"Особое подразделение (Степан Буков)" - читать интересную книгу автора (Кожевников Вадим Михайлович)

Кожевников Вадим Михайлович

Особое подразделение (Степан Буков)



XXII


Счастливы те люди, которых работа радует. Те, кому она только в тягость, несчастливы.

Легкое, нежное, еще только теплое пламя восхода окрашивало край неба над бывшей пустыней, но Буков прямо с аэродрома поехал на такси в рудник, томясь жадным нетерпением.

Помощник машиниста экскаватора Коля Чуркин спал на кошме возле машины, намотав на голову одеяло и зябко поджав к животу загорелые голые ноги.

Буков на время командировки в горы впервые допустил Чуркина к длительному самостоятельному управлению экскаватором. И чтобы убедиться, оправдал Чуркин доверие или нет, Буков с озабоченным, как у снайпера на боевом дежурстве, выражением лица осматривал машину. Ковш выскоблен, потертые зубья блестят, но нигде не побиты, не выщерблены. Все узлы смазаны. В кабине аккуратно прибрано.

Потом Буков осмотрел забой. Угол откоса соблюден правильно, состояние подошвы приемлемое, без гребней. Экскаватор стоит без перекоса, прочно опираясь всей поверхностью гусениц на грунт, надежно, устойчиво.

И только после всего этого Буков благодарно и ласково улыбнулся своему помощнику, хотя тот не мог увидеть этой ценной улыбки своего наставника и продолжал спать, не ведая о такой награде.

Буков влез в кабину машины и расположился на сиденье, мечтательно прикидывая, как он начнет брать стружку с откоса, где он приметил выход крупногабаритного валуна. Извлечение многотонного валуна — дело хитрое, кропотливое и не всегда безопасное, если монолит на значительной высоте. Объем и конфигурация валуна обнаруживаются только по мере зачистки. И чем больше валун теряет упор, тем скорее может внезапно низвергнуться. А надо в точно уловленное мгновение подхватить его ковшом и плавно, бережно сдвинуть на подошву забоя. Опустить туда, где бы валун не мешал дальнейшей выемке горной массы, и, кроме того, суметь освободить от него ковш.

Хотя канитель с большим валуном — дело убыточное и отражается на заработке, Букову всегда было приятно вступать в сложное единоборство с огромной округлой глыбой. В памяти он хранил все свои негласные рекорды по извлечению таких тяжестей.

Так же увлекательно было разрабатывать забой в сложных геологических условиях, когда горная масса обретала тенденцию к оползанию и он, как бы чувствуя нависающее движение пластов, вел выемку, хитро, прозорливо угадывая опасность, укрощая ее, управляя ею, вынуждая ее работать как разумную силу разрушения.

Машина для Букова означала большее, чем сказано казенно в ее паспорте: «Одноковшовый полноповоротный экскаватор типа прямая лопата на гусеничном ходу».

Он чувствовал машину как продолжение самого себя. И поэтому, иногда мнительно прислушиваясь к ней, сетовал, как на собственное здоровье:

— Что-то у меня сегодня при перепуске в зубчатых передачах шумок какой-то подозрительный объявился. — Говорил встревоженно, как иной товарищ, потребитель валидола, говорит о своем давлении, о пульсе.

Если комната Букова в общежитии свидетельствовала, что тут живет холостяк, не заботящийся о своем быте, то кабина экскаватора Букова, напротив, выглядела весьма уютно. Нарядный полосатый чехол на сиденье. В железных держалках горшки с цветами. Термос. На стене зеркало и штепсель для электробритвы. Под ногами коврик.

Уборка, смазка машины — обязанность помощника. И когда Буков взял себе в напарники Николая Чуркина, ярко желтоволосого, плечистого парня с мягким широким носом и всегда сердито поджатыми губами, он сказал ему лаконично:

— Чтобы как персональная «Чайка» у министра, все блестело, сверкало. Понятно?

Буков привередливо придирался к Чуркину только по этой линии. Но когда убедился, что Чуркин теоретически машину знает, он стал смело сажать его на свое место и сурово ободрял:

— Покалечить ты мне что-нибудь обязательно должен. Но без этого не научишься. Без неприятностей ни техники не постигнешь, ни правильной линии в жизни. Валяй! Порть мне машину. Но пусть из тебя смелый машинист получится, а не подручный при механической лопате.

