"Совьетика" - читать интересную книгу автора (Маленко Ирина)Глава 4. «Каждый день слышать язык Бобби!»«Прохоров сумрачно затаился в подрагивающей кабине, вызвав образ со школьной фотографии, опять закрыл глаза, затем снова деловито открыл их, чтобы понять, отчего же это над ветровым стеклом, на самом стекле и даже на свободном пространстве приборного щитка «Степаниды» висят вырезанные из журнала цветные фотографии и рисунки, изображающие негров, негров и негров… Что это могло значить? Почему двадцатилетний парень коллекционировал фотографии… негров?… Негры тревожили Прохорова, как шепот за тонкой стенкой» «- Отвечайте, пожалуйста, Андрей! Почему Евгений коллекционировал негров? – Он давно вырезал изображения негров… Кажется, в третьем классе он взял в библиотеке «Хижину дяди Тома» и всю изрезал… В класс приходил директор, старуха библиотекарша, слепой завуч Викентий Алексеевич… Они тоже спрашивали: «Почему ты это сделал, Евгений Столетов?» Женька молчал…» (Виль Липатов «И это все о нем») …Огромное влияние на формирование моей личности, как написали бы в официальной биографии, если бы она у меня была, оказал мой дядя Шурек. С ударением на «е». Вообще-то он просто Саша, и в раннем детстве я даже называла его дядей. А потом перестала: ведь «дядя» – это что-то такое солидное, взрослое, серьезное. А он просто стал моим лучшим другом. И остается им и по сей день. «Ты мне и мать, и отец, и дядя!» – гласит африканская пословица. В некоторых африканских культурах дядя – брат матери играет особую роль в воспитании ребенка. Так было и в нашем с ним случае. Шуреку было 19, когда я родилась. Шурек уже тогда был очкарик и, по твердому убеждению моей мамы, с детства – «бабушкин любимчик». (Почему бы ему и не быть любимчиком, если он скандалов не устраивал, с работы поздно не приходил, не пил и не курил?) Своей семьей Шурек обзавелся только в 38. Так что посчитайте сами, сколько лет мы были в жизни друг друга – не побоюсь этого сказать!- самыми главными людьми. Он и по сей день знает меня лучше, чем кто бы то ни было, даже мама. Наша дружба началась так давно, что я даже и не помню. Шурек играл со мной, пел мне колыбельные и записывал на свой старый кассетный магнитифон «Днепр» по кличке «гроб с музыкой» мой первый детский лепет: «Это книжки, это книжки, книжки все, чем-те-зе!». Как-то раз я успела вынуть у него изо рта и съесть его любимый зефир, когда он жевал его, одновременно разговаривал и немного зазевался. Шурек так и остался сидеть с открытым ртом. «Когда я ем, я глух и нем!»- хохотал дедушка. А еще я обожала, когда Шурек по вечерам скакал со мной на закорках от старого столба на углу рядом с нашим домом до линии, как мы называли железную дорогу и обратно: туда- рысью, оттуда- галопом. Галоп был для меня гораздо предпочительнее! Он научил меня кататься на велосипеде и на коньках. Я воображала себя Родниной, а его – сначала Улановым, потом Зайцевым. Кажется, именно в тот момент я и перестала называть его дядей. В моем раннем детстве к нему часто приходил в гости его школьный друг – веселый кудрявый парень по имени Толик, с которым они вечерами напролет играли у нас во дворе на лавочке в шахматы и менялись записями Высоцкого. Потом Толик женился, у них с женой скоро родился сын, и ходить к Шуреку в гости он перестал. Это только еще раз подтвердило мои негативные мысли о браке – разрушителе такой прекрасной вещи, как дружба! Иногда мы на бис исполняли перед бабушкой и дедушкой «акробатический этюд «Баран и пастух»: я ложилась ему на шею и свисала оттуда с двух сторон: головой и ногами. Иногда мама и Шурек укладывали меня на середину большого одеяла, брали его за оба конца и, к моему восторгу, начинали раскачивать. Зимой – даже после работы – Шурек катал меня вокруг квартала на санках. Или с горы – со свистом! В темноте я мысленно представляла себя убегающей от преследования врагов на санях, запряженных лошадьми, Зиной Портновой. Один раз Шурек попытался съехать зимой с горы на лыжах со мной на закорках, но этот спуск завершился таким сальто-мортале, что удивляюсь, как я даже не успела испугаться… Мы вместе делали снеговиков, поливали водой ледяную горку, а летом устраивали битвы, поливая во дворе водой уже друг друга и играя дома в «швыряку». А еще помню, как меня возили на тех же санках в библиотеку, посадив меня в большую сумку! Библиотека была одним из самых любимых моих и Шурека мест. Там всегда можно было отыскать что-нибудь интересное. Находилась она в клубе «Серп и молот», принадлежащем одному из наших заводов. Летом при клубе работал летний пионерский лагерь, и в окно библиотеки врывались звонкие веселые детские голоса. Естественно, пользование ею было бесплатное: у меня волосы дыбом встали на голове, когда я увидела, сколько стоит быть читателем в Нидерландах! Шурек взахлеб читал научную фантастику, и бабушка охотилась для него по всем киоскам «Союзпечать» у нас в городе за каждым новым выпуском «Искателя». Фантастики у него был полон шкаф (у Шурека, несмотря на то, что у нас дома была всего одна комната, был свой книжный шкаф, а у меня- свой: на кухне), и он очень ревностно относился к своей коллекции и мало кому ее доверял. Мне доверил – когда я чуть подросла. До сих пор помню захватывающие истории Дж. Б. Пристли, Айзека Азимова, Стругацких и еще многие, авоторов которых я, увы, позабыла. Особенно мне нравился рассказ «Изумрудные», в котором инопланетяне меняли цвет кожи у наших земных расистов на ярко-зеленый. И – «Этот непрочный, непрочный, непрочный мир». Я и понятия не имела, что когда-нибудь сама буду жить в таком же абсурдном мире… Кстати, вы заметили, что в американских фильмах и книгах инопланетяне в 99,9% случаев злые и враждебно к землянам настроенные? Просто-таки спящие и видящие нашу планету уничтожить? В нашей отечественной фантастике как раз именно такие инопланетяне были исключением. Может, потому, что каждый создает художественные образы на основе собственных представлений о мире и о людях? А может, просто потому, что инопланетяне поняли, с кем они там в Америке имеют дело?… Когда я немного подросла, мы начали играть перед домом на улице в бадминтон. Не по правилам и без сетки. Правила у нас были свои: продержать волан как можно дольше в воздухе. Поэтому для игры выбирался преимущественно безветреный вечер. Мы оба считали каждый удар ракетки и в хорошую погоду старались идти на рекорд. Сейчас я уже не помню точную цифру (около 10.000), но когда мы были в хорошей форме, в разгар сезона мы играли по полчаса и даже по часу, не заронив волана – партия в несколько тысяч ударов считалась нормальной. Мы подбадривали друг друга, и Шурек восклицал, как заправский спортивный комментатор, когда кому-то из нас удавалось взять волан на подлете к земле, из очень трудной позиции. Мы с гордостью считали себя мировыми чемпионами в данном изобретенном нами самими виде спорта! А занятия фотографией! Фотоаппарат «Смена» мне подарили к 12-летию. Для начала мы обфотографировали все окрестности. Потом я позировала в разных маминых платьях, строя рожицы. Потом мы начали перефотографировать снимки наших любимых поп-групп и увеличивать их. И даже фотографировать с телевизора (но это уже не маленькой «Сменой», а более профессиональным «Зенитом», который мне вручили к 15-летию). Единственное, чему я так никогда и не научилась,- это самой проявлять пленку. Делать это надо было в полной темноте, и я слишком нервничала, когда надо было вслепую вставлять пленку в бачок. Это ответственное дело было поручено Шуреку. По субботам мы ходили в специальный фотомагазин и запасались проявителем, закрепителем и фотобумагой. Моя самая любимая была с палевым оттенком. Через некоторое время приобрели глянцеватель. Вся бумага, пленка, химикаты, увеличитель и прочие необходимые вещи были отечественного производства и очень хорошего качества. Только бумага иногда была проиводства ГДР. До сих пор помню противный, сероводородный запах проявителя и то, как пахли после печатания руки. У нас дома не было условий для проявки и печатания: проточной воды и комнаты с полной темнотой. Проявлять и печатать снимки мы ходили к Тамарочке, которая к тому времени получила квартиру. Это было длительное мероприятие – в зависимости от количества пленок. Иногда на всю ночь. Сначала Шурек нырял в ванную комнату, дверь которой на всякий случая для полной темноты еще и завешивалась одеялом. Если в ванную проникал хоть один лучик света, Шурек панически вопил: «»Что вы там делаете? Откуда свет? Сейчас засветим пленку, и все!»Но этого ни разу не случилось. После проявки и закрепления пленка высушивалась – на веревке, на прищепке, как белье. Пока она сушилась, Тамарочка жарила блины и угощала нас, а мы ждали и готовили кухню для печатания: занавешивали окно, разводили реактивы, доставали из кладовки красный фонарь. Он напоминал мне оперу «Севильский цирюльник», мою самую любимую: «Красный фонарик при самом входе, тут ошибиться трудно, сеньор». (К тому времени я доросла уже и до опер и очень любила, кроме «…Цирюльника», «Аиду», «Евгения Онегина» и «Князя Игоря», зная наизусть многие арии). Потом начинался самый таинственный и интересный процесс – печатание. Тот, кто никогда сам не печатал, вряд ли может представить себе, до чего захватывающее это занятие: смотреть, как проявляются на бумаге в бачке контуры людей и предметов и определять на глаз, когда пора снимок из проявителя выхватывать! Выхватив фотографию из бачка, я галопом бежала к кухонному крану и, подержав ее несколько секунд под проточной водой, бросала в другой бачок – с закрепителем. В раковине стоял третий бачок, в котором полчаса фотографии после закрепителя промывались – тоже водо проточной. В комнате Тамарочка уже расстеливала по полу печатной стороной вниз спортивные плакаты со своей работы: на них фотографии сушились. Частенько вся комната и даже часть коридора были усеяны сушащимися снимками до самого утра. Проснувшись (а для печатания мы обычно ходили к Тамарочке с ночевкой), мы первым делом, еще до завтрака, ползали по полу, собирая их. Потом, с глянцевателем, дело пошло немного быстрее, но на сон оставалось в таком случае еще меньше времени. Быть фотографом-любителем было вполне по карману каждому. Потом, с наступлением перестройки, стало все дороже и дороже, и наконец фабрики, производящие фотореактивы, перешли на производство импортного стирального порошка «Тайд» и «Персил», оказавшись в руках западных корпораций (самая хорошая и самая известная из них, Шосткинская «Свема» вообще оказалась «за границей»: в Украине!), и массовое любительское фотодело – с фотокружками в школах и дворцах пионеров и с миллионами таких, как мы – как таковое вымерло… А Олимпиады! Когда начинались Олимпийские игры, мы с Шуреком целыми днями не отходили от телевизора. Как мы болели за маленького, тщедушного, но такого сильного стайера Мируса Ифтера во время Олимпиады в Москве! А сочинение буриме! А походы к Федору! Федор был важный, словно директор завода, директор магазина «Союзпечати» неподалеку от Тамарочкиного дома. У него единственного в городе можно было купить разные журналы соц. стран. Мы коллекционировали польские «Кобету» и «Экран», болгарские «Паралели» и «Женату днес», кубинскую «Мухерес» и гедеэровскую «Нойес Лебен»… Летом мы с Шуреком и с дедушкой ездили за грибами и за рыбой. Рыбачить я, в отличие от Шурека и дедушки, не очень любила: скучно сидеть на одном месте. Да и рыбу было жалко. Я ее вообще не ела. Иногда мы привозили с собой живую рыбку и выпускали ее жить в нашей бочке с водой на огороде. Я ходила туда кормить ее хлебом. Но рыбка почему-то неизменно через несколько дней всплывала брюшком кверху, и я попросила дедушку больше этого не делать. Другое дело – грибы!!! У нас было свое любимое местечко – по железной дороге, по московскому направлению. Как и за рыбой, за грибами вставать надо было рано, многие заядлые грибники вообще выходили в лес чуть ли не в ночь, и если проспишь, можно было приехать и застать одни только срезанные под корень «пенечки». Ехать до нашей станции было минут 40. Электричка была полна грибниками и дачниками. Тогда люди ездили на дачи отдыхать, а если что там и выращивали, то для удовольствия, а не чтобы элементарно выжить на «подножных кормах», как это стало при Ельцине. Даже самые старенькие бабули не боялись ходить в лес одни за ягодами и за васильками на продажу в поля: в лесах не было бездомных, маньяков, беглых бандитов, наркоманов и прочих общественных продуктов «свободы и демократии». В лесу невероятно здорово пахло. А как пахли сами грибы! Здесь росли цветы, каких не было у нас на полянке возле дома: иван-да-марья, и куковали настоящие кукушки. По их кукованию можно было загадать, сколько лет тебе жить. Утром на траве лежала роса. Лужи в чаще после дождя не просыхали долго, кое-где в грязи виднелись следы лосей. Без сапог или хотя бы кед в лес лучше было не соваться. Лес тоже был настоящий, а не американско-кленовый, как около нас: под американскими кленами и грибы-то, кроме поганок, не растут! Березы, дубы, ели, осины и орешник… Лес был не сплошной, кое-где между его участками раскинулись колхозные поля, засеянные овсом и той самой сладко пахнущей гречихой, от которой теперь остались только сны да воспоминания. Вместо гречихи и грибов там сегодня растут «коттеджи» и дачи новорусских и примкнувших к ним… В овраге рядом с колхозным полем было наше заветное местечко, где росли боровики: один раз мы набрали их там аж 28 штук! Мы обычно разделялись на две команды: я с Шуреком и дедушка, но далеко друг от друга не уходили. Дедушка бегал по лесу быстро, как молодой. Он у нас вообще был спортивный: каждое утро, включая выходные, делал зарядку, а потом обливался холодной водой во дворе. В любую погоду! Грибник дедушка был разборчивый, собирал не все. Особенно не любил скрипицу, хотя она и была съедобной. Побегав по лесу, мы наскоро обедали вареной картошкой и помидорами с солью где-нибудь на лужайке. Один раз заблудились и чуть не забрели в болото, но вышли – на звук поездов. Эта железная дорога была не то, что у нас рядом с домом – опасная, поезда по ней проносились со страшной скоростью на юг, в Крым и на Кавказ чуть ли не каждые 5 минут. Никто из нас не отважился бы разгуливать по ней. Грибы я тогда ела только соленые; зато остальные у нас дома очень любили их жареными с картошечкой. Я и до сих пор автоматически знаю, в какой траве могут расти грибы, в каких местах, какие можно есть, какие нельзя. К ужасу окружающих меня в стерилизованном цивилизованном обществе, которые уверены, что грибы-это шампиньоны из супермаркета, а то, что растет в лесу – это декоративное украшение, опасное в твоей тарелке для жизни. Летом Шурек – единственный из нас из всех – катался по шоссе за городом на велосипеде, зимой- на лыжах за линией. Работал он тоже за городом: как его распределили после института в маленький ПГТ (поселок городского типа) километрах в 30 от нашего города, так он там на заводе и остался и быстро дослужился там до главного экономиста с отдельным кабинетом. Иногда ему намекали, что если бы он вступил в партию, то и директором мог бы стать, но Шурек был человек неамбициозный, общественно неактивный, и его не очень-то эта перспектива соблазняла. Ему даже начать искать новую работу, поближе к дому, было лень. На работу он добирался автобусом, вставал рано – аж в 6 утра. Иногда я ездила к нему на работу тоже. Мне там нравилось. Если у Тамары я печатала на машинке, то у Шурека считала на калькуляторе. Единственное, что мне там не понравилось – это что в меню заводской столовой были почему-то одни куриные гузки. Поселок был маленький, уютный, зеленый. С традиционной площадью и памятником Ленину в центре. Все его население работало на одном и том же заводе, и все друг друга знали. Местные незамужние девушки сразу положили на Шурека глаз, когда он там начал работать, но они его не интересовали. Нравилась ему одна женщина, но она уже была замужем… Шуреку оставалось только вздыхать по ней в наших буриме. Поселок был интернациональный: там жили армяне и украинцы, белорусы и казахи и даже одна корейская семья: рабочего по благоустройству, или просто ассенизатора с божественным именем Аполлон. Поселок был построен перед самой войной, специально вокруг завода, и работать туда сьезжались люди со всей страны. В моей области таких мест было немного. Большую часть населения нашего города составляли просто русские. Другие национальности мы видели в основном на базаре. Некоторые дядины коллеги становились героями наших с ним фантазий и даже самодельных песен – как, например,их зам. директора белорус Степан Анисимович, которого жена дома, всем на удивление, называла экзотически, точно героя «Анны Карениной» – Стива. А так вместе с ним работали обыкновенные, живые, не экзотические