"Бурлаки" - читать интересную книгу автора (Спешилов Александр Николаевич)Глава III С РАБОТЫ НА РАБОТУДо затона мы добрались уже поздней осенью. Сняли с карчеподъемницы такелаж, установили на берегу два ворота и с их помощью по каткам в двое суток вытащили карчеподъемницу и брандвахту сажен на пятьдесят от воды. И вот мы в последний раз взобрались по трапу на карчеподъемницу и явились в каюту старшины за расчетом и паспортами… Наш кубрик был уже забит досками. — Дай-то бог снова свидеться с вами, соколики, — юлил Сорокин на прощанье. — Только, как бы сказать тебе, Андрей? Бузотер ты все-таки, будь ты неладный, а сила в тебе богатеющая. Не советую тебе больше служить в матросах под началом. Тебе надо самостоятельную работу. Больно уж гордость тебя заела. — Я к тебе, крыса, не думай, больше служить не пойду. Хоть голову оторви, — ответил Заплатный. — Не надо бы ругаться-то в расставанный час. По-божьему жить надо. — Живи со своей мамой по-божьему. Посидели мы и разошлись. Чуваши на последнем пароходе отправились на родину, Заплатный ушел в город, Катя Панина к знакомым в деревню, а мы с Кондряковым остались одни. — Пойдем, земляк, в мастерские, — предложил Кондряков. — Там у меня должны, быть знакомые. Переночуем, а завтра — к караванному насчет работы. Стены в мастерских черные, в саже, пол земляной. В одном углу горн с мехами. У стен слесарные верстаки, обшитые кровельным железом. На верстаках старые тисы и разный ржавый металлический мусор. По крутой лестнице без поручней мы поднялись на второй этаж, в столярное отделение. Навстречу нам из-за кучи ломаной мебели вышел человек в белой рубахе, в синих холщовых штанах. Ростом он был меньше меня, а руки длинные, кулаки большие. Волосы острижены под «ерша». Круглая седая борода аккуратно выровнена ножницами, усы длинные. На носу синие очки. За ухом столярный карандаш и кудрявая стружка. Он грубо спросил: — Чего надо? — Здорово, Лука Ильич! — Доброго здоровья, если не врешь. — Лука Ильич подошел поближе, поднял на лоб очки. — Да никак это Михалко? Право, Михалко. Откуда? — С верхов недавно приплыли. Не видал, что ли? — Да я свету божьего не вижу. Из столярки не вылажу… А это кто, позволь спросить? — Ховрин Сашка — наш матрос. Земляк, знаешь ли. — Так, так. Угостить вас, ребята, нечем. Только чаек. — Лука Ильич снял с печурки жестянку с клеем и поставил чайник. — Перекипело, ядрена муха. В ногах правды нет. Садитесь. — Он придвинул нам два стула, сам сел в мягкое плюшевое кресло. — Чем столяр не барин? Принесли поправить эту штуковину. Час поправляю да неделю сижу. Ну и Лука Ильич! — похвалил он себя. — Все-таки угостить-то вас не мешало бы. Гости редкие… Обожди-ка. Лука порылся в шкафчике с инструментами и вынул бутыль с мутно-желтой жидкостью. — Что это у тебя? — спросил Кондряков. — Наше шампанское. Штуковина пользительная. Все кишки отполирует. Мы отказались от такого угощения. — Знаешь ли, Лука Ильич, — сказал Михаил Егорович. — Ты с политуры совсем ослепнешь. — Чепуха! Не желаете — не приневоливаю. Ну, со свиданьицем вас. — И старик опрокинул полную кружку политуры. Спать мы устроились на душистой стружке. Я сквозь сон слышал, как Лука Ильич ходил по столярке, стучал инструментом и напевал: Утром, напившись чаю, мы с Михаилом Егоровичем пошли в контору. Меня взяли в ученики к Луке Ильичу на жалованье пять рублей в месяц. Для Кондрякова пока работы не оказалось. Недели через две, сказали ему, будут принимать в мастерскую слесарей. Тогда, дескать, и пожалуйте со всеми документами. Кондряков на это время уехал в город по каким-то своим делам, а я определился к Луке Ильичу. В столярке все делалось вручную. Ленточная пила, сверлилка, токарный станок — все надо было вертеть, крутить при помощи мускульной силы. В первый день я исполнял обязанности мотора при токарном станке. Вертел большое колесо, а Лука Ильич точил балясины. Из-под резца летели мелкие стружки. Они попадали в лицо и больно кололи. Я жмурился, защищая глаза. Из-за малой передачи шпиндель крутился медленно, а Лука Ильич подгонял меня: — Ходи веселее. А то брякну по башке. Наддай, наддай! Когда мы кончили эту работу, Лука Ильич дал другую. — Я концы заделывать буду, — сказал он, — а ты все трубки и косяки наточи хорошенько. — Какие косяки? — спросил я. — Оконные! Дурак ты бестолковый! Вот эта косая стамеска называется косяк, а эта круглая — трубка. Когда я выточил косяки да трубки, Лука Ильич заставил меня долбить дыры в ножках для табуреток. Делал я это неумело, и он ворчал: — И кто тебя родил, такую бестолочь? Долотом долби, долотом. Убери стамеску… Зачем киянку душишь? Эх ты, ядрена муха! Лука Ильич выхватил у меня из рук деревянный молоток-киянку и показал, что надо держать ее за конец ручки, а не у шейки, как я. В глаз попала стружка. Я глядеть не могу, а Лука Ильич ругается: — Выставил шары-то, полошарый. Работать тебе лень, вот и выставил. На работе Лука Ильич был зверь зверем. Ничего не покажет без ругани. Но после работы становился совсем другим. И стружку из глаза вытащит и раз десять спросит: — Как с глазом? Не заболел бы. Во время сна он укрывал меня своим зипуном и каждое утро беспокоился: — Не холодно было спать-то? Ты у меня, сынок, не простынь, не захворай грешным делом. Во время обеда — обед мы сами варили в столярке — старик подкладывал мне лучшие куски. За две недели я так сжился с Лукой Ильичом, как будто всю жизнь провел с ним вместе. Многому научился я у старого столяра. Самостоятельно уже делал табуретки, вязал ящики в глухой шип, точил на токарном станке несложные детали. Работы было много. Мы целыми сутками не выходили из мастерской. Я не знал, что делается в затоне. Только мельком видел из окна, как ставят на зимовку последние суда. Иногда слышал «Дубинушку», которую орали бурлаки на выгрузке такелажа. Потянуло чадом из слесарки. Из «нижних» команд пароходов стали поступать сюда первые рабочие. Шла третья неделя, а Кондрякова все еще не было. Мы с Лукой Ильичом опасались того, что он может приехать к занятому месту. Оставалась пока не занятой должность кузнеца. Луке Ильичу сказали в конторе, что если Кондряков опоздает на день — на два, то и это место будет занято. И вот сидели мы вечером в столярке и пили чай. Обсуждали, как же быть, если опоздает Михаил Егорович. — Без работы не останется, — говорил Лука Ильич, прихлебывая из блюдечка крепкий чай. — Да, мужик он настоящий — Михалко. И вдруг в люке лестницы показался легкий на помине Кондряков. — Принимайте гостей! — весело сказал он и поднялся в столярку. За ним маячила физиономия… Андрея Заплатного. — Хороши гостеньки! — удивился Лука Ильич, когда Кондряков протолкнул вперед своего дружка. На Заплатном, несмотря на холодную погоду, было рваное пальто, сквозь дыры которого проглядывало грязное тело. На босых ногах опорки. Борода на одной стороне перекошенного лица торчала, как клок старой пакли. Под глазом синяк. Плешивая голова прикрыта куцей шапчонкой. Заплатный явно был сконфужен. Без единого слова кивком головы поздоровался с нами и сел на верстак. Лука Ильич тут же согнал его. — На столярном-то верстаке я сам никогда не сижу. Пересядь-ка ты, друг, сюда, на чурбан. Заплатный молча пересел и крепче запахнул свое «модное» пальто. — Эх ты, ядрена-зелена! — с чувством сказал Лука Ильич. — И где ты, Михайло, подобрал такое чудо? — Насилу, знаешь ли, нашел подлеца. Видали, около пристани Ржевина камни выгружают? Тут я его и забуксировал. С галахами связался… — Я знаю, с кем компанию иметь! — заговорил наконец Заплатный. — Эх! Мри душа неделю, а царствуй день. — Хороша компания. Нашел люмпенов — друзей… А как здесь тебя спать-то положишь? — Да, не одна меня тревожит, а полтыщи развелось, — сокрушенно сказал Заплатный. — Как-нибудь выскоблимся. Мы развели печурку, нагрели воды и устроили баню. Пока Заплатный шпарился кипятком, мы сожгли все его лохмотья вместе с опорками. Одели во все свое. Я отдал отцовскую рубаху, Кондряков шаровары. Лука Ильич дал лапти и силой напялил на Андрея свой пиджак. — Заработаю, товарищи, все отдам… Не стою я этого. — А ты, знаешь ли, не прибедняйся и помалкивай, если виноват… И никаких