Сам Буков уходил дальше от машины, чтобы не слышать скрежета ее ходовых частей, глухих ударов ковша о грунт, отчего у Букова начинала болеть голова, словно стукнул ее теменем о железо. И только после того, как Коля Чуркин наловчился самостоятельно управлять экскаватором, Буков решился передать помощнику свое интимное, сокровенное знание машины, переведя его как бы на высшую ступень, где уже требуется постижение всех тонкостей мастерства. И наряду с этим Буков высказывал ему свои суждения о жизни, так как полагал: подлинный мастер — это человек, который не только на машину, но и на все прочее обязан иметь определенный, твердый взгляд, присущий передовой личности.

Буков говорил Чуркину после чувствительной кинокартины на тему о том, что все со всеми должны быть добрыми:

— Ты, Коля, имей в виду: слово гуманизм для коммунистов не сезонное. Оно — наша сущность и цель историческая. Всем нам желательно, чтобы каждый стал получше во всем. Но вот, допустим, ты зуб у ковша сломал. В чем дело? Техническая беспечность? Не только. Нет уважения к людям. Геологи руду искали? Шахтеры ее добывали? Мартенщики сталь варили? В механическом ее обрабатывали? Каждый на это дело свою жизнь тратил, и никто этой доли своей жизни обратно получить не может. Отдали ее в изделие кому? Тебе! А ты ее испортил! Ну, я, допустим, попрошу, кладовщик выдаст новый зуб, и все. А сознание твое, если оно есть у тебя, прощать тебе не должно! И если оно не прощает, значит, ты гуманист. А ежели списывает, то ты, значит, еще в человека не оформился. И гуманизм для тебя вроде как только скидка, чтобы меньше с тебя спрашивали.

Вот, скажем, война и гуманизм — несовместимо? А в чем он у нас жил? В героизме. Что это значит? Самому кинуться в смерть, когда это дает возможность облегчить товарищам положение в бою. С таким, значит, расчетом, наивысшим, человеческим.

При всем этом, конечно, ненависть к врагу. Но откуда в нас эта ненависть? Опять же от гуманизма. Фашизм — бесчеловечное зло. И вся наша злость нацелена на него беспощадно. Но вот расколошматили мы их. И скажу тебе прямо. Самое трудное было в Германии солдату себя превозмочь. Стать там нужным человеком среди чужих людей, когда дома в тебе невосполнимая нужда.

И когда наши солдаты помогали трудящимся немцам во всем, я тебе прямо заявляю: бессмертие в нашем человеке в чем состоит — в моральной силе коммунизма.

Лучшие люди в Германии, как и везде, — коммунисты, антифашисты. Они нам светили. Но я тебе про один факт расскажу.

Дежурю по комендатуре. Приходит пожилой немец с продолговатой собакой на кривых лапах, вся в рыжих кудрях, ошейник со значками. Немец говорит: «Я антифашист и желаю от вас получать дополнительный паек». Мы от себя их давали бывшим узникам концлагерей.

«Антифашист? А чем докажете?»

Просит кусок сахару, кидает псу. Тот, конечно, на лету хап. А пожилой немец командует:

«Фон... Гитлер!»

Собака сахар тут же выплюнула. «Фон» — значит «от». Выходит, от Гитлера. Ну, смех, конечно.

Немец спрашивает:

«Ну, убедились, что я вот даже животное в антифашистском духе воспитал?»

Что скажешь? Не то нахал, не то жулик. Гнать в шею? А вот мы ему бумагу выписали, чтобы он с этим номером выступал на народе. За каждую чуточку мы тогда хватались, чтобы население от себя могло антифашистскую пропаганду вести. Немцев на немецкий патриотизм вызывали, чтобы они ради своей родины помогали нам восстанавливать хозяйство в городе.

Вот зубного врача-частника надо было уговорить, чтобы он прием больных начал вести. Так мы к нему обратились в высшей степени уважительно: «Сейчас, когда в трудный час Германия смотрит на вас с надеждой, вы не пройдете мимо нужд своего народа, как истинный патриот своей родины». Расчувствовался. Заплакал. Согласился. Собственные медикаменты и инструмент в больницу принес. Стал лечить народ.

Вдумчиво, терпеливо людей искали. Чтобы немцы на немцев же работали вместе с нами. А откуда у нашего солдата этот опыт людей на доверие вызывать, переубеждать? Да из нашей же собственной истории. После революции пришлось многих, не признающих Советскую власть, но не ее лютых врагов, переуговаривать просто народу служить, Родине. И соглашались сначала на этом основании, а потом многие из таких стали выдающимися советскими гражданами.