люди. У директора был роман с главным бухгалтером. Мне она, кстати, очень понравилась – Галина Семеновна была такая домашняя, добрая женщина. Жена директора работала в плановом отделе и была, как это водится, единственной на всем заводе, кто этого не знал. По осени мы вместе с Шуреком собирали на огороде картошку, яблоки и сливы. Все это было просто наше – даже в самый урожайный год не на продажу. Поделиться с кем-нибудь – это пожалуйста. Торгашей у нас дома не было, и к ним в целом мои родные относились отрицательно: в торговлю идут только те, кто больше вообще ни на что не способен, с детства выучила я. Так и шла жизнь по кругу. Весной – кораблики в лужах, помидорная рассада на окне в ящиках, выставление вторых рам из окон и первомайская демонстрация, летом- велосипед, бадминтон и грибы с рыбалкой, осенью – сбор урожая, Октябрь и снова вставление рам, а зимой -санки, снежные бабы и Новый год… Я долго верила в Деда Мороза и не вижу в этом ничего зазорного. Каким-то образом мама всегда умудрялась так положить под елку подарки в последний момент, что я ни разу не заметила, как она это делала. Дело было не столько даже в подарках, сколько в таинственной атмосфере новогодней ночи. Действительно казалось, что все на свете возможно, стоит только загадать. Новый год мы всегда праздновали дома, на улицу никто не выходил. Тамарочка приходила к нам с ночевкой, и мы устраивали застолье до утра, под елкой, у телевизора. В эту ночь хороших передач бывало через край: обязательно новый интересный фильм предновогодним вечером, «Голубой огонек» – после полуночи, а после него, уже около 5 утра, для особо стойких (так как большинство к тому времени засыпало!) – «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады»… Их обычно показывали отдельной длинной передачей 2 раза в году: в эту ночь и перед Пасхой, чтобы молодежь не ходила в церковь из любопытства. Телевизор у нас дома был черно-белый; цветной купили в кредит, когда я уже училась во втором классе. Кредит тогда был, боже упаси, только беспроцентный. Деньги за покупку ежемесячно автоматически вычитали из зарплаты – так же автоматически, как алименты. Никому бы не пришло в голову наживаться на данных взаймы деньгах, а уж государству и подавно. Ростовщичество для нас осталось навсегда в средневековье. Помню, как Шурек в прямом смысле слова запрыгал на стуле от восторга, когда его в первый раз включил! Нашей любимой передачей был «Кабачок «13 стульев». Ведущим передачи «В мире животных» тогда был Згуриди, и я демонстрировала домашним свои этнографические познания:. мне сказали, что он грузин. «Если бы он был грузин, то был бы Згуридзе!»- уверенно возражала я. Еще были «Кинопанорама», которую вел сначала Каплер (я, конечно, понятия не имела о его отношениях со Светланой Сталиной!), а потом Капралов и «Документальный экран» с поэтом Робертом Рождественским, которого я, теперь уже совсем не помню за что, тогда незвлюбила. Была – уже немного позднее – тетя Валя с ее «В гостях у сказки». Много чего было интересного по нашему телевидению, об этом отдельную книжку можно написать. И двух каналов нам вполне хватало! От Шурека передалось мне увлечение западной (поп)-музыкой. Конечно, он и нашей музыкой увлекался, но немного в меньшей мере. Я пела песни на разных языках на слух, самих этих языков совершенно не зная. Рафаэль и Энгельберт Хампердинк, Джо Долан, Том Джонс и Мириам Макеба, Дин Рид, Джоан Баэз и Джанни Моранди к середине 70-х сменились нашей с Шуреком любимой на всю после этого жизнь музыкой в стиле «диско». Выходные мы часто проводили в поисках, что бы записать на «гроб с музыкой» с радио. Тот, кто сейчас просто идет за новыми дисками в магазин или на базар (а то даже и никуда не идет, а просто заказывает или качает музыку в интернете!), даже представить себе не может, насколько это было интересное занятие, Почти такое же, как ходить на рыбалку – и песни, которые удавалось записать за выходные, вполне можно было сравнить с пойманной на удочку рыбкой. Когда Шурека спрашивали, почему он не женится (не мы, конечно: у нас дома его холостяцкое положение никому не мешало, а всякие подвыпившие дальние родственники- на праздник!), он смущался и в качестве отговорки говорил, что он бы и рад, да не на ком: ему нравятся одни только негритянки, а у нас их нет. Особенно ему нравились чернокожие певицы: начиная с Эллы Фитцджеральд и кончая Донной Саммер и особенно обожаемой им Марсией Барретт из «Бони М». Знала бы только я, какое влияние это окажет впоследствии на мою собственную жизнь! Музыка в сочетании с личными вкусами Шурека, с фильмом «Как царь Петр (да-да, тот самый, мой любимый царь Петр!) арапа женил», в котором благородный и великодушный эфиоп Абрам Петрович Ганнибал подвергается издевкам туповатых отечественных курносых расистов, и с парой книжек по колониальной истории и истории работорговли произвели на меня эффект разорвавшейся бомбы: к 12 годам я превратилась в ярую расистку наизнанку. Но обо всем по порядку. Однажды мама вернулась с работы, принеся мне купленную по пути домой книжку – «Четыре столетия работорговли». Эта книжка перевернула мою жизнь. Что почувствовала я, прочитав в 9-летнем возрасте об ужасах рабства и о миллионах загубленных жизней? Гнев – да такой гигантский гнев, что он не помещался во мне, клокотал и рвался на свободу в желании немедленно что-то сделать, чтобы хоть немного искупить эту неискупимую вину перед чернокожей частью человечества! Тут бы мне сесть, призадуматься и даже начать гордиться, что мои предки – россияне – к этому многовековому позорному холокосту не имеют никакого отношения. Но нет, я восприняла то, о чем узнала именно как преступление всей европеоидной расы… Я начала чувствовать и себя виноватой. Я начала читать еще; дальше- больше. «Черные пасынки Америки», историю отдельных африканских стран, о движении «Назад в Африку!« Маркуса Гарви, теории негритюда Леопольда Сенгора о самобытной неповторимости африканцев, заметки о растафарианизме… Я штудировала справочник «Страны мира» и знала наизусть имена всех африканских президентов и дни независимости всех африканских стран. Как раз примерно в то время в Америке бежала из тюрьмы Ассата Шакур. Она стала моей героиней номер один! А кто из вас помнит сейчас Бена Чейвиса? Меня невероятно возмущало, как обращались с рабынями белые плантаторы. Это я знала еще по «Хижине дяди Тома». Вот был бы им хороший урок, если бы их собственные дочери и сестры в ответ тоже начали отношения с рабами! Да кто вообще такие эти неслыханные лицемеры, чтобы считать себя имеющими право «хранить чистоту расы», решая за других, как им жить? Разве мы, женщины, их собственность? Так впервые возникло во мне желание «бросить вызов» – вовсе не в ответ на что-то советское. Борьба с расизмом представлялась мне в 10-11 лет гораздо более насущной, чем борьба за мир, о которой нам днем и ночью твердили по радио и по телевидению – ведь мир-то у нас и так есть?… И вот на такой благодатной почве когда мне было лет 10, произошло то самое новогоднее чудо, в которое я всегда верила. Хотя внешне эти две вещи совершенно не были связаны. Только в моей голове. В ту новогоднюю ночь в наши жизни вихрем ворвались чудесные волшебники диско – «Бони М»… …Я уже спала, когда около 5 утра в ту новогоднюю ночь Шурек растолкал меня с воплями: «Смотри! Смотри же, чудо какое!» Я приоткрыла один глаз – и увидела на экране телевизора кружащегося волчком худого красивого темнокожего мужчину в какой-то невообразимой блестящей одежде, с напоминающей подстриженную пальму прической-афро, с «шерстяной» обнаженной грудью и в сапогах, который то бросал микрофон на пол, то поднимал его и вообще, вел себя так, как ни один наш певец себя на сцене в то время, естественно, не вел. Выражение лица у него при этом было сосредоточенно-отрешенное, как будто занимался он чем-то очень важным. Этот невероятный, ослепительный, такой ни на кого не похожий человек звался Бобби Фаррелл. Роберто Альфонсо Фаррелл с острова Аруба. А через год они приехали к нам в Москву. Вот уж это точно была невероятная фантастика! Это была очень холодная зима, и я, идя в школу, беспокоилась за них: как они там в Москве? Только бы не заболели! Перед Новым годом температура опустилась чуть ли не до -35. (В школу мы не ходили, если было -25 или холоднее, и каждое утро я с надеждой слушала местное радио… Но если было -24, занятия никто не отменял!) Естественно, у меня не было ни малейшего шанса попасть на их концерт (тем более, что мне было только 11), но я аккуратно собирала все немногие вырезки из газет об их гастролях, с удовольствием читала интервью с тем удивительным мужчиной, навсегда запечатлевшимся в моей памяти с прошлой новогодней ночи – из них я узнала, что он говорит на 5 языках, а его родной язык называется папиаменто. И верила и ждала, что скоро нам снова покажут их по телевидению. Это бывало так редко, что каждый такой случай ты старалась бережно хранить в своей памяти и перематывать в ней снова и снова – до следующего. Видеомагнитофонов тогда не существовало. И наконец этот день настал – 13 апреля 1979 года! О концерте в 23:25 по первой программе не было объяавлено заранее, и я в тот вечер ушла ночевать к Тамарочке (все равно я училась во вторую смену). К тому времени «гроб с музыкой», который надо было разогревать несколько минут прежде, чем он начинал играть, перекочевал уже туда, и я упражнялась у Тамарочки в комнате в диско-танцах, воображая, что нахожусь в дискотеке «Ритмы шестого этажа». А поздно вечером вдруг к нам затрезвонили в дверь. Шурек! Собственной персоной он прибежал за мной, после того как дома за обедом совершенно случайно увидел в газете «Труд» измененную программу ТВ на сегодня… Даже сейчас когда вспоминаешь о том вечере, чувствуешь себя как на крыльях! А на следующий день (это была суббота) я так витала в классе в облаках!… Никто из моих одноклассников этот концерт не видел, что еще более усиливало мое ощущение чуда, ниспосланного мне одной. Если и есть на свете человек, которому я когда-либо завидовала, то это покойная ныне Татьяна Коршилова. Тогда я считала, что она просто недостойна говорить с моими героями. Слишком уж не по-советски развязной она была. Хотя на фоне современных презентаторов Татьяна кажется просто скромницей и умницей. Все в сравненьи познается… Позвольте не согласиться с известным выражением «Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст». Все зависит от того, кто играет! Никогда, ни на секунду у меня в мыслях не было продавать Родину и ни разу я не подумала, что Запад каким-то образом достоин подражания или восхищения только на том основании, что диско-музыка родом оттуда. Не зная тогда английского языка, я вкладывала в эти песни совсем другой смысл (это сейчас, когда я понимаю тексты, у меня вянут от многих былых любимых моих шлягеров уши…), как другой смысл я вкладывала и в сложившийся у меня образ моих кумиров. Тот, кто знает «Бони М», живя на Западе и не имея за плечами моего советского происхождения и воспитания, скорее всего, никогда не поймет, как я могла увидеть в них то, чего в них ни грамма нет. Антиколониализм? Антирасизм? Ха-ха-ха! Поймите, что об окружающем мире судят по себе не только американцы с их терминаторами и джокерами. Мы, советские люди, тоже представляли себе мир на основе собственного жизненного опыта. И «Бони М» представлялись мне благородными, возвышенными, интеллектуальными (талантливый человек не может быть пустышкой, считала я) и еще – представителями стран Третьего Мира: возможно, еще и потому, что у нас не публиковали сплетен об их личной жизни и никто из нас не знал тогда, какая злобная и мстительная натура у обладательницы ангельского голоска Лиз Митчелл, которая сейчас с такой страстью пытается втоптать своих бывших коллег в грязь, не понимая, что Фариан играет ею, как Женя-чувашка в моем детстве – нашими девочками на улице. К 13 годам я влюбилась в Бобби насмерть. Не так даже, как в Делона или Митича. Возможно, сказался мой переходный возраст. У меня были такие красивые мечты о нем! Не выразить словами. В моем детстве была такая песня: «В селах Рязанщины, в селах Смоленщины Слово «люблю» непривычно для женщины. Там, бесконечно и верно любя, Женщина скажет: «Жалею тебя!» Это достаточно верно описывает мои чувства к Бобби. Он был моим страстным и пылким рыцарем – и одновременно беззащитным ребенком, которого надо было спасать от злых белых эксплуататоров- продюсеров. С каким наслаждением я избивала в мечтах пинками Фрэнка Фариана! Цинично-заземленный современник (не говоря уже о голландцах!), конечно, объяснил бы все это гормонами и объявил бы мои мечты о том, как Бобби прижимает меня к своей волосатой груди и крепко целует, «эротическими». Но в мечтах этих наряду с нежностями (которые, впрочем, не заходили дальше чем мне позволяло мое невинное девичье воображение) мы беседовали о том, как завершить процесс деколонизации Карибского бассейна и наказать убийц Мориса Бишопа. А также о том, как оказать поддержку МПЛА в борьбе с УНИТой. И даже участвовали в партизанских действиях на территории Намибии. Моя любовь к Бобби была моей самой великой тайной. Я мечтала о нем каждую ночь перед сном. Все дома знали, что я люблю «Бони М» (кто их тогда у нас не любил!), но никто не догадывался, что я люблю Бобби как мужчину (ну разумеется, таким, каким я его себе придумала!) Шуреком мой дядя стал именно тогда – когда сама я стала корсиканкой Икой Верон. 13-летней женой Бобби Фаррелла… Ика была сиротой (это, видимо, чтобы никто из ее родителей не возмутился в дальнейшем столь ранним союзом с настолько старшим ее человеком!), которою вырастил и воспитал Шурек- тоже корсиканец. Почему Корсика? Мне просто понравилось, как она выглядит на карте, а еще я прочитала рассказ Проспера Мериме и видела фильм «Вендетта по-корсикански». Вместе с Шуреком Ика создала группу (в то время у нас говорили – ансамбль) с участием Валерики Ренатто с Сардинии (это моя мама!) и старушки Тони Тани из Нью-Йорка (это, само собой, была наша Тамарочка) – «Стива Литкевич Диско» или «С.Л. Диско». Дошло до того, что я даже на самом деле писала песни для «С.Л. Диско», и мы с Шуреком записывали их на его старый верный катушечный «Днепр». В отличие от других девочек-подростков, я никогда не хотела быть актрисой, а вот тем, у кого хороший голос, по-хорошему завидовала…Иллюзий насчет своего голоса у меня не было – только фантазии. …«С.