галахов! Понимаешь? — предупредил Михаил Егорович. Ночью сквозь сон мне показалось, что за шкафами, где был временный закуток Луки Ильича, булькает вода и слышится приглушенный разговор. Я понял, что Лука Ильич нашел себе подходящую пару. Утром я об этом ничего не сказал Михаилу Егоровичу, потому что боялся, что он окончательно рассердится на Андрея. Для Заплатного в слесарной мастерской работы не оказалось. Он поступил на работу по разборке пароходной машины. Из деревни пришла Катя Панина и передала Кондрякову шерстяные носки своей работы. Лука Ильич долго подтрунивал над Кондряковым: — Не гляди, что черный да не баской, а какую девку забуксировал! Аи да Михаиле Егорович! Панина нанялась в мастерские поварихой. Так оказалась в сборе вся наша бурлацкая артель. — Все ко мне слетелись, как к атаману Ермаку! — хвастался Лука Ильич. Катя Панина отвечала ему, передразнивая местный затонский говорок: — Собирайтесь, биси, — сатана-то здися! Жить в столярке такой большой артелью стало нельзя. И мы вчетвером — Кондряков, Заплатный, Лука Ильич и я — в ближайшей деревне сняли под квартиру клеть. Человека всегда тянет на старые места. Хочется побывать там, где жил раньше. Так и я, выбрав свободное время, решил сходить в будку бакенщика. Бакенщик, заменивший Петра Казаковцева и отказавший мне в квартире, сейчас обрадовался моему приходу. — Подумать только. Целую зиму одному жить на отлете. И к затону все дорожки заметет. И квартирантов на зиму нет. Скажи-ко, какой дурак согласится за три версты пурхаться в снегу?.. А вы где зимовать остановились? — спросил он меня. — В Королевой, у Ловушкина. — В клети? Заморозят они вас зимой. Ловушкин мужик кряжистый. В лоцманах только три навигации проходил, а сколь добра у него наворочено! Бакенщик наклонился ко мне и сказал шепотом, хотя никто нас не подслушивал, так как мы вдвоем сидели в его будке: — Говорят, акционер он. Вот он кто… Евлампий Ловушкин. Простившись с бакенщиком, я направился на приверх затона. Заглянул в сарай Семена Юшкова. Пусто в сарае. В углу валяется старый канат, да на колоде ржавеет ерш Андрея Заплатного. Обошел я все знакомые места и сёл отдохнуть на заброшенный старый якорь. Быстро-быстро бегут с севера осенние густые тучи. Падает тяжелая, как град, крупа. По реке плывет сало. Опущены в затоне гордые мачты судов. Не слышно гудков парохода. Зимогоры отдирают боковые доски с брандвахты, на которой я пробурлачил свою первую навигацию. Кажется, что с большого невиданного зверя сдирают живую кожу, обнажают ребра, частые и черные. Тоскливо осенью в затоне. Домой с работы мы ходили вместе. Впереди шагал длинный черный Михаил Кондряков и басил на всю деревню, следом ковылял хромой Андрей Заплатный, а за ним я в «семиверстных» сапогах. Рядом со мной семенил Лука Ильич. На носу у него синие очки, а за ушами липовые стружки. Дом Ловушкиных считался самым богатым в деревне. Ход в нашу клеть был сделан прямо с улицы, а не со двора, как принять в прикамских деревнях. Летом в клети бабы ткали холсты, парили солод, сушили грибы. Зимой ее сдавали бурлакам. Мы сговорились с Ловушихой за десять рублей в месяц на хозяйских дровах. Как-то само собой установилось, что топить печь стал Андрей Заплатный, а варить похлебку Лука Ильич. Я был на побегушках, за продуктами. Михаил Егорович числился главным хозяином квартиры и вел дела с Ловушихой. По первому снегу приехал сам хозяин дома лоцман Ловушкин. В широко распахнутые ворота со звоном бубенцов влетела лихая тройка. Кучер соскочил с козел и помог работникам выгрузить из кошевы пьяного Евлампия Ловушкина. Вслед за тройкой подъехали четыре подводы с добром, награбленным хозяином в счастливую навигацию. Я глазел на обоз ловушкинского добра. Андрей Заплатный ткнул меня в бок: — Ты, бурлачок, что привез из Верхокамья? Ничего? Одни вши! Учись у добрых людей, как бурлачить. — Отруби руку по локоть, кто не волокет! — высказался Лука Ильич. — Ты, старец божий, много ли наволок? — спросил Заплатный. — Я? Ничего. — Ну и помалкивай. — Знаю. Самого меня жизнь до седых волос, до слепоты изволочила. К нам в мастерскую привезли двери и разные рамы с судов для ремонта. Где угол сгнил, где надо заменить филенку, где переставить горбыль, где в рамах углы расшатались. Углы мы «садили» на клей да еще крепили шурупами. — На реке сыро, — учил меня Лука Ильич, — клей от сырости размокнет, а шуруп, он, брат, медный, не размокнет. Вместо дюймовых шурупов нам со склада давали двухдюймовые. Приходилось укорачивать их — обрубать зубилом. Пристроился я в сторонке с обрубком железной балки вместо наковальни и рубил. Прижмешь шуруп зубилом к наковальне, ударишь молотком, и… отрубленный конец с визгом летит направо, а шуруп влево, в стружку. Попробуй его найти. Положишь шуруп к себе головкой, стукнешь молотком — отрубленный конец летит в стружку, а шуруп прямо в живот. Больно до слез. В конце дня кто-то заговорил со мной «под руку», я ударил неточно и сломал зубило. Лука Ильич побранил меня, по своему обыкновению, и отправил в слесарку. — Иди, Михалка заправит. Я спустился в слесарку. Кондряков работал у горна. Двое парней качали меха. В горне алела железная полоса. — Дядя Кондряков, — попросил я, — нельзя ли заправить зубило? А он даже не взглянул на меня. Вытащил клещами из горна железо, положил на наковальню, и парни с двух сторон заработали кувалдами. Во все стороны сыпались крупные искры. Один из парней огрызнулся: — Не мешайся, шибздик! Положили в горн новую полосу. Я опять попросил: — Михайло Егорович! Мне бы зубило исправить. Сломалось. Кондряков закурил и стал клещами перевертывать полосу в горне. — Зубило мне надо исправить, — не унимался я. И совсем неожиданно Кондряков обложил меня настоящим бурлацким матом. Никогда я от него не слыхал такой ругани. Не знал, что и подумать. Отошел от горна и сел от обиды на кучу железа. Когда отковали вторую полосу, Кондряков сказал: — Ховрин, давай зубило! Я отдал. Он нагрел зубило в горне, заправил на наковальне, потом накалил добела и бросил в ведро с водой. Вода зашипела. — Бери! — крикнул Кондряков. Я вытащил из воды свое несчастное зубило и исподлобья взглянул на Кондрякова. Он посоветовал мне: — Никогда не говори под руку. Слышишь? Пошел отсюда! Я бегом пустился в свою столярку. Когда мы после работы пришли домой, клеть оказалась открытой. — Воры! — вскрикнул Лука Ильич. — Что у тебя воровать-то? — со смехом сказал Заплатный. — Пилу беззубую? В клети оказались новые квартиранты. У печи за перегородкой, где до этого спал Заплатный, поселился водолив с баржи дядя Афанасий с женой и годовалым сыном. Хотя и стеснили нас эти сожители, и ребенок часто ревел, но зато стало у нас куда уютней, большая клеть приняла жилой вид. Луку от печки отставили. Кухарить стала жена водолива тетка Домна. Маленький Илюшка начинал ходить. С Андреем Заплатным у него установилась особенная дружба. На обезображенного Заплатного незнакомому человеку и глядеть было жутко, а мальчишка больше всех тянулся к нему. В нерабочие дни Андрей Иванович из дому никуда не выходил. Все возился с Илюшкой, который с рук его не слезал. Водолив шутил: — Отбил ты у меня сына. Смотри, красавец, бабу не отбей. Отобьешь, так не возрадуешься. К рождеству Домна сварила корчагу браги. В первый день праздника к нам собралась компания играть в лото. На кон ставили по две копейки. Грызли семечки, пили бражку и «банковали». Лука Ильич вытаскивал из мешка «бочонки» и кричал: — Барабанные палочки!.. Железная дорога!.. Два сапога пара!.. Вокруг… Кто кончил?.. Чертова дюжина! У кого нету? Дед! Восемьдесят девок… «Чертова дюжина» — это тринадцать. А «два сапога»? А «дед»? Я не понимал, что это такое, и спрашивал соседа, часто закрывал на карте не ту цифру и проигрывал… С крепкой браги стали заплетаться языки. Некоторые уже не видели знаков на картах лото. Все перепуталось. Заплатный сгреб со стола все карты, бочонки, пятаки и копейки и запел какую-то удивительную песню, которую никто из нас не знал. Подхватил ее только Михаил Егорович. Говорилось в песне о нужде, о том, что рабочий одевает всех господ, а сам живет голым. Вдруг открылась дверь, и песня оборвалась. В