Андрей Заплатный затянул: Песню подхватил хор. Пели так, что возникал перед глазами, как живой, сам Степан Разин. Так и казалось, что из-за острова вот-вот выплывут острогрудые «Стеньки Разина челны». Пели с воодушевлением, страстно, забывая все — и работу, и нужду, и самого Сорокина с его внуком и карчеподъемницей. Так могли петь только арестанты да бурлаки. Наш караван плыл на север, в приуральскую тайгу. В буксировке время проходило медленно и тоскливо. Вставали мы по привычке в пять часов утра и до обеда слонялись по палубе. В двенадцать часов кок Катя Панина и вахтенный матрос выносили из кухни железный таз с варевом из солонины. Мы чинно рассаживались вокруг стола и кто откуда доставали свои ложки. Старший матрос ударял ложкой по краю таза, и все набрасывались на еду. Не успеешь оглянуться, как в посудине остается лишь жижа без единого кусочка мяса. Я со своей деревенской ложкой первое время жил впроголодь. Катя Панина, заметив это, подарила мне большую бурлацкую ложку. Я научился сразу вытаскивать по три куска мяса. Раз, не дождавшись сигнала старшего, я полез за мясом и получил такой удар ложкой по лбу, что не сразу очухался. Это Катерина Панина соблюдала в своем кухонном деле справедливые бурлацкие порядки. В конце обеда выносились на стол кости. Блюдо это считалось лакомством. Кости ели по очереди. Получивший кости подолгу сидел на палубе, выковыривая мозги из желтых мослов. Некоторым доставались одни ребра. Ни жиру, ни мяса. Над такими подтрунивали: — Не мясо ешь, а кости гложешь. Нам делать было нечего, а Спиридону Кошелеву дня не хватало. Он с утра до вечера портняжил. Из старых штанов шил новые фуражки. Вскоре вся команда стала щеголять в невообразимых головных уборах. Коку Кошелев из старого казенного полотенца сшил настоящий поварской колпак. Свою соломенную шляпу Катя выбросила «воронам на гнездо». В одном месте пароход пристал к берегу грузить дрова. С каким удовольствием мы вышли на твердую землю! Пароходским помогли и свои дровяные запасы пополнили. Пока мы таскали дрова, Вахромей с двумя матросами отправился на лодке за Каму, где маячили балаганы рыбаков, и привез оттуда пуда два свежей рыбы. — На какие вши купил? — спросил Сорокин Вахромея. — Я, господин старшина, не хуже тебя умею в мутной водичке рыбку ловить. — Отобрал, что ли? — Нет! Сами дали. Припугнул только, что на нашем пароходе большие начальники. Нельзя не угостить. Иначе забуксируют все невода — и пропал рыбацкий промысел. Поверили. На мой век дураков хватит… — Ну и ну! — удивился Сорокин. — Катька! Забирай рыбу, вари уху! Панина выбрала самолучшую рыбину и унесла на кухню. За ней увязался Спиридон Кошелев. Через минуту мы услышали ожесточенный спор. Вдруг на палубу выбегает Кошелев с большим судаком, которого он держал обеими руками за красные жабры. — Робя! Что за рыба? Сроду не видал. Мне захотелось пошутить над Спиридоном. Я сказал: — Не видишь разве? Ерш. — А ведь походит на ерша, — обрадованно проговорил Спиря и снова отправился на кухню. С этим же судаком выбежала Катя Панина. — Верно, что ли? Спирька говорит — ерш. — Что ты, девка? Какой ерш? Это окунь. Гляди-ко, как перья расшеперил, и полосы на становом хребту седые, — объяснил Катерине Заплатный. — Я и то говорю — окунь, а он заладил свое: ерш, ерш. Катя возвратилась на кухню, и там поднялся содом. — Окунь, окунь! Будь ты проклят! — визгливо кричала Катерина. — Ерш! Ерш! — глухо и тяжело вскрикивал Спиридон. И, подгоняемый кочергой, под смех матросов Спиря выскочил из кухни. За ним вдогонку полетел злополучный судак и упал за борт. Когда поспела уха, Катя заявила, что если Спиридон сядет за стол, она всю рожу ему поварешкой размозжит. С этого дня Спиря возненавидел ершей, а Вахромей дал ему прозвище «ершова порода»… Тихо продвигался наш караван вверх по реке. «Орел» шлепал своими деревянными плицами по быстрой воде и тяжело пыхтел. Шли мы по версте в час. Я пристально вглядывался в синюю даль — все пытался увидеть знакомую церковь на высоком горном берегу. Совсем-совсем недалеко мои родные места — бурлацкий увал. Но, как назло, один случай еще на сутки отдалил встречу с родными. Однажды утром пароход отклонился от фарватера и по старице завел караван на залитые полой водой луга. На пароходе заметили это, когда по его бортам и по окнам нашей брандвахты захлестал ивняк. Карчеподъемница шаркнула днищем о землю. Буксир не выдержал и с визгом порвался. Один его конец ударил по рубке парохода, другим концом на карчеподъемнице снесло мачту, без памяти свалился на доски палубы вахтенный матрос Максим. Спиридон Кошелев, стоявший на борту с шестом, полетел в холодную воду. — Спасите, тону!.. Ради Христа!.. Спустили лодку и вытащили «утопленника». Максиму мачтой сломало ногу и повредило ребра. На пароходе пострадал штурвальный. Пока пароход порожняком отвозил в ближайшее село