Л. Диско» стали настолько популярны, что однажды познакомились во время выступления на фестивале с самими «Бони М.» The rest is history … Отношения Ики и Бобби развивались стремительно после того, как она избила продюсера Фрэнка Фариана, не дававшего Бобби петь самому, и пришла к Бобби, чтобы его пожалеть. После этого они отбыли в какую-то страну, где такие ранние браки разрешались (помню, я действительно искала такую информацию в энциклопедии, как будто бы мне это грозило всерьез!) – не то Боливию, не то Парагвай, и вернулись к взволнованным их исчезновением поклонникам уже супругами… Ика Верон и Бобби Фаррелл жили на искусственном острове Моногамбе, построенном Икой у берегов Бенина (это чтобы подальше уехать от белых!). Вместе они составляли знаменитый дуэт «Негритюд», созданный после того как преданный продюсером Бобби покинул «Бони М». Что интересно – я тогда еще не знала, что Бобби на самом деле их скоро покинет. Не знала я и ничего из его личной жизни (помню, как очень хотелось мне узнать, когда у него день рождения, чтобы праздновать этот день втихомолку). А потом уже узнала, насколько я была недалека от истины: Бобби на самом деле женился на нашей, на восточной европеянке, мусульманке из Македонии (о счастливица!), которая была намного моложе его. И познакомились они, когда ей было всего 14! А еще – «поженились» Ика и Бобби 7 октября 1980 года, а настоящий день рождения у настоящего Бобби, оказывается, 6-го… …Ика дала себе зарок: отныне выступать только перед темнокожими на всех континентах. Белые стремились попасть на ее концерты, maar helaas tevergeefs. Кроме певицы, она была еще продюсером, композитором и иногда снимала антирасистские фильмы. В воспитательно-наказательных целях рекомендовалось показывать их расистам-бурам из ЮАР, предварительно привязав их к стульям, чтоб не сбежали. В одном из них дочь рабовладельца (естественно, в ее исполнении) сбегала вместе с одним из рабов к маронам, в другом – девушка-пиратка освобождала африканских рабов с работоргового судна и уплывала вместе с ними в Африку. И так далее, и тому подобное. Самое-то смешное в том, что я фантазировала на таком уровне в 12-13 лет, а современные российские писательницы подобную чушь всерьез публикуют! И ее еще читает кто-то! У меня были отдельные тетрадочки, где я записывала названия всех новых песен «Негритюда» и исполнителей всех ролей во всех их новых фильмах, а также рукописный путеводитель по Моногамбе, где все улицы и различные сооружения были названы именами темнокожих героев с разных континентов, от Гарриэт Табмен до ангольской Карлиты. (Единственное исключение делалось для корейцев: их прообразом были корейские друзья моего троюродного брата, речь о которых у нас еще пойдет. ) Кроме того, Ика Верон периодически публиковала свои дневники. Эти «фантазии Веснухина», в которых реальные события перемешаны с чистой воды фантастикой, а школьные контрольные именуются «пресс-конференциями» и по сей день у меня сохранились. И если кто-нибудь полагает, что я хоть когда-нибудь мечтала жить в Западной Европе, пусть почитает хорошенько, какими словами я отзываюсь там о колониальных державах вообще и об Англии с Нидерландами в особености… …Все шло хорошо, хотя периодически Ика Верон страдала приступами хандры, как и полагается подростку, но в один прекрасный летний денек Шурек (не корсиканец из фантазий, а мой собственный дядя!) вышел из нашего туалета типа сортир во дворе, зажмурился от солнца и весело, как бы невзначай, бросил мне: «Ну, и как там поживает твой супруг Бобби Фаррелл?» Не знаю, как я осталась в живых после этой фразы. Он меня без ножа зарезал. Тайна перестала быть тайной. Оказалось, какая-то из моих черновых бумаг попала под руки дедушке, который, не глядя, разорвал ее и отправил туда, куда отправлялись все старые бумаги в нашем доме (туалетной бумаги у нас в то время не было). А Шуреку было скучно, и он, будучи в нужнике, решил их до использования перечитать… К его чести, он не очень смеялся надо мною. И Бобби я нисколечко любить не перестала. Я любила его еще долго – до самого поступления в институт, до 18 лет, когда жизнь столкнула меня уже с мужчинами реальными. Сравнение, кстати, оказалось не в их пользу! И я до сих пор благоговею при имени этого человека. Да, конечно, на самом деле он совсем не такой, как в моих мечтах, но сколько счастья подарил он мне, сам того не подозревая! Можете себе представить, как относились в школе к такому странному созданию, как я. Хотя школа была еще советская, и что такое «bullying”, мы понятия не имели. Для этого, видно, тоже необходимо «свободное общество». Дразнилки советских детей дальше «Мирон-сопливый долдон» не заходили. Да и литературный герой, который в то время считался образцом нашего современника – мой тезка комсомолец Женя Столетов – тоже, помнится, с детства собирал фотографии африканцев и обклеивал ими свой трактор… В школу я пошла сравнительно поздно: в 7,5 лет. Но альтернативой было бы начать ее на полгода раньше, чем полагалось, а бабушка всегда говорила мне: «Вырастешь, милок, успеешь! Зато потом детства уже не вернешь.» И я это твердо запомнила. Мне повезло – в том смысле, что я попала в маленькую, спокойную, даже несколько партиархальную школу, напоминавшую по своей атмосфере тихий заросший водорослями пруд. Большинство детей из нашего квартала ходили в другую – образцово-показательно-огромную, с гигантским количеством детей из ближних новостроек, которые все свое дошкольное детство провели у бабушек в деревнях и не знали поэтому ни балетов, ни опер. Со всеми вытекающими отсюда последствиями для их интеллектуального развития, а иногда даже – и для поведения (им трудно было привыкнуть к городскому образу жизни). Но когда мама пришла записывать меня туда, она опоздала – и я думаю, что к лучшему. Наша школа занимала два дореволюционных еще здания вдоль трамвайной линии, в 20 минутах ходьбы от нашего дома. По дороге к ней надо было пересекать несколько опасных дорог, и меня провожали в школу и встречали из нее лет до 14. Обычно провожала меня мама, которой было со мной по пути на работу, а встречала, как правило, бабушка. У нас была 6-дневка, с 8:30 утра до 12 (с 4 класса – до 2). В школе было две смены, и во 2, 5 и 6 классах мы учились во вторую смену: с 2 часов. Зимой возвращаться домой приходилось уже в темноте, но мне это даже нравилось. По крайней мере, можно было выспаться с утра (я «сова», а не «жаворонок»). Во второй смене я обычно делала письменные уроки с вечера, а устные – на следующее утро. Здания были обнесены забором, а между ними – просторный двор, пригодный для занятий физкультурой и торжественных линеек. Там же мы обычно всем классом фотографировались. Правое здание, поменьше было для начальной школы, левое, с большим актовым залом на втором этаже – для школы средней. Полы в обоих зданиях были деревянные, коричнево-красноватого оттенка, натирали их опилками с каким-то маслом, оставлявшим красноватые следы на одежде, если на пол упасть. Уборщица, тетя Зоя, была очень суровой, и ребята ее побаивались. Озорников она гоняла тряпкой. Британские дети подали бы на нее в суд за нарушение их прав человека. Школой «правила» директриса Анастасия Ивановна – такая же вечная, как сами школьные здания, величавая дама без возраста с толстым слоем пудры на лице и в нескончаемых розоватого оттенка костюмах. Она не ходила, а плыла по воздуху как пава, слегка отставив при этом мизинчик. Преподавала она историю и преподавательница была так себе: вместо объяснения заставляла нас самих на уроке по очереди читать вслух соответствующие страницы учебника. Когда я пошла в первый класс, я некоторое время не осознавала еще, насколько крутой это был поворот в моей жизни. На целые 10 лет. «В первый раз в первый класс» запомнилось только морем белых бантов и фартуков (такая у нас была парадная форма) и болью в животе – от того, что надо было на несколько часов разлучаться с родными. Никого из своих одноклассников я не знала. Зато моя первая учительница была знакома с моей мамой: ее младшая сестра когда-то училась в одном с мамой классе. С первой учительницей мне очень повезло: Нелли Тимофеевна была энергичная, добрая, душевная, как вторая мама. Из таких учителей, которые на самом деле, не по-книжному любят Родину и ребят. Правда, моя подруга Алла Колесникова говорит, что у нее бывали любимчики (и что я, как отличница, была одной из них), но у кого из учителей их не было? Уже через пару недель я перестала школу бояться. Единственным страхом остались школьные горячие обеды: нас уводили в соседнее здание в школьный буфет, и Нелли Тимофеевна не успокаивалась, пока ты не сьешь свою порцию. Я давилась хлебными наполовину котлетами, которые возненавидела за один запах, но Нелли Тимофеевна была неумолима. Тогда я начала прятать их в карман фартука вместе с макаронами. Котлеты за мной подъедала одна из наших классных толстушек Лена (толстушек у нас было две- Лена и Алла, а Лен у нас в классе было целых 6 человек!). Макароны я выбрасывала в траву по дороге домой, пока Нелли Тимофеевна нас с Леной не застукала. После этого я сказала дома, что не хочу питаться в школе, и меня от обедов освободили. Обеды, кстати, стоили копейки, а кипяченым горячим молоком ребят поили бесплатно. Теперь я сидела одна в классе и ждала, пока ребята вернутся из соседнего здания с обеда. Так начался мой проклятый индивидуализм… Вторым страхом были дни, когда Нелли Тимофеевна болела. Болела чаще всего не она сама, а ее единственный сын, Леша, который был на пару лет младше нас. В эти дни вместо Нелли Тимофеевны к нам приходила учительница третьего класса Валентина Николаевна, которую я боялась как огня, хотя лично ко мне она относилась хорошо. Она даже называла меня «луч света в темном царстве». Но я все равно ее боялась. Просто Валентина Николаевна была большой насмешницей, и я почти физически страдала, видя, как она высмеивает наших ребят. Мне не доставалось только потому, что я хорошо училась. Но зато она упорно – не знаю почему – называла меня “Калашник;ва”. (Меня это страшно раздражало, но ничего сказать я не смела – была еще слишком для того мала.) Ее муж работал на том же заводе, что и мой дедушка. Валентина Николаевна вообще производила впечатление какой-то хулиганки. Помню, как виртуозно она обходилась со словами: когда мы пожаловались, что название истории, которую нам задали прочитать дома- «Твои друзья в других странах»-, не помещается в нашем дневнике, куда мы записывали домашние задания, она отреагировала моментально: – Напишите просто – «тв.др. в др. стр.»! В классе нас было 23 человека. Меня посадили на парту у окна с мальчиком по имени Вадик. У Вадика были вечно розовые щеки, светло-коричневая челка на глаза и забавный высокий голос как у Буратино. Он хорошо пел в школьном хоре. Ко мне он относился с уважением. Вадик был вполне нормальным соседом; мы целых 4 года хорошо с ним уживались. Только в 5 классе, когда нам самим разрешили выбирать, с кем сидеть – после того, как нас объединили с классом соседним, и нас стало целых 37 человек! – я оказалась за одной партой с Аллой. До этого мы с ней не особенно дружили, но сидеть вместе с девочкой нам обеим казалось к тому возрасту гораздо более естественным. Культура, в которой мы воспитывались, была такова, что девочки с мальчиками играли вместе только до определенного возраста, а потом как-то само собой, а не потому, что нас кто-то заставлял, начиналась сегрегация. В раннем детстве я здорово дружила с Витей, сыном маминой коллеги с улицы Сакко и Ванцетти, который был на 4 года младше меня. Он никак не мог запомнить мою фамилию и все называл меня Женей Калачевой. Мы с мамой ездили к его родителям на дачу, где мы с ним лазали по вишням пока его папа – неслыханное для мужчины дело!- жарил вкуснющие шашлыки. Еще мы переодевались в разные костюмы у него дома и устраивали, как сказали бы теперь, костюмированное шоу. У него были славные бабушка и дедушка. Бабушка всегда нарезала нам свежих ароматных флоксов из сада, когда мы шли домой… Но лет с 10-11 никто из нас с мальчишками уже кроме как по делу не общался. Просто у нас не было никаких общих интересов: у них был свой мир и свои игры, у нас – свои. Не знаю, какую роль в этом играло то, что если бы мальчик с девочкой дружили, их почти наверняка дразнили бы: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» и спрашивали, когда свадьба. Это считалось чем-то очень постыдным. Но думаю, что если бы мне встретился мальчик, с которым у меня были действительно общие интересы, дразнилки меня не испугали бы. Но в нашем классе… Мальчишки были какими-то недорослями: гоняли как сумасшедшие по коридору и хлопали друг друга портфелями по затылкам. Говорить с ними было не о чем. Они были совсем еще дети – даже в 14-15 лет. Я и мои подруги их со скрытой брезгливостью сторонились. Были и такие девочки, которые в старших классах уже начинали по вечерам стоять на углу с этими же мальчишками, но их было мало, и ими мы брезговали не меньше, чем первыми. Почему-то считалось, что в 6-7 классах этот вопрос для нас должен был быть насущным: как его тогда формулировали, «может ли девочка дружить с мальчиком?» Дружить, кстати, в нормальном человеческом смысле слова, а не в современном. Но он не был для нас насущным, этот вопрос.. Когда моя классная руководительница задала его мне на классном часу, я искренне возмутилась – за кого она меня принимает? – Тамара Петровна, да мне-то какое дело? Кто хочет, пусть дружит, кто им мешает? – Ну Женя, вот скажи нам, как бы ты хотела, чтобы мальчики себя с девочками вели? – Да никак, Тамара Петровна! Мне вообще ничего от них не хочется. Мне совершенно все равно, как они к нам относятся! Я говорила совершенно искренне. Когда в 8 классе два придурка, как я их в связи с этой историей охарактеризовала, Коля и Леня, попробовали один раз ждать нас с Аллой возле школы после урока, чтобы вместе пойти по домам, мы с ней быстро смекнули в чем дело и, не доходя до них, повернули в совершенно другую сторону, оставив их стоять с открытыми ртами. Мама хохотала, когда я ей на них пожаловалась. А я была возмущена. Я никогда не стремилась в жизни побыстрее стать старше, чем я есть. Фантазии не в счет, я никогда не вела себя в реальности в соответствии с ними. Возможно, я уже тогда понимала, что процесс этот необратимый. И в 15-16 лет я твердо знала, что я еще ребенок, и что мне некуда торопиться. В качестве взрослой меня ждет еще вся жизнь. …В отличие от большинства своих одноклассников, я уже умела читать, когда пошла в школу. На уроках было легко, мне даже казалось странным, что меня заставляют читать по слогам, когда я давно уже могу читать бегло. С математикой тоже не было никаких проблем. А вот с прописями – были. Дома я научилась писать печатными буквами, а перейти на письменные и аккуратно их выводить оказалось очень трудно. У меня даже было несколько «троек» в прописях – первые и последние «тройки» за всю мою школьную жизнь. Кроме чтения, математики и правописания, у нас были уроки труда, рисования, физкультуры и пения. Во втором классе к ним добавились природоведение и русский язык. Все их, кроме пения, вела Нелли Тимофеевна. На уроки пения раз в неделю к нам приходила с огромным аккордеоном Вера Сергеевна – белоруска, бывшая партизанка, очень боевая блондинка с огромным пучком на голове. Помню, как я переживала, когда она, диктуя нам слова какой-то детской песни, настаивала на том, что слово «бельчата» надо писать без мягкого знака, потому что его нет в слове «белка» – а я-то точно знала, что в «бельчатах» есть мягкий знак… Вера Сергеевна пыталась учить нас нотной грамоте, но только самым ее азам: как какой нотный знак пишется. А еще мы распевали песни о Ленине и о революции и народную на не совсем понятном нам языке – «О, чiя це хатынка» Вскоре, в ноябре нашего первого класса, нас приняли в октябрята, и у нас появились вожатые – старшие девочки из 6 класса. Мы ходили гордые как петухи! Нелли Тимофеевна была полна энергии: она то готовила с нами монтаж из стихотворений об Октябре, то разучивала с нами танец снежинок к новогоднему утреннику. В третьем классе она создала вместе с нами кукольный театр. Репетировали маршаковский «Теремок» мы прямо на уроках. Я была Лисой, Вадик – Петухом. Я вообще-то никогда не любила публичных выступлений. И до сих пор их не люблю. Но когда ты играешь роль за ширмой, как-то проще. Мы отдавали репетициям все свое свободное время – и, к нашему собственному удивлению, победили на городском смотре детских кукольных театров, где нашими соперниками были ребята постарше, да и к тому же еще почти профессионалы: из кукольного кружка при самом городском Дворце Пионеров! Они лучше водили кукол по сцене, но мы зато были более спонтанными актерами. И потому больше понравились жюри. Не могу сказать, что мы были во всем примерными детьми, но вставать при входе в класс старших, не пререкаться с ними, поднимать руку, когда что-то хочешь сказать и соблюдать другие элементарные нормы поведения в классе для нас было естественным как воздух. Настоящие хулиганы были исключением – и, как правило, на поверку оказывались умственно отсталыми и потом направлялись в специальную (вспомогательную) школу. Сейчас бы сказали, что они больны синдромом дефицита внимания и гиперактивности (ADHD) (в цивилизованном мире, кстати, вообще для любого хулиганства всегда найдется извинение!), а тогда мы все были уверены, что они просто не хотят вести себя прилично. Сама я дралась за все 10 лет в школе только два раза, оба раза – по принципиальным соображениям. В 5 классе защищала честь учительницы, которую мне стало жалко: так довел ее своим поведением наш хулиган Жора, чувствуя, что пожилая женщина не в силах призвать его к порядку. (Почему это так: учительницу- обормотку и хулиганку, вроде нашей математички, ребята любят и слушаются, а вот если им попадается настоящая интеллигентная учительница, готовы ее сьесть с потрохами? ) Я вышла из драки победителем. Глупый Жора все пытался ударить меня ботинком в те места, где больно было бы мальчишке, а мне было до лампочки! …Через несколько лет неожиданно тот же самый Жора подошел ко мне на переменке и спросил: – Женя, можно, я заполню твою «эстафету?» Я растерялась. С чего это он? «Эстафета» была сугубо девчоночьей затеей, мальчишки такими вещами никогда не занимались. Она представляла собой тетрадочку с наобум наклеенными красивыми картинками, в которой девочки отвечали на разные вопросы, вроде анкеты: любимая книга? Фильм? Цель в жизни? И так далее. «Эстафетой» она называлась потому, что хозяйка передавала ее заполнить от одной девочке к другой. У нас была тогда настоящая эстафеточная лихорадка, и я тоже не избежала этой заразы. – Ну ладно, давай! – сказала я. А потом прочитала его ответы и удивилась. Неисправимый двоечник и хулиган (его даже в комсомол не взяли, единственного из всего класса!), он, оказывается, зачитывался книгами об Айвенго о Робин Гуде, а его мечтой было «о, если бы сейчас были средние века, и мой папаша был бы рыцарем!» Но дело-то в том, что папаши у Жоры не было вообще… Может, этим и объяснялось все его поведение в школе? Во всяком случае, я с удивлением поняла, что он на уроках намеренно кажется глупее, чем есть на самом деле. После школы Жора выбрал романтическую профессию лесника. В школу мы ходили учиться. Никаких тебе игрушек, никаких «у-тю-тю-муси-пуси», никаких занятий, на которых учат, как пускать мыльные пузыри, как в западных школах, никаких «ой, три часа уроков в день для него слишком много!». И, я считаю, правильно. От невежества подавляющего большинства западной (и нашей постсоветской) молодежи просто за голову хочется схватиться. Когда видишь, как впустую пропадает человеческий интеллектуальный потенциал, насколько неразвиты здесь от природы весьма неглупые дети, становится просто больно. 