клеть вошел человек в шапке-ушанке, в залоснившемся полупальто на «рыбьем меху», с короткими рукавами. Кисти рук у него были неестественно искривлены. На груди висела дощечка, а на ней написано: Вошедший помолился на икону и поздоровался: — С праздничком, добрые люди. Не осудите, что помешал вашей честной компании. — Проходи, садись! — пригласил его водолив. — Чего дрожишь? Замерз, видно? — Нет! Болезнь у меня — подагра. Тридцать лет в Мотовилихе протрубил. Нынче по миру шляюсь. Кормлюсь кое-как. — Вывеску для чего повесил? — спросил Андрей Заплатный. — Просить стыдно. Весь век своим трудом жил. Язык не поворачивается просить. — Прими, ради Христа, — проговорила Домна, подавая ему копейку. — Благодарю, голубушка. А Христос ни при чем для мастерового. Андрей Заплатный усадил инвалида за стол. Подал кружку браги. — Пей! Поминай бурлака! Мастеровой выпил и разговорился: — Из железа я, как из теста, все слеплю, все сделаю. А отнялись руки — и нет мастера. Одна видимость… До ручки дошел. — В сторожа можно поступить, — сказал водолив Афанасий. — Припадочный я, — объяснил мастеровой. — Припадки на молодой месяц у меня. Какой я сторож? Хоть самого унеси. Разошлись по домам гости. Наши легли спать. Только в переднем углу на лавке остались сидеть в обнимку Андрей Заплатный и калека-мастеровой. Они пели песню: Пришла широкорожая масленица. По дорогам с гиканьем каталась на тройках молодежь. При встречах надо было залезать по колено в снег, иначе ни за что, ни про что получишь по спине удар плетью. Мужики в деревне Королевой с утра до вечера ходили друг к другу в гости. По ночам жены подбирали пьяных мужей на улице. Евлампия Ловушкина каждый вечер приносили домой на руках. За деревней ледяная гора — катушка: раскат на версту, до самой Камы. На катушку с раннего утра собирался народ. Катались на стальных кованках — «резовиках», обитых бархатом с шелковыми кистями. Обычно у катушек чинно, рядком стояли деревенские красавицы и ожидали приглашения. Вот к девушкам подходит парень и говорит: — Мария Андреевна! Не желаете ли скатиться? — И идет, не оборачиваясь, на голован — вершину катушки, а за ним счастливица. Парень садится в санки. В руках у него острые бороздилки из баржевых гвоздей для правежа. Девушка садится парню на колени, и резовики летят с голована. На катушку приезжали и молодожены. Скатывались они по одному разу и уезжали на другую катушку, в другую деревню: на людей посмотреть и себя показать. Заявлялись на катушку пьяные мужики. Они дурачились, приставали к девушкам. Те жаловались своим кавалерам: — Гриша! Вань! Женатики пришли, мешаются… Парни уговаривали мужиков, а иногда и силой выпроваживали с катушки. Среди народа бродил шестидесятилетний дурачок Степка и охальничал. Спрашивали его: — Степа, пошто не женишься? — Мамка не велит, — отвечал дурачок. У ребят он просил табаку, собирал окурки на дороге, жевал их и плевался, а народу было смешно. Я затосковал. Дома тоже, наверное, сделана катушка. Друзья-товарищи праздничают, с девками катаются, а здесь, на чужой стороне, и покататься не на чем. В последний день масленицы — в «целовник» — я сидел у окна и с тоской смотрел на улицу. — Ты чего пригорюнился? — спросила Домна. — Хоть бы на катушку сходил. — Санок-то у меня нету. Они катаются, а я должен стоять да завидовать. — Я у хозяйки попрошу, — сказала Домна. — На амбаре белье недавно развешивала, так какие-то видела. Сам-то Евлашка Ловушкин не пойдет ведь кататься. Зря стоят резовики на амбаре. К большой моей радости, Домна действительно спустила с амбара резовики. Бархат на сиденье давно продрался, кистей нет, полозья заржавели. Но все это пустяки. Кататься и на таких можно. Смахнув с резовиков пыль, я бегом побежал на катушку. День шел к вечеру, и катание было в самом разгаре. По раскату одна за другой неслись на санках веселые пары. Я пригласил скатиться первую попавшуюся на глаза девушку. Она не отказалась. Протискавшись на голован, — так много было катающихся, — я усадил ее себе на колени, и мы покатились. Девушка несколько раз, пока мы катились, оборачивалась ко мне, смеялась, что-то говорила, а я из-за свиста ветра и визга полозьев ничего не слышал. Но вот и конец. Санки с ледяного раската покатились по рыхлому снегу, остановились. Я под руку с девушкой пошел обратно к головану. — Я обижаюсь, — заговорила она, — сегодня «целовник», а ты со мной не поцеловался. Знать-то, ты, городской, деревенскими брезгуешь. Я почувствовал, что у меня горят уши. — Подружкам пожалуюсь, — продолжала она. — Никто с тобой не покатится больше… Ой, ты стеснительный!.. С ней же я покатился снова и осмелился — поцеловал несколько раз. Одну за другой я перекатал уже не помню сколько девушек и со всеми перецеловался. Когда стемнело, у катушки зажгли фонари и факелы. Домой уходить не хотелось. Я стал катать девушек по второму разу. Одна сказала мне по секрету: — Поберегись. Ребята тебя бить собираются… — А за что? — удивился я. — Не наш ты, из зимогоров. Говорят, девок отбиваешь от деревенских. Когда я как ни в чем не бывало пошел со следующей девушкой на голован, мне загородил дорогу коротконогий, широкоплечий парень: — Куда прешь? — На кудыкину гору, — попробовал отшутиться я. — Пропусти! Меня окружили парни и оттеснили от катушки. — Чего балуетесь? Я сам уйду… — Не уйдешь! Кто-то ударил меня кулаком в лицо. Кому-то я дал сдачи. Девки подняли шум. Кто-то ломал ближний огород. Размахивая бороздилками, угрожая запороть каждого, кто приблизится ко мне, я вырвался из кольца и побежал. Меня догнали. Били кольями по ногам, по спине. Поздно ночью, когда уже весь народ ушел с катушки, меня подобрали девушки, которых я катал, и на санках приволокли домой. — Любишь кататься — люби и саночки возить! — Такими словами встретил меня Лука Ильич. — Покарябали? Домна попросила у Ловушихи лошадь и привезла из Левшина фельдшера. Фельдшер осмотрел меня и объявил: — Ничего душевредного нет. Ссадины смазать йодом, на синяки ставьте компрессы. Заживет… В Левшине прошлый год одного такого совсем убили до смерти. А вчерась, — знаете Ваньку Галку? — ноги переломали. На то она и масленица. Когда увезли фельдшера, Андрей Заплатный, чтобы сразу вылечить, вылил мне на спину целый пузырек йода. Я от жгучей боли чуть не выбежал на улицу. Несмотря на все старания моих сожителей, я провалялся на полатях две недели. А когда явился в мастерскую… получил на руки паспорт. Меня выгнали с работы. — Ничего не поделаешь, — сочувственно говорил мне вечером Лука Ильич. — Тебя на третий день уже уволили. Я жалеючи не сказал… И сунуло тебя к пьяным угланам. Теперь что делать-то? — Не тужи! — успокаивал меня Кондряков. — Работенка в затоне найдется. Поговорю, знаешь ли, с приятелями. А Заплатный ругался: — Сволочи! За болезнь рассчитали. Самого бы заведующего Желяева треснуть по башке колом!.. Попадут мне эти кержаки деревенские весной в затоне, все кишки вымотаю. До смерти не забудут. — Насчет Желяева ты прав, — соглашался Кондряков, — а деревенские тут ни при чем. Темнота, знаешь ли. У заборки стояла Домна с Илюшкой на руках. — Смотри, Илюшенька, — говорила она. — Тоже вырастешь. Одна беда с вами. До полусмерти избили, с работы уволили. Чтобы треснуть им, богатым богатинам. За перегородкой на топчане зашевелился водолив. — Афоня! Сашку из мастерской уволили! — крикнула Домна. — Как так? Почему? — Тебя не спросили. Водолив вышел из-за заборки. — Знаешь что? — предложил он мне. — Иди к нам на караван на околку льда. Дело бурлацкое. Что в столярном деле хорошего? Гроботесы! И заработок больше на околке. Хотя работа трудная, зато на вольном воздухе. И я поступил на караван. Время в труде проходило незаметно. Подкрались весенние оттепели. Лед уже больше не намерзал вокруг судов. С околки нас перевели в устье затона рвать порохом ходовую. Мы выдалбливали во льду лунки, спускали в них фунтовые банки с порохом и бикфордовым шнуром. Шнурок поджигали и что есть силы убегали в сторону. Раздавалось глухое оханье взрыва. Кверху поднимался фонтан воды и льда. Мне было весело и интересно. В затон начали приходить артели бурлаков. Началась обычная весенняя суматоха по подготовке