пострадавших, мы целые сутки простояли на якоре. Когда пароход возвратился и вытащил карчеподъемницу на плес, у нас на левом судне обнаружилась течь. На стоянке мы не заметили, что днище повреждено, да и напор воды был небольшой. На ходу — другое дело. Прямо на глазах прибывала вода в трюме. Сорокин просил капитана парохода сделать остановку, чтобы выкачать воду паровым насосом и исправить днище. Капитан не согласился: и так, дескать, много было простоя. Он заявил: — Как хочешь, так и спасай свою горчицу… Пришлось обходиться своими силами. Подвели мы под днище брезент и стали откачивать воду. Старый насос — качок — был тяжел и работал плохо. Качали все по очереди: и матросы, и кок, и сам Сорокин. Работали без перерыва, ели на ходу, а вода в трюме убывала незаметно — в час по ложке. Матросы ворчали: — Ты, Василий Федорович, за двоих работать должен. За себя и за внука, холера ему в живот… Прошли уже вторые сутки, а мы все еще откачиваем воду. В довершение всего и погода резко переменилась. Заморосил дождик. Народ совсем озверел. Андрей Заплатный бросил качок и налетел на Сорокина: — На, сам качай, леший! Ремонт бы лучше сделал, жила. А нам что? Гони паспорт, и на берег… И тебя прихватим на всякий случай… Качай, качай, не оглядывайся. А я откачался… Сорокин, качая воду, поманил к себе Вахромея: — Четверть вина ставлю для команды. Вот те Христос! Старший матрос ухмыльнулся: — Мало, волостной старшина. Они, конечно, не нанимались к тебе воду откачивать. Ставь ведро. Не то возьмет Заплатный да и наставит банок. Сам знаешь, какой он арестант. Он не поглядит, черт ли, старшина ли. Матросы перестанут работать, и пойдешь ты со своим суденышком в омут раков ловить. — Потише ты. Тоже от рук отбился. — А что я? Я о пользе говорю. Как бы из-за твоего скупердяйства чего не случилось, господин старшина. Сорокин перестал качать. Рукавом рубахи вытер мокрое лицо и сказал: — Молодцы, матросики! Ну и молодцы! Ей-богу, ставлю на артель ведро вина. Вахромейко! Неси ключи от кладовки. И снова с ожесточением закипела работа на борту карчеподъемницы. Только Заплатный стоял в сторонке и посмеивался над матросами: — Дурачье! Готовы на брюхе ползать перед старшиной за черепушку водки. Эх вы! Каторжные. — Ты, Андрей, опять не прав, — попытался было уговорить Заплатного Кондряков. — Все равно, с водкой или без водки, а воду откачать надо, карчеподъемницу исправить надо. — А мне какое дело? Пусть она идет на дно ко всем чертям. — А что делать будешь? Работать где будешь? Да и не только, знаешь ли, о себе мы должны беспокоиться, но и о товарищах. Подумай, куда пойдут те же чуваши. На голодную смерть? — За вино продались этому сукину сыну… — Слушай, Андрей! Я, знаешь ли, человек непьющий, мне эта водка совсем не нужна, а откачивать воду не отказываюсь. — Кондряков сменил уставшего матроса. Андрей Заплатный со словами «непонятный ты стал, Кондряков…» ушел в кубрик и завалился спать. Так, выкачивая воду, исправляя поврежденное днище, мы доползли, наконец, до моего родного плеса. Река здесь делает дугу в несколько верст. Вдали уже виден увал с бурлацкими поселками. У меня терпения не хватило. Я суетился на палубе и приставал к старшине, чтобы высадил меня на берег. Я хотел пешком добежать до села Строганова. Образумил меня Кондряков. — Как пройдешь? — сказал он мне. — Видишь, все луга затоплены. Сиди и не ерепенься. Скоро все равно будем на месте. За три версты до села раздался долгожданный свисток нашего парохода, вызывая из деревень родных, матерей, жен матросов на «поплав» — так бурлаки зовут свидание. Я стащил из каюты старшины бинокль и с крыши брандвахты первым увидел на берегу кучку знакомых людей. Пароход сбавил ход. На воду спустили лодку. Я сел в весла и изо всех сил стал грести к берегу… Вот лодка ткнулась носом в песок. Я выскочил через борт и подбежал к матери, поздоровался с братьями и сестренками, с Панькой Рогожниковым. — Санушко! — говорила мать, смахивая со щеки набежавшую слезинку. — Какой ты большой вырос. Голос у тебя хрипучий какой стал, милый сын. Я отдал матери пять рублей — задаток, полученный от Сорокина. — Тебе, поди, самому надо? — А для чего? В верхах деньги-то девать некуда. Мне родные передали шаньги, сухари, чулки и чистую рубаху. Михаила Егоровича встретил отец, древний старик. Ничего старик не говорил, сидел на камне и, не отрываясь, глядел на сына. Я вспомнил про бабушку Якимовну и спросил, как живет она, почему не пришла на берег: уж не хворает ли? — Умерла наша бабушка. Царство небесное. Отмаялась… Пароход свистками настойчиво вызывал нас обратно на суда. Свидание с родными пришло к концу. Мы простились. Долго стояли наши семейщики на удалявшемся берегу Камы и махали платками. Над рекой, над увалом неслись прощальные свистки нашего парохода. Караван перевалил косу. Село и родной берег скрылись за густым ивняком. |
||||
|