25% взрослых ирландцев, закончивших среднюю школу, функционально неграмотны. Невозможно такое себе представить после школы советской. А все начинается именно с «муси-пуси, ой, ему это тяжело, прикрепим к нему персонального ассистента!» Вместо этого у нас отличники и хорошисты подтягивали отстающих. Но главное, конечно, в том, что у советской системы образования была другая конечная цель: развитие людей. При капитализме – зачем их развивать, а то еще будут слишком умные, начнут задавать вопросы об устройстве общества? Пусть лучше пускают пузыри как можно дольше, а желательно – всю жизнь.! Да и денег образование стоит немалых, дешевле завези уже взрослых умников из Индии, Польши и Китая! В школе было много интересного. Были веселые соревнования- сборы макулатуры и металлолома. Была хорошая пионервожатая Светлана -одна из тех редких людей, кто занимался этой работой по призванию. Были смотры песни и строя на 23 февраля – под руководством школького военрука и игра в «Зарницу». Были – на зависть некоторым моим знакомым ирландцам – уроки НВП со стрельбой и сборкой на время автомата моего знаменитого однофамильца. Были классные культпоходы в музеи, в театр и в кино. Был месяц работы на практике на настоящем заводе – слесарем. Но самых памятных дней в моей школьной жизни было два. В начальной школе – день, когда нас приняли в пионеры. Далеко не всем выпало пройти эту церемонию в Москве, на Красной Площади! На этом настояла наша Нелли Тимофеевна, которая очень хотела чтобы этот день действительно стал для нас незабываемым. Наши шефы, один из местных заводов, на заводские деньги наняли для нас автобус, и погожим майским деньком мы отправились в столицу. Многие взяли с собой родителей, благо мест в автобусе было достаточно. Когда мне повязали красный галстук – прямо напротив Спасской башни – у меня на глазах выступило что-то похожее на слезы. Пожалуй, именно тогда я остро почувствовала преемственность наших поколений, которая до этого была для меня только книжной формальностью. Впервые в жизни побывала я тогда и в Мавзолее Ленина. Помню, как меня удивило, что Ленин рыжий! На обратном пути мы ели в автобусе мороженое и громко пели песни: кто больше песен знает, девчонки или ребята. Наши родители очень смеялись, когда мальчишки наши грянули хором новую еще тогда песню: – Не плачь, девчонка! Пройдут дожди, Солдат вернется, Ты только жди!.. А в средней школе больше всего запомнился… выпускной бал! После 4 класса я так школу возненавидела, что буквально не могла дождаться этого дня. И это при том, что я по-прежнему хорошо училась по всем предметам. Внешне такое изменение было вызвано взаимной неприязнью между мною и двумя новыми учителями: математичкой Татьяной Павловной и физруком Геннадием Владимировичем. Но кроме этого были и другие, более глубокие причины. Судя по рассказам мамы, моя школа уже сильно отличалась от школы ее времени. – Не могу понять, как это школу можно не любить!- говорила она. – Мне домой из школы возвращаться не хотелось! Если я болела, это был траур. У нас в школе была тысяча дел!. Мы все время что-то затевали, ставили спектакли, организовывали походы, занимались в кружках. Мы чувствовали себя в школе хозяевами! А в мое время во время собраний все уже с тоской ждали, когда же звонок. Когда начинались выборы – в совет отряда, в совет дружины – прятались чуть ли не под стол: пусть выберут кого угодно, только бы не меня! Плоды этого мы и пожинаем сегодня, когда нами правят эти самые «кто угодно»- вчерашние школьные комсомольские и пионерские вожаки… Таким же было безразличие к тому, что вообще-то касалось нас всех. На субботнике по уборке школьной территории девочки быстро бросали метлы. – Иди к нам, поболтаем! – звали они меня. А я продолжала подметать – я искренне не понимала такого отношения к делу: во-первых, чем быстрее мы закончим уборку, тем быстрее пойдем домой; во-вторых, разве не для себя мы это делаем? Разве не нам в этой школе учиться? «Не бойся врагов – в худшем случае они могут тебя убить. Не бойся друзей – в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных – они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существуют на земле предательство и убийство»- писал Бруно Ясенский. И «перестройки»- тоже, добавим мы от себя… Левые вокруг меня часто вдохновенно говорят о необходимости “to empower the people ”. Никто не говорит о том, что же делать, если the people не хотят to be empowered… …Всеобщая любимица Татьяна Павловна была из той же породы учительниц-хулиганок, что и Валентина Николаевна: грубая, насмешица, она могла запросто кинуть в кого-нибудь из озорников мелом. В меня не кидала – не только потому что было не за что, но и потому, что чувствовала подсознательно, какое у меня обостренное чувство собственного достоинства. Я бы просто ушла с урока, если бы она только попробовала! А невзлюбила Татьяна Павловна меня после того, как я начала в 4 классе плакать во время контрольных: для того, чтобы получить у нее «пятерку», оказывается, надо было решить одну дополнительную задачу, которая в пройденнный нами материал не входила. Я хоть и училась хорошо, но душа у меня к математике, в отличие ото всех технарей у меня в семье, не лежала. И я считала ужасно несправедливым такой метод оценки: как можно спрашивать с учеников то, чего сама она нам не объясняла? Татьяна Павловна же не выносила слез и после этого имела беседу с моей мамой, в которой высказала ей, причем в присущей ей резкой форме, что у меня, по ее мнению, уже не самолюбие, а себялюбие. Мама тоже в долгу не осталась. Между мною и Татьяной Павловной началась «холодная война», и я возненавидела математику, алгебру и геометрию на всю оставшуюся жизнь! Практическое решение проблемы я нашла довольно быстро: через 2-3 контрольные я вычислила, что задания, подобные тем, что будут на следующей контрольной, напечатаны на оборотной стороне карточки с заданием на нынешнюю. Я просто аккуратно записывала для себя последнюю, дополнительную задачу, подобная которой будет в следующий раз, и дома заранее решала ее под руководством Шурека! Но до сих пор в кошмарных снах мне снится именно Татьяна Павловна и ее контрольные. «Отношение конгруэнтности фигур симметрично, рефлексивно и транзитивно ». Хотя Татьяны Павловны давно нет в живых. Она умерла еще когда мы заканчивали 8-й класс, от рака. Помню, мы ходили навещать ее в больницу. Похудевшая, желтая, она смотрела на нас из окна (в палату такую ораву никто бы не пустил!), а я, не знавшая еще, что ее болезнь смертельна, не преминула ввернуть шпильку: – Помните. Татьяна Павловна, Вы все на меня ругались, что я так часто болею? А вот теперь и Вы сами… – У тебя научилась!- болезненно засмеялась она. Летом, когда мы сдавали первые в нашей жизни экзамены, ее не стало… И сейчас, когда я встречаю желчно-злого человека, я первым делом думаю, а уж не болен ли он… С Геннадием Владимировичем было еще проще: он часто путал меня с другой девочкой из нашего класса, Наташей, которая имела обыкновение отказываться выполнять упражнения (почему, это отдельная история!), и, как бы я ни старалась, он всегда мне ставил только «четверки». В первой и в четвертой четверти на физкультуре мы занимались легкой атлетикой; это мне было по душе, зато во второй четверти была гимнастика, а в третьей, самой длинной, с января по вторую половину марта -вообще лыжи! Ни то, ни другое было не по мне. Если на брусьях мне еще нравилось, то прыгать через «козла» я панически боялась – после того, как один раз чуть не разбилась. Ну, а лыжи… Надо было каждый раз тащить их из дома, потом домой, приходить в школу в лыжных ботинках и толстом свитере, а потом до упада гонять на время в поле за школой. Кататься для удовольствия – еще куда ни шло, но на время?… Однако даже в тех видах, которые я любила и где показывала хорошие результаты, Геннадий Владимирович все равно почему-то не ставил мне «пятерок». В 5 классе я стала чемпионкой класса по прыжкам в высоту. Но даже это не помогло! «4»,и все. Хоть кол на голове теши. Какой же смысл тогда даже стараться? И тогда я начала болеть. Чтобы как можно реже ходить в школу. Плюс после каждой болезни ОРЗ врач освобождал тебя от физкультуры на 2 недели (я наловчилась исправлять в справках от врача 2 недели на 2 месяца!). В конце концов, рассуждала я, учебники такие легкие, что я и дома сама могу все это выучить. Потом напишу пару контрольных, и готово. Зачем зря терять время и главное, портить себе нервы? Болела я по-честному, не симулировала: выходила вечером зимой на улицу босиком и стояла по полчаса босыми ногами в снегу. Или ела сосульки с крыши. В поликлинике после этого я стала таким частым гостем, что меня каждая собака там знала. Когда за тобой кто-то ухаживает, болеть, как справедливо отмечал Карлсон, даже приятно: «лежи себе…» Я и лежала – на подушках и перинах поверх неразобранной кровати, под репродуктором, слушала радио, если там было что-то интересное, читала книжки и много спала. Раз в неделю ходила к кому- нибудь из одноклассников за уроками и наверстывала упущенное. В такой ситуации Шурек и мама все больше превращались в мои учителей на дому по отдельным предметам. «Шурек у Жени силен в математике», а мама соответственно – в черчении и рисовании… – Женя, как насчет физкультуры? – спросила у меня как-то в шестом классе наша классная руководительница Тамара Петровна, не зная, что мне поставить за год.- Тебе самой-то не хочется побегать? – Гиподинамия, Тамара Петровна – болезнь века. Ничего не поделаешь! Тамара Петровна так и осталась с открытым ртом… Мои одноклассники в том возрасте и слов-то таких не знали. В графе “физкультура» мне поставили «осв.» – освобождена. И я действительно чувствовала себя так – освобожденной! Мои болезни стали в классе настоящей притчей во языцех: «Здравствуйте! Садитесь. Дежурный, кого сегодня нет? Калашникова, как, ты здесь?»… Удивительно, но на моей успеваемости это не отражалось. А вот на моем общении с одноклассниками (точнее, на отсутствии такового) – конечно да. Я и так-то была не очень общительной и жила в своем, другом измерении, а после этого у меня практически не осталось с ними никаких точек соприкосновения. У меня было в классе 2-3 подруги, но близкая – только одна. Спокойная, невозмутимая и в то же время острая на язык стокилограммовая пышечка Алла Колесникова по прозвищу «Костлявая». Мы с ней сидели на первой парте, потому что вычислили, что учителя в классе чаще смотрят вдаль, чем у себя под носом и потому что с первой парты было здорого видно, около какой фамилии останавливается палец в журнале, и кого сейчас спросят. Как я уже говорила, в классе чувствовали, что я – «не из своей тарелки», не такая, как все. Похожая образом жизни на шакала Табаки Юля Губарева тайком докладывала новой классной руководительнице кто есть кто в нашем классе (почему-то многие учителя любят таких доносчиков, они им полезны!) «А это Женя Калашникова. Ее интересует только Африка» – мол, вот какие чудаки бывают на свете! Но никто меня не третировал из-за этого и даже не дразнил – просто держались от меня на расстоянии. По двум причинам: во-первых, потому что дразнилки не оказали бы на меня никакого эффекта: я совершенно не понимаю, что такое «peer pressure” и почему ему вообще кто-то поддается. Если бы ко мне кто-то подошел и сказал, что мне надо что-то сделать только потому что «так делают все», я бы его так словесно отчехвостила, что он летел бы с кандибобером!. Во-вторых, если меня кто-нибудь и попробовал дразнить, рядом была Алла. Она показывала из-за спины свой гигантский кулак и говорила: «Кто будет ей мешать, будет иметь дело со мной». Этого было достаточно. «Они сошлись. Волна и камень, Стихи и проза, лед и пламень Не столь различны меж собой…» – это словно про нас с Аллой написано. И тем не менее, нас было не разлить водой. Алла была из рабочей семьи; как и я, единственный ребенок. Родилась она в Поволжье. Я подспудно знала, что мы не будем всю жизнь вместе, ибо у меня не было сомнений, что после школы я поеду учиться в Москву, а там… Кто его знает, но я чувствовала, что меня ждет необычная жизнь. Алла же к необычной жизни и не стремилась. Она хотела кончить десятилетку и стать воспитателем в детском саду. Детей она очень любила. Алла давала мне быть самой собой и умела слушать. Я была так благодарна ей за это. Неужели ей действительно интересны рассказы о восстании раба Тулы на Кюрасао и о том, как проходит в социалистической Эфиопии ликвидация неграмотности? Трудно было в это поверить, но она слушала! Я отвечала ей тем же. Она рассказывала мне о том, как ей нравится Михаил Боярский, и как наш классный хулиган Жора (тот самый, похожий внешне на ангелочка любитель рыцарских романов) пригласил ее к себе домой на блины. Естественно, никто в классе не должен был знать об этом! И еще – обе мы любили наш местный театр… Нашему театру, который я уже упоминала, было 200 лет. Мы с Аллой не пропускали ни одной премьеры. «Третья патетическая» и «Деньги для Марии», «Берег» и «Собака на сене»… Театр не переставал удивлять. Помню, как-то предновогодним вечером, 31 декабря, ходили мы на премьеру «Бумбараша» – в страшный холод, такой, что и до автобуса, который вез нас в театр, и обратно бегом приходилось бежать. Обе мы были так замотаны, что из шерстяных платков поверх шапок торчали одни только носы. Но даже мороз не смог нас остановить. К слову, тогда люди не замерзали на улицах насмерть регулярно каждую зиму – не только потому, что не было бездомных, но и потому, что прохожим было не все равно. Если какой-нибудь пьяный случайно засыпал на улице зимой, обязательно находилась добрая душа, которая силком вытягивала его из сугроба и за шиворот волокла домой. Моим любимым актером у нас в театре был комик, рыжеволосый и длинноносый Валерий Аркадьевич Степанов. Он блистал в шукшинских «Характерах» – нашей с Аллой любимой пьесе – в роли Андрея Ерина, тайком от жены купившего на свою премию микроскоп. «Скважина ты кривоносая!»- причитала на сцене еринская жена. Очень точное описание внешности моего любимого актера! Когда мне было лет 11, и мы были в театре с мамой и Димой-поэтом, Дима, завидев в партере во время антракта Валерия Аркадьевича, громогласно воскликнул: – О, смотри, Женя, твой любимец! Валерий Аркадьевич услышал и с любопытством начал оглядываться, кто это его там любит. Увидел меня, просиял и подмигнул. Таким он мне и запомнился. Если встретить его на улице, ни за что нельзя было представить себе, что это актер – таким скромным и незаметным он был. Но на сцене он совершенно преображался. А через несколько лет я открыла для себя, что наша «скважина кривоносая» – не только комик, но и блестящий трагедийный актер! Как он играл в шиллеровском «Коварство и любовь»! Наш театр был и даже сейчас остается своего рода семьей. Есть актеры, которые пришли в него сразу после театрального института и остались на всю жизнь. До сих пор отмечаются у нас в театре даже дни рождения умерших коллег… Даже перестройка не смогла его испохабить. Возможно, потому, что мы провинциалы. У нас в городе до сих пор еще люди называют друг друга на улице товарищами. А когда кто-нибудь случайно обращается к другому со словом «господин», раздается громкий, здоровый хохот! Алла была само воплощенное спокойствие. Она из тех, кто потом вырастает именно в таких русских женщин, которые «коня на скаку остановят» – и еще при этом укоризненно посмотрят на тебя, если ты этого не сделаешь. А еще она очень любила народный, «шукшинский» юмор, и когда слышала его, то так заразительно хохотала – всплескивая руками, вытирая выступившие от смеха слезы и отмахиваясь: «Ой, да не могу! Ну, уморил!»