судов к новой навигации. Приехал подрядчик Юшков, а с ним и Вахромей Пепеляев. Однажды Вахромей остановил меня у лавки Агафурова. — Стой! Зиму не виделись, бурлацкая богородица. Как поживаете, крепко ли прижимаете? — Ничего, поживаем, — ответил я, хотя с ним мне и видеться-то не хотелось, не то что говорить. — Я, брат, в Перми в пивной у Чердынцева вышибалой два месяца прослужил… Жалованье да чаевые, да девочки. Сходно получилось. На углу Пермской и Оханской видал прачечную? Там у меня Маруська одна осталась. Уезжал — ревела. Ей-бо! Приходи в субботу, съездим на воскресенье к девочкам. Я едва отвязался от Вахромея. Солнце, как соляным раствором, изъедало слежавшийся снег. На реке появились полыньи, лед стал ноздреватым. Вода вначале прибывала по вершку в сутки, потом по четверти, а дальше — каждый день по аршину. Потом она вышла на луга, затопила все низины и отрезала от деревни наш затон. Добровольные наблюдатели не спали ночи, дежурили на берегу в ожидании первой подвижки льда. Начался ледоход десятого апреля. Все берега усеялись народом. — Гляди-ка. В нашу сторону прет! — Ну и насадило льдин на яру! Как кружево. — На дамбе видишь — гора помяненная. Вон она расходилася, водичка-матушка! Лед шуршал, трещал и стремительно плыл по реке, тащил на себе темные зимние дороги, пихтовые прутья — украшение прорубей — и разный хлам, сорванный с берегов. Тут и там слышались разговоры: — Попробуй-ка сейчас из затона какую-нибудь баржонку на фарватер вывести. Изотрет! В пильную муку изотрет. — Кто-то выдумал затон, должно быть, умный был человек. Кругом такая кутерьма, а в затоне, как в озере. Тишина! И действительно, в ласковом тиховодье затона суда хоронились, по выражению Луки Ильича, как у Христа за пазухой. Пусть скандалит река, ничего ей не сделать с затонским караваном! В первый день ледохода бурлаки обычно бросали работу и праздновали. Команда винтового парохода «Стрела» тоже не отстала от других. Решив прокатить гостей по затону, пьяный машинист поломал машину. Команда частью пошла под суд, частью была уволена. На «Стрелу» набирали новых матросов. Рулевого нашли быстро. На эту должность поставили, хотя ему и не хотелось, нашего сожителя по клети водолива Афанасия Ефимовича. Ему удалось пристроить меня в матросы. Должность машиниста мог занять только Андрей Заплатный. Пригласили его, а он уперся: — Стыд один — на такую козявку машинистом. Я на, морских пароходах плавал механиком. Не пойду! Едва его уломали. Я перебрался на «Стрелу» и в первую же вахту протосковал всю ночь. Я мечтал стать водолазом, а тут снова целую навигацию матросить. Кран Пигалева был спущен на Волгу, а на камских кранах в водолазах нужды не было. Да и начальство считало, что доставать утонувшие якоря с петлей на шее по шесту куда выгоднее, чем с помощью водолаза. Для «Стрелы» с завода Каменских привезли новый гребной винт. Заплатный приготовился поставить его на место. «Стрелу» ввели в шалман карчеподъемницы. Талями отодрали корму парохода от воды. Обнажился искалеченный винт. Заплатный на маленькой лодке подобрался под корму с инструментами и новым винтом. Он благополучно снял остатки старого винта, надел на вал новый, и вдруг цели, поддерживающие пароход, «стравили». Заплатный исчез под водой. Люди на берегу замерли. С карчеподъемницы полетели спасательные подушки. Народ волновался. — Что такое? Машиниста раздавило? — Спасать надо! Кто пловец?.. После секунды оцепенения поднялась суета. Двое смельчаков бросились ниже карчеподъемницы в воду. Матросы хватались за багры… Неожиданно в самом шалмане всплыла перевернутая лодка, а рядом с ней Заплатный. Бросили ему конец и вытащили на палубу. — Где это видано? — возмущались зимогоры. — Надо на заводе такую поправку делать, а не в затоне. Чуть не погиб человек. — Перегонять-то «Стрелу» в город денег стоит, а бурлацкая жизнь не стоит ни гроша… Андрей отогрелся в машинном отделении. Снова подняли корму парохода, и машинист спокойно закончил свою работу. — Ну и дядя! — судачили в народе. — Другой ни за что бы не полез во второй раз к черту на рога. После ремонта «Стрела» развела пары, и нас заставили выводить из затона суда и передавать их буксирным пароходам. Заплатный ворчал: — Черт меня дернул поступить сюда. Мы здесь вроде и не бурлаки вовсе, а перевозчики какие-то. Потом нас вызвали в город. Перед рейсом пришли проститься с нами Кондряков и Катя Панина. Кондряков тоже на днях уезжал из затона под начальство Калмыкова, начальника постов. Вместе с ним уезжала и Катя Панина. Когда они ушли с парохода, я спросил Заплатного: — Что она? Поваром у Кондрякова или кем? — Нет, парень. Такая жить поваром у Кондрякова не будет. Поженились они. Разве не слыхал? — Не-ет! А когда венчались? Где? — Вокруг мастерских венчались. Вот где… Толковый ты, Сашка, а, должно быть, молод — ничего не понимаешь… «Стрелу» поставили на мелкую работу. Мы развозили по пристаням и перекатам начальников, возили на дачи разных барынь. Как-то в начале июня доставляли на казенные суда пакеты со строгими приказами: привести в блистательный вид водолазные краны, все карчеподъемницы по случаю проезда по Каме на пароходах «Межень» и «Стрежень» царских дочерей. Когда мы подходили к суденышку, Афанасий Ефимович сдавал под расписку пакет, а из машинного отделения высовывалась испачканная в мазуте физиономия Заплатного. — Водохлеб! — обращался он к старшине или багермейстеру, получившему пакет. — Может быть, из-за тебя царские девки по Каме едут? Большая честь, что они проплывут мимо твоего корыта. — Что корыто, так ты брось! У меня монитор справный. У тебя пароход — это, брат, не пароход и не лодка, а так — середка на половинке, — глумился старшина, задевая самую больную струнку Андрея Заплатного. При встрече с другим судном Андрей кричал: — Водолив! Бороду надо отрастить, чтобы на Гришку Распутина походить. Водолив смущенно разглаживал свою большую рыжую бороду, а Заплатный хохотал. На перекате ниже города Оханска на одной из карчеподъемниц принял пакет сам старшина. Распечатал его, прочитал вслух приказ и, к удовольствию Заплатного, заявил: — Ничего красить не буду. Подумаешь, едет какая-то шкура, а я изворачивайся. Скажи начальнику, что, когда поедут царские лахудры, я заместо флага портянку повешу… Через неделю с нами поехал техник, чтобы проверить, как выполняется приказ. Около города не только суда, но и бакены были выкрашены яркой, свежей краской. На излучинах реки появились новешенькие перевальные столбы. Но чем дальше от города, тем хуже. Карчеподъемницу со строптивым старшиной мы нашли с трудом. Затянулась она за остров в воложку и замаскировалась кустарником. Команда шлялась где-то на берегу, а старшина удил рыбу. Техник ругался на чем свет стоит, а старшина отвечал спокойно: — Воля ваша, а красить и смолить судно я не буду. В прошлом году сам просил, чтобы выкрасили, однако мне отказали. Всю навигацию ходили некрашеные. А сейчас с чего это? — Дурак! Их императорские высочества великие княжны едут. Ты не шути! — А мне хоть кто. Хоть сам дьявол, хоть государь император… На следующем плесе мы встретились с Кондряковым. Он служил здесь постовым старшиной. Я рассказал ему о случае с карчеподъемницей. — Ага! Там старшиной Данилович. Немного сглупил старина. — Что с ним будет, Михайло Егорович? — Уволят, а может быть, и засудят за крамольные разговоры. — Что это, Михайло Егорович? Какие разговоры? — Не может рабочий человек так жить, как жил до сих пор. И камни заговорили. А ты знаешь, что везде пошли забастовки? В Петербурге настоящая война… Наш рулевой перепугался даже: — Тише ты, Кондряков. Услышит техник, так в другой раз и говорить-то не захочется. Лучше помолчи. — Молчали, знаешь ли, триста лет. Нынче говорить будем! — заявил Михаил Егорович. Ниже на перекате опять неожиданная встреча. На берегу с пестрой рейкой стоял Вахромей Пепеляев. — Ты откуда? Как сюда попал? — спросил я Пепеляева. — Я здесь наблюдатель водомерного поста. Уже второй день. Наше вам почтение, господа зимогорики! — Наблюдатель? — удивленно спросил Заплатный. — Выгнали, что ли, из приказчиков? — Меня? Плакали, когда уходил. Сенька Юшков тридцать три