И Буков снова повторил:

— Отсюда для коммунистов гуманизм дело не сезонное, а вечное, на все времена. Так что ты, Николай, это себе заметь. А то я засек, ты это слово понимаешь как приложение, а не как сущность всех наших дел...

Подобные беседы Буков вел со своим помощником, полагая, что они важнее технических рекомендаций, усваивать которые полно, глубоко может только тот, у кого развито понятие главного назначения труда человеческого, его исторической нацеленности.

И как сам Буков по прибытии на рудник старался познакомиться с особенностями труда всех профессий рабочих рудника, так он и Колю Чуркина понуждал понять особость труда всех других горняцких профессий, утверждая:

— Человек сам к себе добренький. Бывает, без всякого смущения себе промашку простит, спишет. Сам себя кто же обижает? Но труд — это занятие коллективное, совестливое. Допустим, ты свалил на думпкар крупногабаритный обломок к борту. Нарушил центровку. С тебя какой спрос? Дать кубики? Ты их и дал. А вагон идет с перекосом. Шейки осей от перегрузки преждевременно стираются, изнашиваются. Машинист электровоза чувствует... Один думпкар с опасным креном. Ведет состав замедленно... Так от одного личного небрежения по всем звеньям потери.

Самые лучшие — это те, у кого зоркости хватает при своем труде обо всем пространстве страны думать. Это и есть высшая человеческая квалификация при любой профессии.

Попросту называется — по-коммунистически работать. И за себя, и за всех — тогда эффект! Тогда ты личность!


* * *

Не потому, что на фронте мужчин было много, а женщин мало, — всю жизнь Буков сохранял застенчивое, благоговейное чувство к женщине.

Шагая по освобожденным пространствам разоренной фашистами земли, он видел безмолвный героизм женщин, ютящихся с детьми у печных остовов в шалашах из всякого хлама.

Буков был убежден, что, воюя «на всем готовом», солдаты невосполнимо задолжались перед нашими матерями и женами. Он не терпел развязных разговоров о женщинах. Говорил Коле Чуркину:

— Насчет равенства мужчин с женщиной... Ну, это еще как сказать... Поначалу следовало историческую подлость подправить. А с ходом нашего времени надо женщинам особые привилегии выдать, как им и положено, за то, что они даруют жизнь новым людям. Их, значит, в себе вынашивают. И чем лучше им жизнь обставить, тем в дальнейшем получше люди будут получаться...

Вот, к примеру, мой отец всего три класса приходского прошел, кочегар, а как рассуждал? «Плохое о женщинах эксплуататоры специально придумывали, чтобы им за равный с мужиком труд платить меньше». До того как я на свет родился, он мою мать Нюркой звал. Или Морковкой за румянец. А как на свет я объявился, стал до конца своей жизни обращаться к матери на «вы» и по имени-отчеству. Из благодарности за потомство.

Учти, мы, мужики, по одной смене вкалываем, а все трудящиеся женщины — по две. Одна смена на производстве, а вторая смена по быту — дома. И еще не известно, какая тяжелее.

Когда электрик Шумилов, ремонтируя кабель экскаватора, подмигивая Чуркину, стал нести похабщину про укладчицу пути Марфу Пчелкину, Буков подошел к Шумилову и, зачерпнув горстью песок, приказал:

— А ну, раскрой свою помойку.

Произнес гневно:

— Скотина ты!

Электрик выплюнул песок себе под ноги, вытер лицо, но больше ни на что не решался. Он не раз видел, как Буков после работы становится под дождевальную установку. Видел его нагую статную фигуру, оплетенную, словно сыромятными ремнями, тугой, резко выпуклой мускулатурой, синеватые морщинистые углубления на груди и боках — следы ранений. Связываться с таким Шумилов не решился.

...Когда Николай Чуркин скинул с головы одеяло в увидел Букова, лицо его расплылось в блаженной детской улыбке.

Буков, притворно хмурясь, осведомился:

— Ну, как дела?

— В соответствии, — сказал Коля. — А у вас как, ничего? — Признался: — Все думал, как бы вас там лавиной не зашибло. На радиостанцию бегал, спрашивал, как вы.

— Сознательные люди за плотину тревожились, чтобы ее не свалило, — упрекнул Буков, — а ты пустяками людям головы морочил.

— Раз вы целые, значит, плотина тоже, — пояснил Коля. — Я так считал.

Буков погладил лицо ладонями, чтобы помешать лицу улыбаться, сообщил деловито:

— Расположение сортов руд по горизонтам засек. Ты делай выемку, а я ее погляжу со стороны.