-, что было приятно на нее смотреть. Училась она средне, зато хорошо шила и помогала мне на уроках труда (как я ни старалась, сама я в шитье была как слон в посудной лавке, хотя дома у нас и бабушка и мама шили прекрасно). Алла с ее мамой подрабатывали шитьем рукавиц на дому. Мама, кроме того, работала на химкомбинате. Жили они рядом с колбасной фабрикой, и Алла рассказывала, как под праздники рабочие часто выбрасывали им через забор пару батонов колбасы за соответствующую плату. Она обладала редким для такого юного возраста даром видеть людей насквозь. Алла посмеивалась над моими болезнями и иногда жаловалась, что ей меня в школе не хватает. Когда я возвращалась в класс после очередной порции ОРЗ, она первым делом осведомлялась: – Ты на этот раз надолго или как? Когда мы учились в 8 классе, произошла первая смена власти на моем веку. Умер Леонид Ильич Брежнев. Родившаяся и выросшая при нем и даже как-то раз видевшая его на улицах своего родного города, я не могла себе представить, какой жизнь будет без него. Его смерть вызвала именно это чувство – не сожаление, но любопытство. Будучи сильно под впечатлением от происходящего, я написала стихотворение, начинавшееся так: « Ушел от нас герой народных анекдотов…», содержавшее в себе различные критические замечания в адрес как покойного, так и окружающих – с категоричностью, свойственной 15-летним… К власти пришел Юрий Владимирович Андропов. Знали мы о нем немного – а так как хотелось знать что-нибудь большее, чем. одна только официальная биография, то мои родичи обратились к обычному в таких случаях дополнительному источнику в советско-кухонно-интеллигентской среде: «Голосу Америки». Судя по нему, картина вырисовывалась достаточно зловещая: любящий персидские ковры бывший глава КГБ, притворявшийся иногда для пользы дела «либералом», собирался зажать нас всех в железные тиски с самого первого дня… Хотя не знаю, чего было нам-то бояться, если ни один из нас не диссидентствовал против родной страны, не воровал на работе, не пьянствовал и не прогуливал. Моей первой мыслью о Юрии Владимировиче в то время было то, что он – ровесник моей бабушки. И поэтому каким-то образом я отождествляла его подсознательно с ней. Бабушка – как я уже говорила, добрая, спокойная, бесконечно терпеливая и одновременно строгая и сдержанная, человек высоких моральных принципов, никогда ими не поступавшаяся- и по сей день остается для меня критерием положительных человеческих качеств. Из обывательских, повседневных воспоминаний помню, что поначалу мы Юрия Владимировича немного побаивались. Вероятно, не зная, чего ожидать. Страх этот, однако, был из серии «боятся- значит уважают». Того же рода, каким пропитаны, например, западные книги об Андрропове, написанные при его жизни. 15-летняя я продолжала писать свои насмешливо-критические, свойственные моему возрасту стишки, в том числе – и о нем. Однажды, совершенно для меня неожиданно, Юрий Владимирович мне приснился. Он смотрел на меня умно-печальным взглядом, слегка улыбнулся, погрозил мне пальцем и сказал: «А я знаю, что ты про меня пишешь!» Это был единственный в моей жизни случай, когда мне снился политик. Это был единственный политик, чей портрет совершенно добровольно и ещё при его жизни я повесила у себя в комнате над столом… Одним из самых первых ярких воспоминаний того времени остается то, как «отлавливали» у выходов из кинотеатров с дневных сеансов многочисленных прогульщиков, значительное число которых было работниками различных НИИ. Советская интеллигенция начала 80-х воспринимала это чуть ли не как начало повторения «репрессий 1937 года» и уж во всяком случае как вопиющее нарушение своих человеческих прав! Но никто не стал ни расстреливать их, ни даже бросать за решетку, и их доверие к заморским «голосам» после этого как-то поубавилось. Однако даже избалованные советской властью интеллигенты, которых при капитализме с их отношением к работе на ней никто бы и месяца не продержал, не могли не признать эффективность андроповской борьбы за дисциплину: пьяные практически исчезли с наших улиц. Кому как не моей семье было лучше других знать об этом: лес и речка около нашего дома были любимым местом для «отмечания» получки у всех окрестных рабочих, неизменно просивших у моего дедушки «стаканчик» в конце каждого месяца. Отныне просить стаканчики у нас практически перестали – к большой радости моей бабушки! Другой примечательной чертой быта того времени стало то, что продуктовые магазины были открыты по вечерам чуть ли не до 11 часов – чему так радовались работающие женщины. Мое поколение, однако, расстраивалось из-за продолжающегося отсутствия теле-и радиопередач с западной поп-музыкой, начавшегося ещё при Леониде Ильиче, после того, как наши войска были введены в Афганистан. Никто не обьяснял нам связи между Афганистаном и поп-музыкой: передачи эти, еженедельные получасовые программы Виктора Татарского и Владимира Сиверова, просто прекратились. Мы не знали, не могли знать и не могли ещё понять своими детскими умишками тогда, что в жизни есть гораздо более страшные вещи, чем. остаться без порции «сладкой» диско-музыки. Вещи, с которыми моему поколению придется столкнуться потом, при Горбачеве и Ельцине… Осталась в памяти Саманта Смит – маленькая милая американская девочка, пожертвовавшая в конце концов жизнью за свой интерес к Советскому Союзу и честное желание рассказать о нем без прикрас, но и без лжи своим соотечественникам. Осталась в памяти растущая враждебность к нам Запада,- из-за того, что правительство наше при Юрии Владимировиче занимало принципиальную позицию по вопросам разоружения и готово даже было отозвать нашу делегацию с переговоров, если видело, что они никуда не ведут. Враждебность эта так резко контрастировала со всеобщей эйфорией от последовавшего за этим горбачевского «миротворчества», что я ещё в самом его начале, будучи 20-летней беззаботной студенткой, почувствовала, как пахнет жареным: не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что единственный способ сделать врагов в одночасье «друзьями» – это во всем односторонне им уступить. Хоть это и преподносилось нам под соусом «нового мышления», никакая особая государственная мудрость для того, чтобы пойти на поводу у противника не нужна. Горбачевское «миротворчество» -того же сорта, что у торчавших в подворотнях фарцовщиков, клянчивших подачки у иностранных туристов, в старом советском анекдоте: «Мир, дружба… Жвачка?» К слову, о фарцовщиках, торговавших в подворотнях – далеко не предметами первой необходимости! Они в годы правления Юрия Владимировича практически исчезли из виду. Если в годы заката Леонида Ильича они уже практически не прятались, если при Черненко и Горбачеве они в открытую навязчиво предлагали свой товар на улицах… «Андропова на вас нет!» – сказала я как-то в сердцах одному из них. Юрий Владимирович завоевал наши сердца, когда начал борьбу с коррупцией. Даже отьявленные либеральные интеллигенты в моем окружении прощали ему за это «закрытость» страны: «Сначала надо дома навести порядок, а уж потом открывать двери для гостей», – говорили они. После начала его борьбы, по меткому выражению поэтессы Екатерины Шевелевой, «за дисциплину- начиная сверху, а не снизу» уже никакие заморские «голоса» не могли изменить нашего о нем мнения. И именно потому, что он начал её не снизу, а сверху, никто и никогда не заставит наших людей поверить, что его смерть была естественной в полной мере, и что ему никак не «помогли» отправиться на тот свет те, чьи интересы и кошельки он так решительно начал задевать. Люди всегда будут думать, что он стал жертвой заговора – так быстро, буквально на наших глазах, как метеор в небе, он сгорел. Когда Юрий Владимирович заболел и исчез с экранов телевизоров, я начала всерьез задумываться о происходящем – не только с ним, но и в нашей стране в целом. Мое отношение к нему изменилось. Максималистический юношеский цинизм брежневского времени сменился доверием. Но было уже поздно… О его болезни нам не сообщали, что усиливало слухи и веру в существование заговора. В памяти осталась фраза из его выступления на каком-то пленуме, которое было там зачитано, так как он уже не мог там появиться лично – о том, почему его не будет: «В силу временных причин…» Смерть Юрия Владимировича я восприняла как несправедливость, как трагедию, которую можно было предотвратить,- как результат заговора злых сил. Я снова начала писать стихи – разразилась целой серией их, посвященной его смерти. А спустя месяц после его похорон состоялся первый сьезд ОПВА… Упоминания об этой партии вы не найдете в учебниках истории или политических справочниках. Она состояла всего из двух человек. Меня и Аллы. Я была её генеральным секретарем, она – моим заместителем. ОПВА означает «Объединенная Партия Верных Андроповцев». Первый сьезд ОПВА проходил, как это ни забавно звучит, в нашем школьном туалете. По окончании уроков, когда там уже никого не было. Мы были к тому времени девятиклассницами, и хотя времена, конечно, были уже далеко не те, сомневаюсь, чтобы наши учителя одобрили в то время идею создания другой партии, чем. КПСС, – хотя наша партия и вовсе не была враждебной советскому строю. Просто тогдашняя КПСС для нас тогда олицетворяла все то, с чем. боролся Юрий Владимирович… Таким был мой первый в жизни сознательный политический шаг. В возрасте, когда некоторые другие девчонки, выдавливая из носа перед зеркалом прыщи, неумело красят губы да гадают на ромашках, любят ли их такие же прыщавые пацаны, Алла и я думали о будущем социализма. Мы пытались решить для себя, как мы сможем продолжить дело, которому посвятил свою жизнь наш герой… … После школы я приходила домой, где меня уже ждала тарелка горячей гречневой каши. Я переодевалась (терпеть не могла сидеть дома в школьной форме!) и начинала есть и что-нибудь читать. Большая часть остатка дня проходила за чтением (в зависимости от погоды – и на улице); к вечеру, пообедав рисовым супом и печеной картошкой, я садилась делать уроки. С работы приходили мама и Шурек, рассказывали о своих новостях. После обеда включали телевизор. Смотрели фильм, в 9 вечера в программе «Время» слушали о том, как рабочие какого-нибудь завода перевыполнили план (не о том, сколько голов сегодня отрезали в Чечне и скольких детей изнасиловали маньяки!) Около 11-и ложились спать. И так – каждый день, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год… Много лет подряд. Казалось, что ничего не происходило. Было даже скучно. И именно поэтому я так стремилась в Африку – потому что вокруг не было революционеров, и в революциях не было нужды! По радио время от времени объявляли, что по многочисленным просьбам трудящихся то вводят бесплатные школьные учебники, то снижают цены на ряд потребительских товаров, то продляют декретный отпуск… Одним словом, мы элементарно зажрались! Только теперь, когда нет Советского Союза, стало так «весело», что наконец понимаешь всю великую мудрость слов: «Счастье – это отсутствие несчастья»… – Счастье – это когда мы с мужем просто по субботам под руку ходили на базар,- считает сегодня Алла. Ее муж, став безработным, повесился в «золотые» ельцинские годы, когда их малышу было всего 3 месяца… …Как же трудно втиснуть в несколько страничек целых десять лет жизни – лет, в которых было столько всего… Отчетливо помню почему-то предновогодний вечер 1979 года – на пороге нового десятилетия. Он запомнился мне гораздо больше, чем пресловутый миллениум. Это была первая на моей сознательной памяти смена десятилетий – и минут за 10 до Нового года я вышла на террасу, посмотрела на горевшие вдалеке за рекой красные огоньки нашего цирка и подумала: «А какими-то будут они, восьмидесятые?» На душе почему-то было тревожно, хотя видимых причин для тревоги не было. Ничто не предвещало того, что произойдет с нашей страной к концу того нового десятилетия. Не считать же знаком этого такую ерунду, что из продажи временно пропали шоколадные конфеты! Обычно мы их вешали на елку, а в том году не смогли найти. Москва готовится к Олимпиаде, объясняли нам, и поэтому делаются запасы. Ну что ж, конфеты – не хлеб и не молоко. Не предмет первой необходимости. Когда сегодня горлопанистые «демократы» описывают «ужасы советской жизни», «пустые прилавки» и «дефицит», такое чувство, что мы с ними жили в разных странах! Да, был дефицит: ковры, хрусталь, импортные вещи. Да, было трудно получить квартиру – но зато их давали семьям совершенно бесплатно! А квартплата была таким мизером, что если рассказать об этом западным гражданам, они просто не поверят. «Реальная обеспеченность доходов населения гарантируется стабильностью государственных розничных цен на основные предметы потребления и снижением цен на отдельные виды товаров по мере создания необходимых условий и накопления товарных ресурсов. Индекс государственных розничных цен в СССР в 1974 составил 99,3% по отношению к 1965. В течение длительного времени не меняются ставки квартирной платы (с 1928), а также коммунальных и транспортных услуг.», «В бюджете семей рабочих и служащих квартплата в среднем составляет около 1%, а вместе с коммунальными услугами – примерно 4%, в то время как в промышленно развитых капиталистических странах расходы трудящихся на жильё составляют в среднем около 1/3 семейного бюджета и имеют тенденцию к повышению». Надо ли к этому что-то добавлять?…И это не слова – мы теперь сами, к несчастью, имеем возможность сравнивать. Да, я помню очереди. Не смертельные. Пустые прилавки на моей памяти я увидела только во времена Горбачева – как и талоны на мыло и водку. В моем детстве никто не голодал, продуктов было достаточно, причем настолько дешевых, что люди покупали зачастую больше, чем им нужно, а потом эти излишки либо выбрасывали, либо копили (у переживших войну наших бабушек сильно было чувство необходимости создания дома запасов на черный день). Да, сыра или колбасы в магазинах было 2-3 сорта, а не 25. Но что лучше: 2-3 сорта, которые всем по карману – или сегодняшние «полные» прилавки, на которых портятся красная рыба и икра потому что люди не могут себе позволить такую роскошь? Господа «демократы», да вы начните продавать эти деликатесы по советским ценам – и ваши полные прилавки опустеют в миг! Ни для кого не было секретом, что дефицит возникал потому, что торговые работники прятали вещи и продавали их знакомым или нужным людям или же «из-под прилавка» – втридорога. Сейчас об этом не любят вспоминать, пытаясь приписать дефицит тому, что при социализме якобы производилось недостаточно. Разве ж на всех жуликов напасешься! В начале перестройки пытались нам внушить, что это якобы следствие низких зарплат продавцов. Так что, если вору повысить зарплату, он красть перестанет? Такие же аргументы нам приводили те же самые «прорабы перестройки» и в отношении медработников: вот, мол, если бы им платили как на Западе, да тогда б они… Ну и что, стали они от этого лучше сегодня, когда бесплатной медицины у нас фактически больше не существует, а «гуманные» самопиарящиеся журналистики в прессе регулярно умоляют «благотоворителей» собрать деньги на операцию больным детям, которые иначе обречены? А тот, кто это говорил – бывал ли он в полуразрушенной лучшей в стране ирландской детской больнице, где детям время от времени по ошибке вырезают здоровые органы? И видел ли он, как лечат врачи кубинские – при все нехватке медикаментов из-за блокады и на свои социалистические зарплаты? К слову, меня лично колбаса никогда не волновала. Единственное, за чем я была готова стоять в очереди – это за бананами. Они действительно были редкостью – и потому мы их так обожали, что при возможности накупали сразу килограмм по 5. Но если бы мне предложили выбирать между возможностью есть бананы каждый день и бесплатной медицинской помощью и образованием для населения и отсутствием в стране массовой преступности, думаю, не надо вам объяснять, какой бы я сделала выбор… Да пусть убираются со своими бананами! И «Пепси» пусть не забудут захватить в придачу! ***** …Весной 81 года, когда мне было 14 лет, меня приняли в Комсомол. Если в пионеры нас принимали всех вместе, то прием в Комсомол был делом индивидуальным. И брали в него, вопреки тому, что теперь пишут, не всех. Жору, например, не взяли. Сначала твою кандидатуру утверждали в школе, потом принимали – после индивидуальной беседы с тобой – в райкоме Комсомола. Меня приняли в марте – как раз тогда, когда начал свою голодовку протеста со смертельным исходом в далекой Северной Ирландии Бобби Сэндс… Когда в Дерри произошло Кровавое воскресенье, мне было 5 лет. Северная Ирландия, или «Ольстер», как у нас ее именовали (мы не знали тонкостей местной фразеологии: Ольстером Северную Ирландию называют только ее некоренные жители-протестанты),отложилась в моем подсознании с раннего детства как одно из самых мрачных мест на нашей планете. Из телерепортажей в новостях и в «Международной панораме»помню звуки стрельбы, бегущих и кричащих людей, бросающих в армейские броневички бутылки с зажигательной смесью (именно так их называли у нас, а не «коктейлями Молотова»)… Помню, как пытаясь понять, что происходит в Ирландии вообще, я читала переведенные на русский язык ирландские детские книжки вроде «Лошадиного острова» Эйлис Диллон или «Голуби