платка смочил слезами. Война скоро, господин механик. Казенных-то служащих на войну не возьмут. Я и тово… Водичку кому-то тоже надо мерять. — Улизнул, значит, шкура. — Жить-то всем хочется, моряк сухого болота! В народе действительно ходили разные слухи о войне: — К нашему белому царю в Сан-Петербург приехал запросто французский царь Пункарь из Парижа. Быть войне. — В газете читали, что англичанка хорохорится. Обязательно война будет. Двадцатого июля мы проходили мимо пристани Хохловка. С верхов нам навстречу тихим ходом шел пассажирский пароход «Иван». Он то и дело подавал беспорядочные свистки: то прощальные, то тревожные. Пассажиры на пароходе орали, ревели, пели песни, кричали «ура». Оказалось, началась мобилизация. Германия объявила нам войну. На верхней палубе «Ивана», куда пассажирам раньше вход был воспрещен, сотни людей бесновались в дикой пляске под визг и вой разбитых гармошек. Пароход шел с креном на правый борт. Заплатный выглянул из машины и сказал: — Ого! Повезли на убой. Мы подрулили ближе к пристани. На берегу такой же содом. «Иван» с большим трудом пристал к дебаркадеру, и началась свалка. Женщины крепко держались за своих мужей. Они волоклись по мосткам и выли «по мертвому». Силой отрывали их от мобилизованных и выпроваживали на берег. Поодаль пьяная молодежь била урядника. Кого-то раскачали на корме дебаркадера и перебросили прямо на верхнюю палубу парохода. Когда пароход поплыл дальше, его провожал плач и вой несчастных солдаток и солдатских матерей… Нам передали телеграмму с требованием немедленно возвратиться в город. Оставив позади пароход с мобилизованными, мы в тот же день пришли в город и пристали к казенной пристани. Оказалось, что здесь нашего рулевого Афанасия Ефимовича ждала повестка о мобилизации. И остались мы вдвоем с Андреем Заплатным. Нового рулевого найти было нелегко — мобилизация смахнула с пароходов и пристаней больше половины бурлаков. — Видал, Сашка, — трунил Заплатный, — как все на германца окрысились? Нашу «Стрелу» передали в водную полицию, а от нас попросили свидетельства о благонадежности, для чего вызвали к самому начальнику водной полиции Степанову. Заплатный выслушал требование Степанова, не говоря ни слова, повернулся к нему спиной и вышел из канцелярии. — Ну и гусь! — возмутился начальник. Я последовал за Андреем. Нас выгнали со «Стрелы» без копейки денег. И мы отправились по шпалам в Королёвский затон. Навстречу нам то и дело попадались воинские эшелоны. Из телячьих вагонов неслись песни и наш русский православный мат. На полустанке кого-то били. — За что? — спросили мы зрителей. — За шпионство. Немецкая харя в фельдшерах служил. Все известно. Затон был пуст и безлюден. Мы прошли почти весь берег и не встретили ни единого человека. На воде стояли две баржонки с алебастром и, как чудо, карчеподъемница, та самая, которую отказался красить ее старшина. Она и сейчас не была покрашена. — Наверное, матросов надо, — предположил Заплатный. — Потому и стоят на приколе. Мы торопливо поднялись по трапу на палубу и столкнулись… с Василием Федоровичем Сорокиным. — Милости просим! Вот, говорят, гора с горой не сходится… А я заместо Данилыча. Заходите в каюту. Не забыли, спаси вас Христос. Андрей ощерился: — Для чего в каюту? Можно и здесь поговорить. — Ты не гордись. Знаешь сам: пустой колос всегда торчит — гордится, потому что ничего в нем нет. Полный колос всегда к земле клонится. — Уж не ты ли к земле клонишься? — спросил Заплатный. — Господи! Бывает, что и поклонишься. От этого не переломишься. Я на покое жил, служить не хотелось. А мне и говорят: «Ты, старичок, знаешь верха, а мы не знаем». И взяли меня опять на старую должность, дай им бог здоровья. — Дальше что скажешь? — прервал Сорокина Заплатный. — Я не горжусь. В ножки вам кланяюсь. — И Сорокин низенько поклонился, достав рукой до пола. — Нам с вами делить нечего… Идите ко мне в матросы. Вижу — вы не у дел. Жалованье простому матросу двадцать пять рублей, а старшему матросу сорок… Отправляют меня на Кельтму. Ягод там, рыбы… Я не удержался — сказал: — Комаров… — Комары не волки — еще ни одного бурлака не съели… Я и говорю. Знаешь, ныне какой матрос пошел? Нету матроса. Все на войну ушли. Вам все едино. Не ко мне, так к другому. Соглашайтесь, право. — Кто старший матрос? — спросил Заплатный. — Нету пока его. Желаешь, Андрюха? Тебя поставлю. Хотя ты ершистый, а работника лучше не найти. Потом еще будешь старшим, значит — хозяином. Я на работе не буду мешать твоим распоряжениям. На-ко, возьми ее — всю карчеподъемницу. — Сорокин протянул обе руки с раскрытыми ладонями. Долго думал Андрей Заплатный о заманчивом предложении Сорокина и наконец согласился. Меня же Сорокин упрашивать не стал. — Куда иголка, туда и нитка, — сказал он и записал меня в книгу матросом карчеподъемницы. Андрей Заплатный как старший матрос, не теряя времени, стал осматривать свои владения. Судно только с виду было неказистое, а на деле оказалось хорошо отремонтированным. Оснастка вся новая, лодки новые. Все в большом порядке. Трюм забит продуктами не на одну навигацию. — Ты орудуй. Твое оно дело, — говорил старшина. — Мне бы, кажись, на покой пора, старичку. Грехи замаливать. В кубрике вместо нар поставлены койки, на полу толстая клеенка. — Как господа будут жить матросики, — нахваливал Сорокин. — Только кока надо бы, кока. Эх бы эту девку — Катьку Панину! Все веселее, когда женский пол. — Ты о ней и думать перестань. Замужем она за Кондряковым. — За арестантом?! Нашла муженька, прости господи… Вскорости нашелся и кок — татарин Зариф. До войны работал в трактире. Сорокин его с первого же дня окрестил Захаром: — Захар — имя христианское. Так и в книгу записал. Кроме кока, приняли еще двоих матросов, присланных из города с особой бумагой. Здоровые ребята, молодые. Фамилия одного Балдин, а другого — Сергеев. — Как вы на войну не угодили? — спросил Заплатный. — Мы на таком учете состоим, — ответил Балдин, — что на войне и без нас обойдутся. И приказ в последние дни вышел: людей с казенных судов на войну не брать. — Опоздали они со своим приказом, — пробурчал Заплатный. — А это без нас знают, когда какие приказы выпускать, — огрызнулся Сергеев. Приехала комиссия. На форменных кителях инженеров по случаю военного времени сверкали серебряные погоны. После их отъезда мы ждали какую-нибудь «горчицу», а за нами пришел мощный буксирный пароход, который без остановки отбуксировал нашу карчеподъемницу до устья Южной Кельтмы. Дальше по Кельтме поднял нас в верховья маленький, но сильный верхнекамский пароходик. Сорокин поздравил нас с благополучным прибытием, пригласил к себе в каюту, выставил целую корзину пива, закуску и между делом объяснил предстоящую работу: — Дело наше важное. Мы Кельтму должны очистить, чтобы дать прохождение судам на Северо-Екатерининский канал. Канал уже поправляют… Дела, видите, сколько? Посмотрите-ка сюда… Вся река была забита карчами. Болотистые берега не держали столетних деревьев. Они падали, перегораживая русло. Сплошь и рядом Южная Кельтма протекала под зеленым шатром, так как ели и пихты сходились над нею своими вершинами. — Матросов-то всего четверо. Как работать будем? — спросил Заплатный. — Как! Конечно, ни в жизнь нам, православным матросикам, не осилить такую трущобу. — Кто же работать будет? — продолжал спрашивать Заплатный. — Враги царя и отечества. Пленные будут работать. Андрей Заплатный возмутился и резко заявил Сорокину: — Ты, старая борода, зачем раньше не сказал? Уйду с твоего судна при первой возможности. — А к чему сказывать? То да се. А теперь — стоп! Приехали, ну и все в порядке. А сбежать тебе, старший матрос, некуда. Закончим работу, сплывем на Каму, тогда и скатертью дорога. Держать не буду. — Здорово подкузьмил старый черт, — возмущался Андрей, когда мы пришли в свою каюту. — Знал бы, ни за что не пошел на такое дело. — На какое дело? — спросил я. — Понимаешь, какое? Мы с тобой вроде как надзиратели будем. Увидишь, револьверы выдадут пугать бедных людей. В разговор вмешался Балдин: — Не беспокойся, бурлак. Матросу револьвер никто не доверит. — Ты кто? Не матрос разве? — насторожился Заплатный. — Никогда