улетели» Уолтера Маккина. Советские переводы были хороши еще и предисловиями, в которых подробно объяснялась история данной страны и символические образы в книге, которые можно понять, только зная ее. Именно из такого предисловия к детской книжке узнала я впервые о кельтских вождях, об ирландских монахах и о зверствах войск Кромвелля, о Великом Голоде и об эмиграции, о таких народных ирландских песнях, как «Четыре зеленых поля», и об ИРА… Бобби Сэндса в наших газетах и по телевидению всегда называли только полным именем – Роберт. Это потому, что в нашей культуре несолидным считалось называть взрослого человека сокращенным именем. (Это сейчас развелись у нас всякие инфантильные Гоши Куценко…) Президент Картер, например, у нас тоже был Джеймс, а не Джимми. Почему-то остались в памяти какие-то связи его со священниками и церковью – наверно, потому что Сэндс был верующий католик. Для нас самих любая церковь была чем-то доисторическим, вроде динозавров. В школе мы собирали подписи под петицией с требованием к британским властям удовлетворить требования ирландских политзаключенных. Это теперь те, совсем еще недавно без зазрения совести позволили члену собственного парламента умереть голодной смертью, строят из себя ярых поборников человеческих прав где-нибудь в Зимбабве или Чечне… Об «Ольстере» в советской печати, по радио и по телевидению говорили много и регулярно. Тогда еще у нас везде были свои собственные корреспонденты, а не просто переводчики и перепечатщики с BBC. ИРА были, разумеется, борцами за свободу, современными революционерами. Если бы еще не религиозная ограниченность, им бы не было цены. Именно тогда я впервые услышала и название «Шинн Фейн». Разве могла я тогда представить себе, что когда-то сама окажусь в Ирландии, что жизнь в «Ольстере» станет более или менее терпимой, зато в моей собственной стране появятся и безработица, и нищета, и закрывающиеся заводы, и заброшенные здания, и выселения не заплативших за жилье, и унижения женщин, и этнические войны, и наркотитки – и в целом неуважение к человеку и страх за завтрашний день…? И что встречу лицом к лицу людей, лично знавших Бобби Сэндса и даже друживших с ним? Как говорится в том анекдоте, «Не трожь его, он живого Ленина видел!» И в моей памяти Бобби Сэндс навсегда переплетается с Комсомолом, хотят того ирландцы или нет… …Кроме нелюбимых учителей, были у меня в школе, конечно, и любимые. Я душой отдыхала на уроках французского языка, которые у нас вела Фаина Иосифовна. Сначала, когда она нам представилась, мы чуть было не записали в своих дневниках «Осиповна» – потому что никогда не встречали в жизни никого по имени Иосиф (кроме Сталина в книжках; но о Сталине в наше время говорили очень мало). Фаина Иосифовна сама нас поправила: «Не Осиповна, а Иосифовна!» Это была маленькая, круглая черноглазая женщина, с глазами, похожими на две черные смородинки, немножко напоминавшая какую-то птицу, со смешливым и острым взглядом. По школе ходили слухи, что ее брат был когда-то женат на нашей директрисе, но ушел от нее, и поэтому директриса Фаину Иосифовну недолюбливает. А мы любили! Даже те, у кого с французским были нелады. Она была затейница: если на уроке оставалось свободное время, устраивала с нами игру. Например, в «молчанку»: кто первый засмеется или заговорит, тот проиграл. Мы напряженно молчали, а она садилась у окна, задумчиво-мечтательно смотрела в него, теребя платок на шее, и вдруг неожиданно тоненьким голоском заводила: – Каким ты был, таким остался, Орел степной, казак лихой… Какой же тут начинался хохот! И как мы потом спорили, кто же именно засмеялся первым и проиграл! Когда мы перешли в 7-й класс, директриса «выжила» наконец Фаину Иосифовну из школы. (Я потом встречалась с ней в библиотеке, куда она устроилась на работу.) Наше отношение к ней Алла очень метко выразила так: «Ой, ну что ж баба хороша!» Никто как-то не думал, что «хорошая баба» была еврейкой по национальности, хотя она сама и не думала этого скрывать. А вот про другую мою любимую учительницу – Эмилию Вениаминовну – в нашем классе сразу подумали почему-то именно это… Интересно, правда? Если человек свой по духу, никто просто не задумывается над его этнической принадлежностью, а как только чем-то не такой, как все, то причину того сразу пытаются найти именно в ней… Эмилия Вениаминовна преподавала русский язык и литературу. Это была настоящая советская интеллигентка в хорошем смысле слова: утонченная, духовно-возвышенная. Ей бы в вузе преподавать, а в школе… Многие просто, как говорится, «не доросли до ее музыки». Я – доросла, и мне было на ее уроках хорошо и интересно. А наша «камчатка» сочла ее слишком не от мира сего. Эмилия Вениаминовна была коренной одесситкой по происхождению. Она с блестящими от восторга глазами рассказывала нам о Пушкине, а «камчатка» нагло зевала. А потом произошло и вовсе из ряда вон выходящее: один из наших ребят вслух назвал ее еврейкой. «Почему у нас теперь евреи русский язык преподают?» Самое глупое заключалось в том, что он сам был из обрусевших евреев! Не знаю, было ли это ему самому известно, но ему достаточно было для этого просто посмотреть на себя в зеркало. И девочка из нашего класса, с которой он дружил – на голову выше его да к тому же отличница – тоже была из обрусевших евреев. Эмилия Вениаминовна ничего не сказала ему в ответ: она была для этого слишком культурна. И даже никому не пожаловалась. Зато не выдержала я: – Что же делать, Олег, раз некоторые русские родного языка не знают и больше чем на «троечку» по нему не тянут! Потом уже я познакомилась с Эмилией Вениаминовной поближе. Я переписывалась с ее дочкой, которая была на год старше меня и жила в Одессе у бабушки. А муж Эмилии Венаминовны, Яков Михайлович, стал моим репетитором по французскому. К тому времени вместо Фаины Иосифовны французский у нас преподавала другая учительница, для которой основным языком был немецкий, и я боялась, что моих знаний не хватит для хорошего результата на вступительных экзаменах в институт. Яков Михайлович преподавал французский в нашем пединституте, и мама договорилась с Эмилией Вениаминовной, что я буду брать уроки у них на дому. Никогда до этого я не видела, как живут дома учителя, и было интересно и немного странно видеть Эмилию Вениаминовну в фартуке на кухне. А еще было интересно, как же живут евреи – так же, как мы, или с какими-то национальными особенностями. (К тому времени я уже решила для себя, что стану этнографом.) Никаких особенностей я не заметила – за исключением того, что Эмилия Вениаминовна готовила на ужин фаршированную рыбу и была так вежлива с Яковом Михайловичем, словно он был посторонним человеком. Яков Михайлович страшно много курил, Эмилия Вениаминовна деликатно кашляла в кулачок, а потом говорила примерно так: – Яша, ты так много куришь… Не будешь ли ты так любезен, если это тебя, конечно, не затруднит, курить на лестнице? Большое спасибо! Я боялась Якова Михайловича как огня и часто делала ошибки из-за одного только этого. Он казался мне таким строгим! Приходилось буквально заставлять себя ходить на эти занятия. Но зато он действительно меня поднатаскал, и этот экзамен- в московский вуз!- я сдала с блеском. В девятом классе к нам пришла новая математичка взамен умершей – Галина Афанасьевна. Это была еще совсем молодая, но уже разведенная женщина – старше нас всего на 6 лет. Она попыталась с самого начала установить с нами товарищеские отношения, на равных – большая ошибка! Учитель всегда должен сохранять некоторую дистанцию от учеников – по крайней мере, если они еще не взрослые. Но Галина Афанасьевна рассказывала нам о своем бывшем муже-курсанте (тогда все девушки из пединститута стремились выйти за военных!), которого она с пренебрежением называла «бритым кактусом». Нас с Аллой она называла «девушки на «К». После этого было как-то трудно воспринимать ее всерьез. Ребята у нее на уроках запросто могли отказаться пойти к доске, и она вместо того, чтобы навести дисциплину, смирилась и вызывала все время одних и тех же. Что тоже не придавало ей авторитета в наших глазах. Когда мы уже сдавали выпускные экзамены, на экзамене по алгебре и началам анализа возникла паника среди учителей: одно из заданий было таким сложным, что даже они сами не были уверены в решении. Галина Афанасьевна, вся красная, выбежала за дверь. В коридоре уже скопились наши родители, в том числе мой Шурек. Одна из мам сама была учительницей математики. Все они, собравшись в кружок, спешно пытались решить злополучную задачу. Галина Афанасьевна попыталась к ним примкнуть чтобы помочь. – Девочка, а тебе тут что надо? – осадил ее Шурек, никогда ее раньше не видевший… Экзамены в нашей школьной жизни были 2 раза: после 8 класса и выпускные. После 8-го сдавали алгебру и русский язык – письменно и устно. Выпускных экзаменов было 7: сочинение, литература, алгебра, физика, химия, история и обществоведение и иностранный язык. И когда я позднее увидела, как в Ирландии (Северной) мучают детей, заставляя их «выбирать свое будущее», сдавая экзамены, которые определят, где они будут продолжать образование, уже в 11 -летнем (!) возрасте (нам в 8 классе было по 15!), у меня просто мурашки по коже пошли. И это при том, что первые три года они там в начальной школе играют в игрушки и чуть ли не с сосками туда ходят! Оно понятно, конечно: зачем буржуазному государству тратиться на полноценное образование детей каких-то работяг или тем более, безработных?… А вы бы слышали, как с пеной у рта защищают там эту позорную систему привилегированные родители! Точно как Уэф в «Киндза-дзе»: «Когда в обществе нет цветовой дифференциации штанов, то нет цели, а когда нет цели, то..» К слову, любой из нас мог продолжать образование в десятилетке вне зависимости от того, как он сдал в 8 классе экзамены: уходить в ПТУ или в техникум было делом сугубо добровольным. Да и там ребята все равно продолжали изучать общеобразовательные предметы и заканчивали ту же программу, что и десятиклассники: с той только разницей, что их еще и обучали профессии. Выпускные экзамены я все сдала на отлично (хотя экзамен по химии и дался мне нелегко.) Возможно, потому, что не чувствовала на себя давления: я ведь не «шла на медаль». У меня ведь была четверка по НВП. «По чему, по чему?» – недоверчиво спросили меня московские экзаменаторы при поступлении в вуз… На уроках НВП учили стрелять, а я была принципиальной пацифисткой и считала, что опасность войны сильно преувеличена. Невдомек было мне, что если она и не была тогда такой сильной, как сегодня, то уж во всяком случае именно благодаря таким вещам, которым нас на этом уроке учили! И таким людям, которые писали наши по ней учебники. …А потом наступил наконец выпускной вечер – самый мой счастливый день в после приема в пионеры! Родители чуть ли не с утра колдовали в школе над приготовлением закусок и десертов. Вечер начался с закатом солнца. Мы не осознавали, что вместе с этим закатом солнца уходит в небытие и наше детство… Был конец июня. Сначала мы слушали торжественные речи, потом состоялось вручение аттестатов, потом начались ужин и танцы. Нам даже позволили выпить по бокалу шампанского, дав нам таким образом понять, что считают нас почти уже взрослыми. В танцах я, естественно, не участвовала (фи!), хотя дома танцевать любила. Наши девочки были все такими красивыми в специально сшитых к этому дню платьях. Многие впервые в жизни завили волосы или покрасили губы, хотя нам было по 17 лет. Но никого это не удивляло – удивило бы, если бы кто-нибудь посмел в таком виде прийти на занятия!. (В мамино время директор ее школы сразу посылала таких в туалет- умываться.) Эмилия Вениаминовна прощалась в этот день не только с нами, но и с нашим городом: она насовсем возвращалась в Одессу, где тяжело заболела ее мама… Поэтому она была вдвойне грустной. Я обещала ей писать. Пришли на выпускной вечер и другие учителя, которые к тому времени уже несколько лет нас не учили. – А ты, Женя, кем решила стать? – спросила меня наша географичка. – Я буду поступать на исторический, – честно сказала я. – Вот и слава богу, а то я помню, в 7 классе ты что-то такое себе выдумала, какую-то этнографию! – подхватила она. Напрасно она считала, что я «поумнела»: это просто я вычитала, что именно после исторического можно стать этнографом. Вообще-то больше всего на свете мне хотелось поступить в ИСАА при МГУ, но там даже в брошюрке для абитуриентов было написано, что «принимаются преимущественно москвичи, преимущественно мужчины, из числа КПСС и актива ВЛКСМ», и надо было доставать рекомендацию чуть ли не из горкома комсомола. Для меня это открытие стало настоящей драмой. У меня не было шанса ни по одной из этих статей. Я не была ни москвичом, ни мужчиной. И кто бы мне дал такую рекомендацию, если я была просто отличницей, не лезшей в комсомольские активисты? К моему времени наше отношение к комсомольским и партийным работникам уже прочно определялось анекдотом о колхозном собрании: – За хорошие показатели на ферме товарищ Иванова награждается теленком! Аплодисменты. – За отличную работу на полях товарищ Петрова награждается мешком зерна! Аплодисменты. – За хорошую общественную работу товарищу Сидоровой вручается полное собрание сочинений Ленина! Смех, аплодисменты, крики: – Так ей, б***, и надо! Тут выражается не столько народное отношение к собранию сочинений Ленина, которое, конечно, мало кто полностью бы осилил прочесть, сколько отношение к «общественным активистам»: мы своими глазами видели, что ими становятся в основном те, кто кроме говорильни, ни на что больше не способен. Почти тот же сорт людей, что идет работать в торговлю. Только с большими амбициями, чем продавцы. Мы видели и чувствовали их неискренность, когда они произносили в школе свои речи – и это отталкивало: не дай еще бог мои друзья подумают, что я такая же выскочка и ко всякой бочке затычка! Причем чем неискреннее был человек, тем больше правильных речей о политике партии и правительства он, как правило, произносил. (Совсем как новые члены Шинн Фейн в Ирландии, примкнувшие к ней, когда это стало безопасно и может уже даже принести дивиденды…) Это вовсе не означает, что мы были антисоветчиками: мы только хотели заниматься серьезным делом, а не говорильней. Мы почему-то были уверены, что кто надо не допустит вот таких болтунов к управлению страной. Откуда была такая уверенность, не знаю. Наверно, все-таки потому, что мы властям доверяли. Ведь наше тогдашнее правительство хоть и произносило множество речей, тем не менее и много для народа делало. Речи мы пропускали мимо ушей, радио выключали, о Политбюро рассказывали анекдоты. Но враждебно к властям не относились. Нам просто казалось, что можно обойтись без лишних слов. (На мой взгляд, гораздо хуже обстоят дела у народа, когда люди и анекдоты-то перестают рассказывать, как при Ельцине: с одной стороны, потому что они так измучены жизнью, что им уже не до анекдотов, а с другой, потому что да что и расскажешь-то о человеке, который сам хуже всякого анекдота?…) Иногда, правда, была обида: когда возникало чувство, что тебе не доверяли. Например, в том же случае с отбором студентов в ИСАА. Если ты не москвич и не мужчина, это еще не значит, что ты меньше предана идеям марксизма-ленинизма, чем они. И среди москвичей-мужчин с прекрасными характеристиками хватало всякой дряни. Я потом встретилась с одним из таких в Институте Африки: Васей-москвичом, закончившим ИСАА и свободно говорившим по-португальски, который работал и в Анголе, и в Мозамбике и упорно звал меня к себе на дачу «на шашлыки». Африканцев Вася явно презирал, работу свою не любил и спал и видел, как бы уйти «куда-нибудь в более приличное место». Да я о его месте только мечтать могла! Но дело, скорее всего, было не в том, что тебе «не доверяли», а в том, что люди, преданные идеям, тогда уже негласно больше «не требовались»: то, что было моим призванием, где я работала бы по зову души, где я с честью представляла бы свою страну и несла ее знамя, совершенно не интересуясь материальным вознаграждением за это, для них было просто-напросто «тепленьким местечком» для собственных сыновей и внуков.. Только все это было негласно – почти как голландский расизм, который чувствуешь, но доказать в суде не сможешь – и от этого было еще обиднее… Впрочем, одной гласностью такие проблемы не решить, тем более «гласностью» а-ля мистер Горби. Во-первых, как гласит известная присказка, баснями соловья не кормят, а во-вторых, его «гласность» была гласностью импотента. Поясню: в советское время газеты писали не обо всем (оно и к лучшему: к чему, например, засорять страницы и головы людей рассказами о том, как где-то убили какого-то бандита в ходе разборок? Или что «При обрушении пола в церкви в Канаде ранены 39 человек»? Ну и что? ), но зато если какая-то насущная проблема в печати поднималась, можно было не сомневаться: меры будут приняты, в деле разберутся, виновники понесут наказание. Горбачевская «гласность» превратила наши печатные средства в обыкновенные дешевки – такие же, как на Западе, где каждый день пишут, к примеру, об ужасах секс-рабства в собственных странах, но никто и пальцем не шевельнет, чтобы с ним по-настоящему бороться: поохают над «жареными фактами» и разойдутся, до следующей статьи. Делать выводы или, боже упаси, к чему-то призывать журналистам в таких изданиях тоже «не положено»: это якобы «нарушит баланс и объективность». У наших советских журналистов- у настоящих, конечно!- была совесть, была гражданская позиция, а не обтекаемая амебная «объективность», похожая на позицию Троцкого по Брестскому миру: «Ни мира, ни войны, а армию распустить!» и оставляющая любое зло как есть, нетронутым. Эта «объективность» напоминает мне сценку из моей любимой книги Кира Булычева: «- Стыдно вам! – сказала Алиса. – У вас на глазах два здоровых мужика тащат мальчика, а вы от страха пытаетесь скрыть это преступление. – Я не хотел скрывать, но меня попросили. А может, у них есть право мальчиков носить?» … А выпускной вечер продолжался, шел своей чередой. Когда он закончился – около 3 часов ночи – мы всем классом, естественно, пешком пошли через весь город в парк. В эту ночь парк был открыт – специально для выпускников со всего города, работал даже фонтан и все аттракционы, причем совершенно бесплатно! Мы гуляли там до рассвета, и я не увидела среди 17-летних вчерашних школьников полумилионного города ни одного пьяного. Не было ни одной драки, не говоря уже о более худших вещах. Всем было хорошо и весело. Ведь мы, школьники начала 80-х, еще не приобщились к «общечеловеческим ценностям» настолько, что не могли себе представить веселья без пьянки, секса и мордобоя. Мы с Аллой пошли на «колесо обозрения», и когда наша кабинка на самой высоте заскрипела и немного накренилась на одну сторону из-за ее веса, признаюсь, я здорово струхнула и немного пожалела о том, что выбрала в ее компании именно этот аттракцион! Но все обошлось: в советское время аттракционы смазывали и проверяли на безопасность регулярно. Мы парили над городом. С одной стороны небо было совсем еще черным, а с другой- уже неумолимо розовело восходящее солнце… Таким и запомнился мне последний день моего детства. Впереди была вся жизнь, полная, как я была уверена, чудес! Все дороги были мне открыты. …Почему же этнография? Интерес к разным народам – не только африканцам! – желание узнать о них как можно больше и общее чувство интернационализма возникли у меня тоже в старших классах средней школы. Возможно, потому, что в нашем городе было очень мало людей любых других национальностей. – Ребята, почему бы вам не записаться в какой-нибудь кружок в школе? – спросила как-то Тамара Петровна. Я подумала-подумала, посмотрела список кружков, которые у нас были – и решила податься в КИД. Клуб Интернациональной Дружбы. Велико же было мое удивление, когда я обнаружила, что на его заседания ходят только двое – я сама и руководящая клубом учительница. – Женя, ты не расстраивайся! Ребята обязательно появятся!- сказала мне извиняющимся тоном Екатерина Александровна. – А пока вот, смотри, к нам в школу письмо пришло. Напиши этой девочке, а? Девочку, написавшую письмо, звали Алина. Она была из Минска. Письмо было адресовано просто «ученице седьмого класса средней школы номер 5 города…» и рассказывало о самой Алине, о ее семье, чем она увлекается, и о ее городе. М-да, ну и интернациональная дружба!… Минск был от нас не так далеко, и я даже как-то раз там бывала. Но я все равно ей ответила, и у нас с Алиной завязалась дружеская переписка. Мне стало так интересно, что я и сама решила воспользоваться ее рецептом и начала писать в школы в других городах. А вскоре я уже поставила себе цель : найти друзей по переписке во всех союзных и автономных республиках нашей огромной и многонациональной страны. Мне было мало одних только концертов ко Дню Образования СССР по телевидению, которые я никогда не пропускала, и передачи «Творчество народов СССР» – я действительно хотела узнать, чем. живет и дышит молодежь моей страны в разных её уголках, мои ровесники. Я хотела выучить по нескольку хотя бы самых простых слов на языках всех её народов, вплоть до ногайцев и селькупов. Я завела себе большую карту СССР, которую повесила над кроватью на стенке, отмечая на ней крестиками уже «охваченные» мною регионы. У меня и сейчас остались дома альбом с фотографиями всех моих друзей – коллективный портрет моей страны! – и эта коллекция писем, с трудом помещающаяся в чемодан. Конверт в то время стоил всего несколько копеек, примерно столько же, сколько пирожок с повидлом, и мы, школьницы, даже не задумывались о его цене. Цена, кстати, была одна на всю страну – вне зависимости от расстояния, и даже до Чукотки письма доходили за 5 дней. Переписка была практически бесплатным удовольствием. Это сейчас наши люди даже родным не могут писать так часто, как им хотелось бы, даже перестали посылать друг другу открытки к праздникам – потому что им это стало просто-напросто не по карману!… Если отбросить письма из серии «мне писать нечего, пиши мне скорее!» (а были и такие), из моей коллекции можно многое почерпнуть о жизни 80-х годов в СССР. Я так и объясняла не в меру рьяной Тамарочке, все время порывавшейся их выбросить, чтобы очистить полку у себя в кладовке: «Это – исторический источник!» Конечно, в любом источнике каждый ищет то, что подтверждает его видение мира. Например, сегодняшние «демократы» ухватились бы за письмо Элизы Чен из Таджикистана, рассказывающей, как «таджики дразнят нас (корейцев) «гибель Японии»» – в подтверждение их тезиса о том, что СССР был «тюрьмой народов». Хотя на деле речь шла об обыкновенной детской дразнилке, основанной на внешности человека. Ведь дразнят же, например, рыжих «рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой»? У меня были подружки и в Чечено-Ингушской АССР – чеченки, ингушки и русские. Они учились в одном классе, вместе ходили в кино, отдыхали в одних пионерлагерях. Чеченка Фатима, моя ровесница, мечтавшая стать журналисткой, написала обо мне заметку в свою районную газету – в рубрику «Мы интернационалисты» (!). К моему смущению, она описывала там, какая я замечательная. А на оборотной стороне этой заметки, которую она мне прислала, была очень примечательная – в свете того, какой стала Чечня теперь-, заметка о 5-класснике, который принес в школу перочинный нож. Это было таким ЧП, настолько из ряда вон выходящим случаем, что вся школа, как теперь говорят, стояла на ушах. Парнишку чуть из школы не исключили. Какие уж там автоматы и бомбы, что вы! Был 1983 год… Разве могли мы тогда представить, что в Чечне будет война! Меня удивило, что в дагестанском селе девочки занимаются на уроках физкультуры… в длинных юбках и в платках (но вовсе не возникло желание им это запрещать, которое так свербит в одном месте у современных «толерантных» европейцев!). Подружка Севиль из Азербайджана присылала мне ящики свежих фруктов. И даже с эстонками, латышками и литовками мы были вполне находили общий язык. Они, как правило, таяли как только проявишь интерес к их культуре и языку, и я не могла понять, какие это там чурбаки из русских не могут, живя в этих республиках, такого интереса проявить. Трудно, что ли? Одна из эстонок, Анне с острова Сааремаа, побывала как-то с классом в Москве и не переставала удивляться: «Надо же, русские в Москве такие хорошие люди!» Среди моих друзей были не только школьницы, латышка Олита, например, была многодетной матерью старше меня лет на 15! А какие славные девочки были у нас в Средней Азии! С Марал из Туркмении, присылавшей мне любимое туркменское лакомство – сушеную дыню – мы подружились так,что она писала мне даже когда мы обе уже вышли замуж – до тех пор, пока переписку нашу не прервала политика Туркменбаши…Марал была из семьи с 10 братьями и сестрами. Она после школы выучилась на медсестру зубного врача – а работать по специальности ей так и не пришлось: независимой Туркмении не по душе когда женщина работает… Джамиля из Узбекистана была тайно влюблена в местного немца и спрашивала у меня совета на этот счет (как будто я могла что-то посоветовать!) А Марина из Туапсе, сочинявшая удивительные истории про вампиров и призраков и уверявшая меня, что она сама – ведьма! Марина была чешкой – оказывается, у нас на Северном Кавказе есть целые чешские деревни, еще со времен Екатерины ИИ. А Таня из Киева, которая была лично знакома с самим Дином Ридом! А девочки коренных народностей Севера – ненки, якутки, эвенки, нанайки, чукчи, коряки и даже нивхи! Но по большому счету, несмотря на все это разнообразие, жизнь шла везде похожая: спокойная, размеренная, как река Волга, без страха за будущее. Единственным человеком, который меня, наверно, тихо возненавидел из-за моей переписки, была наша почтальонша тетя Лида. Она носила сумку с почтой через плечо, без всякого тебе велосипеда, в любую погоду, зимой и летом. Чтобы вы представили себе, как я загружала бедняжку, скажу, что мне иногда приходило до 10-15 писем в день! Советский почтальон вообще был человеком загруженным: большинство семей подписывались на 3-4 газет и столько же журналов на весь год, и все их разносил тоже почтальон. Наш народ недаром был самым читающим в мире. Одна я только в нашей семье получала по почте «Юный натуралист», «Пионер», «Костер», «Пионерскую правду», «Корею сегодня» и «Азию и Африку сегодня»! Годовая подписка на самую дорогую из газет – «Правду», выходившую 7 дней в неделю- стоила около 8 рублей. Все остальные – наш любимый «Труд», «Советская культура», «Известия», «Советский спорт»- были еще дешевле. В эту сумму входила уже и цена доставки! Подписка начиналась обычно в сентябре, у людей на работе, но можно было ее оформить и просто на почте. Вокруг нее каждый год царил ажиотаж. Потому что на некоторые пользующиеся особым спросом журналы был лимит. Вот что пишет об этом Кара-Мурза: «Плодом аутистического мышления был и созданный воображением интеллигентов образ той свободы, которая наступит, как только будет сломан «тоталитарный» советский строй. Никаких предупреждений о возможных при такой ломке неприятностях и слышать не хотели. Между тем любой реалистично мыслящий человек знает, что любая конкретная свобода возможна лишь при условии наличия целого ряда «несвобод». Абсолютной свободы не существует, в любом обществе человек ограничен структурами, нормами – просто они в разных культурах различны. Но эти вопросы не вставали – интеллигенция буквально мечтала о свободе червяка, не ограниченного никаким скелетом… Вспомним, что в 1988 г. большая часть интеллигенции посчитала самым важным событием года акт свободы – «снятие лимитов на подписку». Этому мелкому акту было придано эпохальное значение. Что же получил средний интеллигент в итоге? Напомню молодым: при дешевых ценах в СССР были лимиты на подписку газет и журналов, квоты давались по предприятиям, иногда люди тянули жребий. Для интеллигенции это было символом тоталитарного гнета. Она просто не желала видеть: сама вошедшая в традицию потребность выписывать газеты и толстые журналы была порождением советского «тоталитаризма». И средняя культурная семья выписывала 3-4 газеты и 2-3 толстых журнала – ничего похожего и быть не может на свободном Западе... «Литературная газета» выходила тиражом в 5 млн. экземпляров! Убив «тоталитаризм», интеллигенция доверила новому режиму чисто рыночными средствами наложить такие лимиты на подписку, что на 1997 г. «Литературная газета» имела лишь 30 тыс. подписчиков! Демократические журналы выходят лишь благодаря фонду Сороса, тираж «Нового мира» упал с 2,7 млн. в советское время до 15 тыс. в 1997 г.» Так или иначе, но тетя Лида никогда не жаловалась на тяжелые сумки. Только смеялась: «Сегодня у меня для тебя аж 20 штук! В ящик-то влезут? Держи!» Та же тетя Лида разносила всем пенсионерам нашего квартала по домам пенсию, все знали, в какой день месяца, и на нее ни разу, за все 20 лет, что я ее знала, никто не напал, чтобы ограбить! Дедушка обычно давал ей с пенсии «чаевых»: округлял сумму, а избыток отдавал тете Лиде – «за труды». Ответы на письма было особенно хорошо писать во время болезни. Я устраивалась в постели поудобнее, набиралась вдохновения и бралась за авторучку… Тем, кто писал мне письма длинные и интересные, я старалась отвечать тем же. Особняком среди моих друзей по переписке были наши советские корейцы. Корейцы в то время буквально захватили мое воображение после того, как я заинтересовалась каратэ – из-за своего дальнего родственника-тренера, у которого было много советских корейских друзей (к ним я еще вернусь!). Найти их было не так легко: пришлось много писать по узбекским, таджикским и казахским школам, пока я на них не вышла. (Не будешь же писать на конверте «ученице 8 класса – кореянке!») Так появились в моей жизни Элиза Чен и Вика Ли. Обычно я переписывалась только с девочками. И был на весь СССР только один человек противоположного пола, для которого я сделала исключение – Лешка Ким… «Ким – самая распространенная фамилия на Олимпиаде-80 в Москве: 11 из КНДР и 1 из СССР»,- было написано в одной книге у меня дома. Имелась в виду, конечно, наша знаменитая гимнастка Нелли. Если у Лешки остались ещё мои письма, по ним можно бы проследить, как я росла и взрослела. Он обещал их «сохранить для истории». Не знаю, сдержал ли он свое обещание… Лешка Ким вошел в мою жизнь по воле случая. Мой адрес был опубликован в разделе «Для переписки» какого-то спортивного журнала – и меня буквально завалили письмами! Кстати, большое количество их было из мест заключения- видно, журнал был в тамошних библиотеках. Все письма от «джентльменов удачи» отличались какой-то особой сентиментальностью и жалостью к самим себе, несчастненьким – и ни один из них не считал себя ни в чем. виновным. Начитавшись этих писем, ни на одно из которых я, впрочем, не ответила, я потом безошибочно могла вычислить бывшего заключенного по стилю и в реальной жизни!. Лешка не подпадал ни под одну из этих категорий. Он не был заключенным или девчонкой моего возраста. Он был студентом – старше меня на шесть лет, – и я, глубоко в те годы стеснительная, ни за что бы не ответила ему, если бы не этот самый мой интерес к корейцам. Что они за люди, как оказались в СССР? Вскоре мы крепко подружились. Так крепко, что у меня практически не было от него никаких секретов. Лешка стал моим старшим братом, которого мне так недоставало в реальной жизни. Родившийся и выросший в южном Казахцтане, Лешка рассказывал, что в их семье по-корейски говорит только переехавшая в Казахстан с Дальнего Востока бабушка. Среди его друзей были казахи, русские, украинцы, татары, евреи, а его лучший друг был греком. Лешка был спортцменом – к моему сожалению, он оказался вовсе не каратистом, а штангистом, – и учился на инженера-мелиоратора: в те годы у нас не было «спортцменов-профессионалов», которым требуется личный священник на Олимпийских играх, и которые подрабатывают фотосессиями в «Максиме» или «Плэйбое». Не было у спортцменов и нужды идти в рэкетиры- постсоветская карьера моего троюродного брата… Лешка был очень искренним, прямым и добрым парнем. Он говорил то, во что верил, и верил в то, что говорил. Он верил в то, что наша страна – самая замечательная на свете и не скрывал этого. Он был самым настоящим патриотом и глубоко советским человеком – и не потому, что его кто-то принуждал, и не фальшиво, а совершенно от души. Он гордился Советским Союзом – и не только во время триумфа наших спортсменов на Олимпиадах. Если нужно бы было охарактеризовать национальный характер корейцев всего одним только словом, я бы выбрала слово «искренние». Искренние не значит режущие в лоб на каждом шагу правду-матку в независимости от того, интересует она кого-то или нет, и не считаясь с последствиями, как это делают голландцы. Искренние -означает верящие в принципы, в соответствии с которыми они живут! Лешка по жизни был большим оптимистом и жил полно, от всего сердца, с радостью. Я немножко завидовала ему, потому что саму меня всегда где-то изнутри подкарауливали пессимизм и сомнения. Может быть, это было подростковое-возрастное, а может быть, и пушкинское «русская хандра им постепенно овладела», – но я искренне завидовала тому, как радостно он жил и как безоговорочно верил в свои мечты. Готовясь к защите диплома, он писал: «Вот поеду по распределению в колхоз – все там налажу. Нааконец-то будет возможность приложить свои знания на практике! Жду – не дождусь этого дня!» Правда, когда его распределили после получения диплома в совхоз в Северном Казахстане, и он, городской мальчик, столкнулся