в матросах не бывал. Мы охрана. Балдин встал с койки, на которую прилег было после угощения в каюте старшины. У него на поясе болталась кобура с зеленым шнуром от револьвера. Пленных мы дождались в конце августа. Их привезли за пароходиком на шитике и перегрузили на карчеподъемницу. Пленные австрийцы — было их десять человек — сидели на палубе и не знали, что делать. Старшина Сорокин ходил около, смешно растопырив руки. На пояске у него болтался револьвер «бульдог». Балдин стал делать перекличку. Он спрашивал по-русски, а Сергеев переводил. — Иоахим Кишка? — спрашивал Балдин. — Кишка! Иоахим! — возмущался Сорокин. — Сашка! — приказал он мне. — Неси книгу из каюты. Будем всех по-православному записывать. Я принес книгу и вооружился карандашом. — Пиши, Ховрин: Еким Кошкин. — Жан Фрик? — спрашивал Балдин. — Фря! Ведь он не баба, какая же он фря, если саженная остолопина. Записывай, Ховрин: Иван… После переклички Василий Федорович вышел с речью перед пленными. Начал он ласково: — Значит, вы, как наши пленные, должны будете потрудиться, спаси вас Христос. — Спохватившись, заговорил строже: — Недаром вас хлебом кормить! Русский хлеб дорогой… — И визгливо закричал: — Я покажу вам кузькину мать!.. Согрешишь с вами, прости господи. Кто если придумает бежать, видишь — оружия. Стрельну в мягкое место, у вашего Вильгельма не спрошуся. Утром пленных выгнали очищать бечевник. Работали они хорошо. Даже Сорокин похвалил. — Молодцы, хотя и пленные. Сегодня, — приказал он Заплатному, — выдать всем рукавицы и сапоги. Посмотри ты, на версту берег выпластали! Во время обеда пленные выточили топоры, заправили пилы и до вечера сделали в два раза больше, чем с утра до обеда. После вечернего чая старшина пожаловал в кубрик и разговорился: — Не пойму я, господа пленные. Вы, кажись, люди, а почему против России на войну пошли? Наши солдатики, оно понятно, они воюют за веру, за царя-батюшку. А вы? Какая у вас, у басурман, вера? — Сорокин уставился на одного из австрийцев. Тот встал. — Ты, например, зачем пошел на веру православную? Неожиданно пленный ответил по-русски: — Моя-то вера тоже православная. Меня крестил такой же поп-то, что и вас. — Да ну! А крест покажи. Пленный расстегнул воротник рубашки и показал серебряный крестик. Все рассмеялись, а Заплатный разразился хохотом. — Видишь, Андрюха. У басурмана крест, а у тебя ни креста, ни совести. А гогочешь. Грешно на сон грядущий. — И Сорокин снова стал спрашивать пленного: — Зачем все-таки ты на войну пошел? — Я не знаю, пан. — Я, что ли, должен за тебя знать-то? А потом, я тебе не пан, а господин старшина. Так и говори. — Пленный, совсем сбитый с толку, стоял и молчал. Встал другой — Иоахим Кишка, он объяснил: — Работний человек, как в песке береза взрасти. Ветер вырвал с корнем и бросил. — Непонятно. — Ты понимай! — вступился Заплатный. — Они сами ничего не знают. Их загнали на войну, как баранов. Наших так же гонят. — Врешь! — запротестовал Сорокин. — Наши сами идут за царя за батюшку. Андрей Заплатный замахал на Сорокина рукой. — Ты не машись! — злобно крикнул старшина. — Ну, ладно. Спите с богом, работнички. Не обессудьте, может, чего лишнего сказал. До свиданьица. Утром старшина приказал сделать до обеда столько же, сколько пленные сделали вчера за весь день. — А ежели не исполните, не обессудьте. Говядиной тогда кормить не буду. Это, конечно, пленных. А которые русские матросы, оно, конечно, их это не касается. — Какая разница? Они тоже люди, а не машины, — возразил старший матрос. — Нет, не люди! Пленные. Дело твое, старший матрос, подчиненное. Сказал — и слушайся. Не наводи на грех. Работали без отдыха, и задание выполнили. После обеда опять двойной урок. И его выполнили. Старшина с каждым днем увеличивал норму. Началась настоящая каторга. Некоторые пленные не выдерживали, падали на работе. Охранники хватались за револьверы, угрожали: — Перебьем лентяев! Не сметь стоять без дела! Не сметь курить! Заплатный горячился: — В надзиратели попали. Говорил я. Надо чего-то придумать. Сорокин совсем австрийцев заездил. Свернуть бы ему башку! Вчера всех без обеда оставил. Не могли, дескать, последнюю осинку испилить. Сам ты видел, какая осинка! Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не перемена погоды. Пошли дожди и принесли вынужденный отдых. Василий Федорович прикинулся голубком. — Вот и дождичек, слава те господи. Отдохнем от работушки. А все бог. Что вы, пленные, сробили, по правде сказать, с нашими зимогорами за две навигации не сделаешь. Хоть и нехристи, а постарались. Я даже жалею вас. Чего, думаю, маются на чужой стороне? На кого робят, сердешные? Старательные, спаси вас Христос. Я готов был в рожу ему плюнуть. С этого времени не мог я с ним и разговаривать спокойно. Стал грубить. Выговаривает он мне: — Ховрин, писарь. Опять журнал оставил на столе. Прибери в шкап. А я отвечаю: — Сам прибери, если руки не отсохли. — Чего ты, парень, стал зубы показывать? — Ничего не показываю… — Ховрин! Смотри, не балуйся. Я уходил и хлопал дверью. Осенние дожди лили не переставая. Работать стало совсем невозможно, и надежды на хорошую погоду уже не было. Пленных перебросили на другие работы. А мы сплыли в устье Кельтмы. Сорокин выдал нам паспорта и расчет. Значит, иди на все четыре стороны. Кое-как, где пешком, а где на лодках, добрались мы до Усолья и на пассажирском пароходе уехали в Пермь. Сразу на городской пристани нам встретился Балдин. Он был в полной полицейской форме. Я поздоровался с ним, как со старым знакомым. — Ладно, — сказал Балдин. — Топай дальше. А тебя, Заплатный, велено задержать. — И Балдин вынул из кобуры револьвер. В это время подошли еще трое полицейских. Они на моих глазах скрутили руки Андрею Ивановичу и повели его. Мне было удивительно, что он не сопротивлялся и спокойно зашагал по мосткам в окружении конвоя. Я шел следом, не зная, что делать. На выходе в город стояла какая-то извозчичья пролетка. Полицейские посадили в нее Андрея Ивановича и повезли. Он только успел крикнуть: — Сашка, не горюй! Еще увидимся. Я долго стоял со своей котомкой на мостовой и провожал глазами поднимающуюся в гору по набережной улице пролетку, в которой увозили неизвестно куда и зачем моего второго отца родного Андрея Ивановича. Зашел в бурлацкую обжорку пообедать и обдумать свое положение. Обедающие сидели за одним длинным столом. Половой в длинной, до колен, белой рубахе с шутками-прибаутками разносил пиво, еду, чай. Я не успел сесть на край скамейки в конце стола, как половой живо подбежал ко мне и затараторил: — Что прикажете, чего закажете? Суп простой, уха с икрой. Под гитару пива пару! Молодой господин! Все у нас есть. Щи постны, пирожки молосны из кишок и из рубца для матроса, для купца! Я заказал пиво и трехкопеечный пирожок. В обжорку заходили грузчики, матросы, палубные пассажиры, только что приехавшие со мной вместе на пароходе. Выпитое пиво придало мне смелости, и я разговорился с соседями по столу. Против меня сидел пожилой человек с окладистой черной бородой. Он почему-то часто кивал головой в правую сторону. Меня это заинтересовало. Он заметил, что я гляжу на него, улыбнулся и заговорил: — Думаешь, парень, чего это у Вьюгова голова трясется? Много пива употребляю и других огненных питий. А второе дело, если прослужишь на изыскательской брандвахте водоливом, лет двадцать, так у тебя не только голова, тебя всего трясучка возьмет. Приказали сегодня, например, набрать матросов на брандвахту, а где я их возьму. Жалованье-то у нас три рубля в месяц, а хлеб, сам знаешь, как вздорожал. Лучше, парень, воровать, чем служить у нас на брандвахте… Половой, еще дюжину пива!.. — Господин водолив, а мне можно на вашу брандвахту? — спросил я Вьюгова. — Можно. Обязательно. Если жизнь не дорога… Парень, спаси ты меня, сделай милость. Матросов велели набрать. А где я их возьму? Поедем на брандвахту. Сию минуту… Половой! Еще дюжину… Я силой вывел Вьюгова из обжорки. Когда его охватило свежим воздухом, он немного ожил. — Ты не врешь, парень, что хочешь на брандвахту? — Не вру! Мне, понимаешь, деваться некуда. А где твоя брандвахта? — Вон там! — неопределенно показал