с сельской бытовой неустроенностью, от его благих намерений поработать на поднятие отечественного сельского хозяйства быстро не осталось и следа. С ужасом описывал он мне совхозное общежитие. Таким уж было наше поколение – то, что наших отцов и дедов не пугало, на нас, изнеженных, наводило ужас. Не для того же мы родились и выросли, чтобы ходить в резиновых сапогах в грязи по колено? Нам в ту пору совершенно было неведомо, что бывают на свете беды гораздо похуже этой, и что миллиарды людей в мире думают, как добыть кусок на пропитание детям, а не как бы поскорее вернуться на асфальтовый тротуар и надеть красивые до блеска начищенные ботинки. И глупо было бы осуждать за это одного только Лешку – все равно что, выражаясь словами булгаковского профессора Преображенского, «лупить себя по затылку». Дело в том, что у всех у нас – даже не живших при Никите Сергеевиче – где-то глубоко в подсознании застряли слова «нынешнее поколение молодых людей будет жить при коммунизме», и ожидания от жизни у нас были соответствующие… Это кто-то другой приносил жертвы, в прошлом – для того, чтобы было хорошо как раз нам, а нам уже ни для кого ничем таким жертвовать надо не будет… Лешке повезло: из-за того, что он был спортсменом, ему быстро удалось избавиться от распределенческого колхозного «ада» : он договорился, чтобы тренер вызвал его домой, сославшись на его нужность команде. А вскоре и он сам стал тренером, оставив мелиорацию другим… Наше с ним духовное становление и взросление происходило не синхронно: хотя я и была младше его на шесть лет, каким-то образом я переносила на себе все заразные болезни, присущие отечественной интеллигенции, обычно на пару лет раньше него и излечивалась от них как раз к тому времени, когда он их подхватывал. Было больно видеть, как он проходит через те же заблуждения, через которые прошла я, – не слушая при этом того, кто «уже там побывал». В то время, когда Лешка был советским патриотом, я как раз временно страдала от типичного для нашей интеллигенции почтительного отношения к западной «цивилизации». Оно не было, правда, у меня безоговорочным и слепым: я продолжала, например, отдавать себе отчет в том, сколько зла принесли народам мира колониализм, работорговля; в том, что представляет из себя внешняя политика стран Запада. В отличие от большинства наших обывателей, я, как я уже говорила, с детства перед Западом не преклонялась, меня не интересовали западные «шмотки». Но в целом, тогда – в самом конце 80-х, после моей первой поездки в Голландию – наступил короткий период в моей жизни, которого я теперь неимоверно стыжусь. Ибо ни до, ни после него подобной слепотой я не страдала. Я ищу этому обьяснений – и не нахожу. Может быть, все дело в том, что ставши студенткой, я открыла для себя, что не существующий официально в нашей стране расизм на деле процветает, особенно в Москве, пышным цветом? Когда я встречалась со своим однокурсником, студентом из Эфиопии, вне стен института, мы на московских улицах подвергались такому остракизму, какому могли бы позавидовать южноафриканские сторонники «чистоты рас»! И каким же контрастом это было с тем, какое отношение – по крайней мере, публично – существовало к смешанным парам в спокойной, холеной, до сих пор ассоциирующейся у меня с запахом кур-«гриль» Голландии, где я тогда только что проездом побывала! Мне тогда невдомек ещё было, что «не все то золото, что блестит». Что на самом деле в душе тех самых, таких «цивилизованных» голландцев бушуют совершенно дикие расистские предрассудки, которые вырвутся наконец наружу после того, как правый голландский политик Пим Фортаун наконец-то скажет вслух все то, что они все это время думали. Одним словом, я пыталась тогда убедить Лешку, что «там» – «цивилизация», а он – совершенно справедливо – указывал мне на преимущества социализма, которые мы все тогда считали чем.-то само собой разумеющимся, вроде воздуха. Может быть, поэтому Лешкины письма и казались мне тогда скучными и пресными, как выступления на партийных съездах наших ведущих идеологов. … Честно говоря, я тогда была человеком довольно противным. Во-первых, я была тем, что один из писателей-антирасистов ЮАР определил как «до отвращения прогрессивная». Считавшая, что каждый прогрессивный человек, например, просто обязан вступит в брак с человеком другой национальности – ибо только межнациональные браки- шаг в будущее. Не задумываясь над тем, что реальная жизнь не подпадает под теоретические изложения, и что ты можешь влюбиться в одной с тобой крови революционного твоего соседа, а далекий идеал может оказаться вовсе не революционером, каким он, по-твоему, должен быть уже по самой своей национальной принадлежности к угнетенному народу, а самым что ни на есть злобным маленьким буржуа… Когда Лешка женился на корейской девушке, с которой они познакомились когда вместе играли в шахматы, мне было трудно скрыть свое разочарование. Как все наши «западники», я высмеивала в тот короткий период своей жизни все простое, все человеческое. Даже то, как Лешка залез на фонарный столб, чтобы поближе рассмотреть лицо новорожденного своего первенца в окне роддома. «Не думала, что отцовские инстинкты такие сильные!» – написала я ему. «Инстинкты – это у животных, а я вроде как человек!» – обиделся Лешка. Однако прошло совсем немного времени – и «столы перевернулись»Ь. Теперь уже я успела оценить и понять все то, что мы с такой стремительной скоростью теряли, а «просвещенный» перестройщиками Лешка только-только начал ужасаться тому, « в какой тоталитарной стране мы живем». В своем открытии этого он был похож на ребенка, которого взяли за шиворот, вытащили посреди ночи из теплой его постельки и вытолкали на улицу, под проливной дождь со снегом, в одной пижамке, приговаривая при этом ему, спосонья плохо соображающему, что творится, и где он находится: «Посмотри, в каком ужасном доме ты живешь!» В свое время мы с ним много спорили о национализме. Я не могла понять, почему казахцкая молодежь начала погромы после того, как первым секретарем ЦК компартии там сделали русского. «Мне, например, было бы все равно, если бы нашей страной управлял не русский, а казах: самое главное – чтобы человек был для этого дела подходящий!» – написала я Лешке. Мне тогда было не понять эмоций маленького народа, оказавшегося национальным меньшинством (всего около 1/3 населения) на своей собственной земле (это я о казахах). Вообще, малые и большие народы многие вещи воспринимают немного по-разному. Его друзья начали разьезжаться из страны ещё до этого. Потянулись в Россию русские и украинцы… Но больше всего его потряс отьезд «на историческую родину» его лучшего друга – грека Кости, никогда в Греции до этого не бывавшего и даже не говорящего по-гречески. «Как он мог??! Как мог он покинуть Родину, которая его воспитала и дала ему все?»- в возмущении писал он мне о Косте. Однако не прошло и двух лет, как от этого Лешкиного возмущения не осталось и следа. Теперь он вдруг Костю «прекрасно понимал». И сам бы, кажется, уехал, – было бы только куда. Развал Советского Союза стал для Лешки тем, что можно определить как «не было бы счастья, да несчастье помогло» : если попасть в сборную СССР многим его воспитанникам и не снилось, то теперь, в независимом Казахстане, они становились чемпионами, а Лешка впервые начал «разъезжать по заграницам». И пошло-поехало… «Побывал в Тайване.. Вот это красота! Почему мы не живем так?» Этот совершенно неожиданный для меня Лешкин антисоветизм – как гром с ясного неба- поразил меня в самое сердце. Он не шел в сравнение с моей предшествовавшей достаточно мягкой критикой, ибо против основ социализма я никогда, даже в самый разгар периода моих заблуждений, не выступала. Как ни пыталась я рассказать ему о западной реальности теперь, когда я сама уже узнала Запад получше, чем за два месяца «турпоездки» без проблем и обязанностей, он меня не слушал. Он повторял все те же ошибки, через которые прошла уже я – и даже шел дальше. Напролом и не оглядываясь. И дело-то как раз в том, что даже если бы ему объяснили, почему именно мы не живем – и никогда не будем жить!- так, как живут в Голландии или «на Тайване», он не стал бы даже и слушать. Дело было не в аргументах. А в том, что определяется названием глупой поп-песенки о раках с пивом – «Хочу!!!» Хочу – и все тут. Вот тебе и весь сказ! Он начал всерьез задумываться об иммиграции в Южную Корею. Нет, это был вовсе не зов предков – иначе почему бы ему не поехать в КНДР? Он не задумывался даже над тем, сможет ли он ужиться в стране с совершенно другой культурой, чем та, в которой он родился и провел всю свою жизнь. Перед глазами у него стояли разноцветные витрины тайваньских магазинов… Разноцветными виртинами Казахстан теперь, правда, наверное, тоже не удивишь. Так же, как не удивишь его и присутствием на его улицах сегодня чужеземных, натовских солдат, отрабатывающих там, как покорять другие азиатские народы, живущие в похожих природных условиях… «Почти 200 британских солдат совместно с казахской армией проходят учения в этой стране,» – радостно сообщает Би-Би-Си. – « Труднопроходимая, песчаная территория Казахстана, с его жаркой погодой, считается идеальным местом для подготовки к военным операциям в странах Персидского залива. Офицер Тони Скотт в интервью заявил: « Здесь много песка, здесь трудно, а недавние наши операции как раз проходили при жаркой погоде, так что это хорошо – привыкнуть заранее к подобного рода вещам.» «Солдаты проводят время в Казахстане в рамках программы «Партнерство во имя мира», упражняясь вместе с казахской армией в стрельбе из бывшего советского оружия и использовании бывших советских вертолетов». Ну, об этом у нас речь еще впереди… По-человечески можно понять, когда люди бегут из этих, ставших им вдруг чужими, стран (у меня каждый раз при виде сегодняшней России возникает острое, болезненное чувство испохабленного какими-то нелюдями большого кладбища с могилами предков, с могилами всех тех, кто мне дорог, и без кого жизнь теряет смысл – и острое чувство собственной вины за то, что я этих нелюдей не остановила), – но бегством все-таки ничего не решишь, да и от себя не убежать. Что же с тобой случилось, мой друг Лешка? Почему ты вдруг перестал верить в то, во что так искренне верил всегда – и только лишь потому, что эти самые нелюди заверили тебя, как оголившую впервые плечи толстовскую Наташу Ростову, что это «так необходимо надо»? Ведь других аргументов, кроме этого их клича, у тебя не было. Если аргументом стали такие, как Назарбаев и Ельцин, то разве же это коммунисты? …Лешка больше не пишет мне. Уже несколько лет не пишет – несмотря на то, что я регулярно шлю ему открытки к каждому празднику и иногда пишу письма о своей жизни и новостях, даже если не жду уже ответа. Мне очень не хватает его. Неужели мой советский человек Лешка пропал навсегда и уже не вернется? …Антилец Сонни Зомерберг тоже был моим пен-френдом. Мама ведь еще не предупреждала меня тогда, что нормальные мужчины не пишут писем. После начала горбачевщины мои письма стали наконец-то доходить и за рубеж, и я буквально утонула в лавине посланий от les jeunes Algeriens, филиппинцев и пакистанцев. Встречались среди новых знакомых по письмам и африканцы, но не так много. Запомнилось почему-то имя из Гамбии – Карамба Мамбабай. К тому времени я уже побывала в Голландии, и мое желание увидеть остальной мир стало почти непреодолимым. Сонни прислал письмо из голландского города Энсхеде, где он учился. «Я совершенно ничем не похож на голландцев!»- честно предупредил он меня. В этих его словах чувствовалась гордость. Мы впервые встретились через год – в доме моих амстердамских голландских домохозяев, которые пригласили меня приехать к ним снова. Сонни, уроженец острова Кюрасао, оказался совершенно не таким, как я его себе представляла. Прежде всего, я, привыкшая к тому времени к стилю общения африканских мужчин, была приятно поражена его скромностью. Это был высокий (но не пожарная каланча, как голландцы!) тихий и неприхотливый молодой человек с очаровательной застенчивой белозубой улыбкой и цветом кожи молочного шоколада. У него были необыкновенные глаза – продольные, какой-то удивительной миндалевидной формы. Потом уже я убедилась, что это наследственная черта всех в его семье с отцовской стороны: они латиноамериканские индейцы (бабушка Сонни родом из Колумбии). С материнской стороны семья Сонни – афро-карибцы. В наших школьных учебниках географии таких, как он, называли самбо. Помню, как мы гуляли по Амстердаму и вместе ели patatje oorlog. Сонни очень понравился мне, и я этого не скрывала. Но после первой встречи я решила больше не видеться с ним – и именно потому, что он мне так понравился. Мне ведь предстояло возвращаться домой, и я очень боялась к нему привыкнуть… У меня была виза на 3 месяца, и я уехала от своих хозяев из Амстердама, чтобы не очень им надоедать, и начала разьезжать по стране, стремясь успеть побольше за это время увидеть. Останавливалась я и у разных других своих знакомых. Пару дней прожила на ферме у выращивающих цветы и очень верующих голландцев (никогда в жизни еще не видела, чтобы люди за столом перед едой молились!), которые жили неподалеку от Амстердама, но из принципа не пускали туда своих детей, даже на день. Потом где-то неделю прожила в рабочей семье в небольшом городишке около Утрехта. Вот где я впервые поняла, что совсем еще Голландию не знаю! До этого все голландцы представлялись мне такими же утонченно-рафинированными культурными людьми, как мои амстердамцы (жена-работник музея из еврейской коммунистической семьи, муж- математик и острослов и две прелестные девочки, одна занималась балетом, другая играла на арфе!). Рабочая семья из 3 человек – мама, папа и взрослый сын – курила день и ночь напролет, питалась почти исключительно приносными из китайских ресторанов жирными обедами, а свободное время проводила в прогулках по дешевым магазинам. Они никогда не путешествовали: «А зачем? У нас в городке все есть!», не читали книжек и не ходили в театры. Юмор у них был грубоватый и плоский. Мама обрадовалась было, думая, что можно «спарить» меня со своим сыном, веселым здоровяком по имени Маринус, который приходил с работы весь с ног до головы в стружках – мое мнение при этом даже не спрашивалось, они считали само собой разумеющимся, что любой иностранец просто спит и видит, как бы в Голландию переселиться. Но когда какой-то более образованный родственник объяснил ей, насколько трудно мне будет в Голландии остаться (могу только догадываться о чем они говорили, ибо голландского я тогда не знала!), она как-то сразу скисла, и когда я уезжала от них, то с удивлением заметила, что она, оказывается, вытащила у меня из чемодана все подаренные ею мне поношенные платья, и даже те, которые подарила не она сама, а двоюродная сестра Маринуса. Боже мой, ну и страна! Куда это я попала? Когда я вернулась в Амстердам, то хозяева огорошили меня тем, что Сонни в мое отсутствие, оказывается, названивал им каждый день в поисках меня. Я попробовала ему перезвонить (он жил в общежитии), но соседи сказали мне, что его уже несколько дней нет дома. Тогда я взялась за свою почту и обнаружила письмо от Сонни, в котором он… просил моей руки! «Ты удивительная, не такая, как все, dushi!, я мечтал о такой всю жизнь! Я больше не хочу быть один. Пожалуйста, выходи за меня замуж!» Как и Донне Розе Д’Альвадорес, мне еще никто никогда такие предложения не делал. Я была в полном замешательстве. Мне было 23 года. Ему тоже. Я уже закончила вуз, он еще учился. Сонни был мне очень симпатичен. Отказать? Но разве не буду я потом всю жизнь жалеть, если это сделаю? Согласиться? Но ведь я его так мало знаю… С другой стороны, разве не так делают предложения в книгах и романтических фильмах? Золушка с принцем тоже не были долго знакомы… Сказать ему что мало знаю его? А вдруг он обидится? Да и как мне узнать его получше, если мне надо скоро уезжать, а еще раз приехать сюда я уже вряд ли смогу (мы и так потратили на эту поездку значительную часть бабушкиных сбережений!)? «С одной стороны, с другой стороны…» Прямо-таки не Женя, а молочник Тевье! В этот момент моих раздумий в дверь позвонили. На пороге стоял он – с такой невыразимой надеждой во взгляде! У Сонни было такое лицо, словно он неделю не спал. Увидев свое письмо у меня в руках, он только выдохнул: – Ну что? Что ты решила, dushi? Я посмотрела на него еще раз и неожиданно для самой себя – уж слишком все это было похоже на сказку! – сказала: – Да. Да! И когда я согласилась, как это ни глупо, но моей первой мыслью было: «Я теперь каждый день буду слышать родной язык Бобби! Я научусь на нем говорить!» I si, awor mi por papia na Papiamento i mi ta komprende mas o menos tur kos. Другое дело- сделало ли меня это счастливой… |
|
|