Вьюгов. — За Камой, что ли? — Угу! В Заозерье. Припомнилось, что, когда пароход, на котором я приехал, проходил мимо Заозерья, там действительно у полуострова я видел судно, похожее на дебаркадер. По-видимому, это и была брандвахта водолива Вьюгова. Я привел будущего своего начальника на дачную пристань пароходства Щербаченко, купил билеты, погрузил его на дачный пароход и отправился с ним на новую бурлацкую каторгу. Матросов на брандвахте было пятеро. Трое чувашей, да я, да Васька Вятский. Он и столяр, и слесарь, и портной, чеботарь, стекольщик, шерстобит, одним словом — и швец, и жнец, и в дуду игрец. Вятский пешком исходил всю Россию. Из-за безземелья занимались отхожим промыслом все его земляки. Немудрено было встретить вятича не только в Верхокамье, но и на краю света, у черта на куличках, как рассказывал мне Василий Вятский. В военные годы у отходников заработка не было. В деревнях обходились без мастерового. Разобьется стекло в окне — затыкали дыру старой овчиной, проржавеет ведро — замазывали тестом. И пошел Василий бурлачить. Жили мы в тесной каюте. Спали на нарах в два этажа. Обед мы должны были сами себе готовить. Но частенько заниматься этим делом было некогда да и неохота, и мы питались всухомятку. Во сне нас заедали паразиты. Провертишься на нарах всю ночь, а в пять часов утра уже стучит в каюту водолив Вьюгов и кричит: — Довольно дрыхнуть-то! Вылезайте! Осторожно ступая по коридору, Вьюгов подходил к каюте старшего техника Василия Сергеевича Попова и мизинчиком стучал в дверь. — Чего надо? Ну! — слышался из каюты сердитый окрик начальника. — Ваше благородие! Лодка готова. — Сам знаю! Чего стучишь? Сколько времени? — Шестой час, ваше благородие. — Почему раньше не разбудил? Техник не торопясь одевался, закусывал и только через час был готов. По реке гулял свежий утренний ветерок. От дальних островов тянулся холодный туман. Нас до костей пробирало, но мы покорно сидели в лодке. Попробуй пойти погреться! Выйдет вдруг старший техник — ругани не оберешься. Но вот он появлялся. — Отчаливай! Двое из нас сидели «в гребях», третий — с кормовым веслом, а я обычно стоял на середине лодки с шестом-наметкой и измерял глубину. Подъезжали к ближайшему берегу, где торчали шесты с флажками — створы. На противоположном берегу было то же самое. Мы должны пересечь реку между створами и сделать промеры. На берегу взмахивали сигнальным флажком, лодка мчалась наперерез реки. Через каждые два взмаха весел я кричал: — Сорок три сотки!.. Пятьдесят четыре!.. Сто семьдесят пять… Много дней стоял я с наметкой, а сменить меня, кроме Вьюгова, было некому. Чуваши не знали счета. Пробовали ставить Василия Вятского, ничего не получилось. Он сосредоточенно глядел за борт. Взмахивали весла. Васька тыкал наметкой в реку, затем вытаскивал ее и разглядывал деления. Мы успевали взмахнуть веслами раз пять, и только тогда он кричал: — Пятьдесят три! — Балда! — кричал старший техник. — Езжай обратно. Тебе, Васька, после работы триста кольев вытесать для пикетов. Понял? Василий и в веслах часто путался. Ты, скажем, уже опустил весло в воду, а Василий только еще соображает; ты вытаскиваешь весло, а он свое сует в воду. Грести с ним на пару было сплошным мучением. Плохой был матрос Василий Вятский, но товарищ самый душевный. Он никогда не унывал, с его добродушного лица, изъеденного оспой, никогда не сходила веселая улыбка. За «здорово живешь» чинил он нам сапоги, неграмотным чувашам писал письма, кипятил для нас чай, мыл полы в каюте, таскал из леса пахучий багульник и на ночь раскладывал под нары. — Гнус эту траву терпеть не может. Все передохнут, — объяснял он нам, — и клопы, и прочие. Вечерами после чая мы забирались на нары… Над дверью тускло маячил фонарь. За окном брандвахты плескалась вода, под нарами скреблись мыши. Василий сидел в углу у единственного столика за своей вечной работой. Раздавался храп уснувшего товарища. Василий со смехом говорил: — Отдирай, примерзло. Храпит, как богатырь. Молодчага! Я терпеть не мог храпа и тыкал новоявленного богатыря под бок. Тот сопел носом. А Василий одобрительно замечал: — Так-то лучше. После второго тычка наступала тишина. — Совсем хорошо… У нас в стары годы был один такой шерстобит. Ходил по деревням и кричал: «Нет ли, тетки, шерстку бить…» Так начинался рассказ. И мы не спали до полуночи, слушая Вятского, забывая усталость и не думая о завтрашнем дне. В сентябре, когда уже полетели белые мухи, на брандвахту приехал Василий Федорович Сорокин. — Доброго здоровья, честные господа… Да тут все знакомые, почти сродственники… Как наворачиваешь, Вьюгов? И Ховрин здесь. Вырос, большой вырос. А приятеля твоего, старшину косорылого, тово… заарестовали. Потому что пленных нехристей оберегал. Они у наших детей кровушку проливают, а он… Всех их надо бить, топить, ядрена-зелена… Сорокин расправил рыжую бороду на обе стороны и спросил Вьюгова: — Как бы мне начальника увидеть? Господина Попова Василия Сергеевича? — У себя в каюте сидит, — ответил водолив. — Только тебя и дожидается. Сорокин сделал вид, что не понял насмешки. — Что ты говоришь? А я думал, его благородие позабыл уж Василия Сорокина. Помнишь, Ховрин, он к нам на карчеподъемницу с последней комиссией приезжал. Угостил я еще его. Дожидается, говоришь? Спаси его Христос. Сорокин в сопровождении водолива направился в каюту старшего техника. По пути вытряхнул на кухне из мешка пару гусей. — На гостинцы его благородию к празднику покрова пресвятой богородицы, — объяснил он поварихе. На другой день на брандвахту приехал с ящиком и котомками кудрявый парень в городском пиджаке, в брюках навыпуск и расположился у нас в каюте. Верхняя губа у него, как-то странно вывороченная, казалась двойной. Глазки маленькие, острые, как у ужа. Вошел Вьюгов и познакомил нас с новоприбывшим: — Новый матрос это будет — Сорокин. Маленько вам потесниться придется… Тебя, Васька, начальник зовет. Василий ушел к начальнику. Наследник Василия Федоровича Сорокина ради встречи поставил нам бутылку вина, выложил колбасу на закусочку и каравай белого хлеба. — Папаша у нас, они строгие, — говорил о себе новый матрос. — Вызывают они меня из города. Я на «Сахалине» в благородном заведении служил половым. Война, дескать, приезжай, Аркаша. Года идут, и тебя, дескать, могут к воинскому начальнику призвать на предмет выполнения воинского долга… Мы, сами знаете, воевать непривычные. Прямой разор хозяйству. А от казны, слышь, нынче на войну не берут. Приказ такой вышел… «Вот, — подумал я, — как воюют сорокинские наследники за веру, царя и отечество». Василий Вятский возвратился от начальника и стал собирать свое имущество. — Ты куда, Василий? — спросил я. — Не знаю. Уволили. — Как уволили? За что?.. В течение недели выгнали с брандвахты чувашей. На смену им напринимали разных богатых мужичков. Сменили чертежника Колокольникова, смирного, тихого человека. Дошла очередь и до меня. Пьяный Вьюгов сунул мне паспорт, трешницу денег и заявил: — Очищай койку! — Почему? — Давай выкатывайся. Сколько времени робишь на брандвахте, хоть бы косушечку поставил своему водоливу. А с Аркашкой Сорокиным у нас, знаешь, какая дружба. Киндербальзамом третьего дня пользовал. Собрал я свою бурлацкую котомку и вышел из каюты. Серая тусклая погода. Моросит дождь со снегом. По Каме шлепает плицами грязный пароходишко — тянет за собой открытую барку с кирпичом. На ветру под дождем стоит на корме бурлак в рваном зипунишке. Такой же, как я… Меня вывезли на пустой берег. — Счастливо оставаться, — пробурчал Вьюгов. И я остался один на берегу глухого плеса. Сел на пенек и стал думать, что же мне делать. Пришлось, идти на ближайшую пристань. А до нее не меньше двадцати верст. С трудом доплелся к вечеру до пристани. Конечно, промок до ниточки. С каким удовольствием снял я с плеч котомку в пассажирской каюте дебаркадера и протянул мокрые ноги к чугунной печке, в которой весело потрескивали сосновые дрова. В каюту входили все новые и новые пассажиры. Скоро стало душно и жарко. Я уступил место другим промокшим пассажирам. В каюте ожидали парохода крестьянки, которые везли молоко в город, безработные, татары, солдаты. У стенки, на грязном полу, сидели две старушонки и без умолку тараторили. Безногий солдат с протянутой рукой стучал костылем и просил: — Подайте увечному воину на пропитание. Я дал ему десять копеек. Солдат поблагодарил, сел на дрова у печки и стал говорить о войне: — Измена! Нас не проведешь. Патронов не дают, а стрелять велят. В болоте генерал Самсонов всю армию утопил. На груди солдата блестели два «Георгия». — За что награждение получил, землячок? — спросил я солдата. — За храбрость. Я офицера из огня вынес, а ногу потерял. К нашему разговору прислушался человек в рабочей одежде. — Герой, значит! — сказал он. — За офицера пострадал. А пенсию тебе офицер не назначил?.. Раздался привальный свисток. Пассажиры ринулись на палубу. Подошел пассажирский пароход. В крышу дебаркадера ударилась тяжелая шишка «легости». Матрос вытянул чалку и закрепил на деревянной стойке… Пароход уже стал давать отвальные свистки: первый, второй. Я толкался среди пассажиров и никак не мог решить, ехать мне на этом пароходе в город или податься в верховья. Кто-то толкнул меня в плечо и крикнул: — Ишь, растопырился на дороге! Стань в сторону или проходи на пароход. Толпа подхватила меня и по узким мосткам протолкнула на пароход. Я занял место в четвертом классе. После отвала по палубе прошел матрос и прокричал: — Господа пассажиры! Кто не имеет билетов, пожалуйте за билетами! Я купил билет до Перми. На открытой корме до костей пронизывает холодный ветер. Иногда из облаков сыплется и стучит по обносам крупная, как горох, снежная крупа. На луговом берегу сиротливо стоят голые черемухи. На приплеске лента желтых листьев, которые где-то в верховьях, может быть, только вчера слетели с прибрежных ивняков, а сегодня река выбросила их на мокрый песок. Скоро они почернеют. Прибудет вода и смоет их с приплеска. И слизи не останется. Холодно, но с палубы я не ухожу. Хочется досыта наглядеться на родную Каму последний раз в эту навигацию. Вспомнилось время, когда с бурлацкой котомкой за плечами я первый раз уходил на Каму. Как не хотелось тогда расставаться с поселком на увале! Но вот ушел и привык к бурлацкой жизни. Теперь с Камы уходить не хочется. Надоедливо стучит паровая машина. Из трубы вместе с дымом вылетают искры и гаснут за кормой. Я стоял на ветру до тех пор, пока берега Верхокамья не скрылись в вечернем тумане. Грязно осенью в Перми. Ветхие дощатые тротуары прогибались под ногами и брызгались мутной жижей. Во многих местах прохожие переходили через дорогу по дощечкам и кирпичам. У меня в кармане было рублей двадцать, что я сэкономил в последнюю навигацию. Прежде чем искать работу, решил устроиться куда-нибудь на квартиру. В поисках ее обошел почти весь город. В центре хозяева не давали мне и порога переступить. Подводила моя котомка и бурлацкая одежда. Со мной не разговаривали, а прямо перед носом закрывали двери на крючки. Наконец в одном месте мне посоветовали: — Ты на Данилиху иди. Там, слыхать, золоторотцев пускают, а здесь город, а не Данилиха — поганое место. Я отправился на окраину. На воротах одного ветхого дома увидел наклейку: «Требуются одинокие квартиранты». Это мне и надо было. Постояв немного у ворот, я по скрипучему крылечку вошел в темные сени и уперся прямо в дверь. Услышал окрик: — Кто блудит тут? — Не пустите ли на квартиру? — Проходи. Милости просим. Переступив порог, я оказался на кухне. В нос ударил кислый запах сушившихся на печке портянок. Из-за них злыми глазами глядел большой серый кот. На печке, на стенах, оклеенных старыми порыжевшими газетами, шуршали тараканы. У окна сидела толстая старуха в синем косоклиннике, в очках и вязала чулок. У косяка стоял хозяин. Я поздоровался. Старуха уставилась на меня поверх очков и не вымолвила ни слова. — Марковна, освободи место. Видишь — квартирант, — сказал хозяин. Старуха встала и со словами «не продешеви, старик» ушла из кухни. Я сел, по приглашению хозяина, на ее место и с любопытством стал рассматривать его самого. Тощий и высокий. Нос багровый, борода тонкая и длинная, как коровий хвост. Волосы на голове острижены «под горшок». Грязная синяя рубаха и жилет. На ногах высокие татарские галоши. — Из каких будешь? — спросил хозяин. — На Каме бурлачил, а пока без службы. Скоро поступлю. — Бурлак? Это хуже… Марковна! Парень говорит — из бурлаков. Пускать — не пускать? Как из бочки, раздался голос хозяйки из соседней комнаты: — Не бери, старик, греха на душу. Пусть идет с богушком. Я пообещал платить за месяц вперед и сказал, что дома даже чай пить не буду. Это подействовало. Меня пустили на ночлег за два рубля в месяц. Хозяин провел меня в большую комнату, заваленную всякой рухлядью. В переднем углу, рядом с божницей, стояли две маховые малярные кисти. В противоположном — деревянная кровать за тиковой занавеской. Пол давно не мыт. Стены, как и на кухне, оклеены газетами. Всюду следы клопов. Маленькие окна с зелеными стеклами еле-еле пропускали уличный свет. — Здесь тебе и место будет, — сказал хозяин. — Хотя у нас и людно, да пословица говорит: в тесноте, да не в обиде. Я занял уголок и отправился в город. У пристани народу, как на ярмарке. На мостках, на песке, у самой воды, около пустых бочек — везде люди. Целые семьи. Матери кормили детей. Пьяные грузчики пили какую-то бурду, закусывали воблой. Бегали и кричали газетчики: — Есть телеграммы, утренний выпуск, очень интересные! — Русские казаки взяли в плен Вильгельма! Сквозь толпу пробирался слепой старик с поводырем. По узкой дощатой дорожке грузчики катали на тачках тюки и переругивались с народом: — Чего расшеперился на дороге? Двину колесом!.. Люди не обращали внимания на осенний дождь. Сутками жили у пристаней, смеялись, шутили, пели песни, ссорились, дрались, ели и пили, отправляли все свои естественные потребности — все это здесь, на берегу, в ожидании посадки на последний пароход. По мосткам, где была надпись «Ход для господ пассажиров», я прошел на дебаркадер. На корме матросы переставляли свайку и ухали «Дубинушку». На борту стоял водолив и распоряжался работой. Я обратился к нему: — Дела какого на пристани не найдется ли? — Берись за свайку, если руки чешутся. На чай получишь. Видишь, матросов не хватает. А Кама прибывает каждый день, приходится мостки перебирать, к берегу подводить дебаркадер. Я проработал на пристани до вечера. Получил восемьдесят копеек и пошел домой. Проходя через толкучий рынок, неожиданно увидел бывшего чертежника с изыскательской брандвахты Федора Колокольникова. Он стоял за большим фанерным ящиком. На ящике стеклянная банка, в банке фигура черта с хвостом и рогами, с немецкой каской на голове. К банке привязана палочка, а к ней картонка с надписью «В пользу увечных воинов». Колокольников держал в руках скрипку, наигрывал и пел: — Почтеннейшая публика! Кто желает погадать, судьбу испытать? В щель в верху банки опускался пятак. Черт нырял на дно банки и выбрасывал наружу пакетик, Гадающий получал его и, улыбаясь, отходил в сторону. — Деньги ваши будут наши. Тетки Маремьяны, выворачивай карманы! — звал Колокольников, и в банку летели пятаки. Я тронул его за локоть. Чертежник узнал меня и смутился. — Здравствуй! Мы, должно быть, одно время вместе на брандвахте служили? Помню! Видишь, какими я делами занимаюсь… Подожди маленько. Сейчас закрою лавочку — поговорим. Мы вышли с толкучки на Кунгурский проспект и сели на скамейку. — Когда меня уволили с брандвахты, — рассказывал Колокольников, — я уехал домой, в Осинский уезд. Отец у нас умер. Дьяконом сорок лет выслужил. Осталась в наследство фисгармония. Батя в духовной отписал музыку мне, но только если женюсь и приму священнический сан. Фисгармония заветная — от прадеда к деду перешла, а от деда к отцу. Как быть? По великовозрастию меня в семинарию не принимают, а к экзаменам я допущен. Отцам заплатить надо, экзаменаторам, архиерейскому секретарю. Ржи да яиц, да шерсти. Где взять-то, если нет серебренников? Я и хожу по ярмаркам и собираю пятачки. Сперва полиция прижимала. Придумал вывеску: в пользу воинов. И благодать господня! Никто не привязывается… Надо с умом жить! — Колокольников захохотал, показывая гнилые зубы. |
||||||
|