И хотя Букову томительно хотелось самому начать немедля разработку забоя, он вылез из кабины, присел на габаритный кусок породы. И долго, внимательно наблюдал за работой своего помощника. Мысленно дублируя каждое его движение, испытывал такое же утомление, будто сам работал. Уставал от этого больше, чем когда работал сам. Но на душе у него было хорошо, и не только потому, что он остался доволен Чуркиным, но и потому, что вспоминалась ему недавняя сонная блаженная улыбка, с какой Чуркин его встретил.

Тяжелый зной густел и жег все сильнее. Осыпались с откосов со звоном куски твердой породы. Но казалось, что этот звон исходит от солнечных лучей, раскаленных, жгучих, как нагретый металл.

Наблюдая уверенные, неторопливые движения Чурки-на, по своей сноровке подобные его собственным, Стенай Захарович Буков все больше убеждался, что молодой рабочий стал настоящим мастером. Событие, которое он считал самым важным и, увы, не всегда у нас еще должно высоко отмечаемым, хоть и равно оно рождению нового человека.

По вопросу о роли личности в истории написано и сказано много научно всесторонне обоснованного. В большом производственном коллективе роль личности тоже очень велика, даже если она, эта личность, не водружена на высокий должностной пьедестал.

Самое прочное, незыблемое положение занимают те люди, которые почитаются мастерами своего дела. Это их персональная вышка, откуда все много виднее.

Хотя рабочее пространство Букова — всего лишь забой — территориально как будто не великое, но на высоте своих личных производственных достижений он выглядел как фигура значительная. И молодые ребята-инженеры тянулись к Букову, зная, что он со своим титулом передовика может обсудить тот или иной серьезный вопрос о начальством на любом уровне.

Но не только это привлекало их к Букову. Буков относился к людям с неутомимым любопытством, что свидетельствовало о его неистощимой душевной молодости. Часто Буков зазывал молодежь к себе в «чертог для холостяков», где он был обеспечен отдельной комнатой. Самолично изготовлял закуску. Даже наловчился готовить плов не хуже местных прославленных кулинаров.

Буков снисходительно, но вместе с тем несколько иронически относился к их резкой, насмешливой манере разговаривать о чем бы то ни было. Эти молодые люди словно щеголяли ею.

Технолог Леня Кудряшов рассказывал, иронически усмехаясь:

— Вхожу в кабинет его величества. По рассеянности забыл придать лицу торжественное, почтительное выражение. И вдруг сварливый голос, словно из унитаза: «Ваше предложение возвращено как неприемлемое...»

Катаклизм. Мир гибнет.

Смотрю мечтательно в потолок, будто в звездное бездонное небо, спрашиваю сладким голосом: «Кем возвращено?»

Он мне: «Вы не волнуйтесь».

Я ему: «На конкурсе неврастеников у меня шансов нет».

Он мне с упреком: «Нескромно себя ведете, товарищ Кудряшов».

Я ему: «Интеллектуальная скромность не лучший показатель!»

Он словно вату жует: «Надо еще подработать, посоветоваться».

Я ему: «У меня под штанами уже кровавые мозоли. Но питаться чужими мыслями не привык».

Он: «Жаль».

Я ему: «Не истязайте своих слезных желез».

Пленительно улыбнулся, вышел. На душе мрак и туман.

Посмотрел на Тосю, его секретаршу. Предмет неодушевленный, но круглые коленные чашечки впечатляют. Спрашиваю: «Могу рассчитывать хотя бы на улыбку?»

Она мне: «Опять вы, Леня, Кузьму Авдеевича раздражили?»

Я ей научно обоснованно: «Раздражители стимулируют умственную деятельность».

Предложил самоотверженно щедро от себя в дар сувенир — гадюку в формалине. Редчайший экземпляр. Поймал, рискуя собственной жизнью. Отвергла. Ушел на прямых, гордых ногах. В скорби и отчаянии. Но на лице исторический оптимизм.

Буков выслушал без улыбки, сказал хмуро:

— Смешно. У тебя талант! На вечерах самодеятельности мог бы выступать.

— Непризнанный гений, — вздохнул Кудряшев. — Брызжу юмором!

— Но твой проект — дело серьезное. Не для эстрады.

— Я же знал, откажут! Так что же? Должен в печальной позе кладбищенского монумента отказ выслушивать?

— Не убедительно ты себя Кузьме Авдеевичу показал, — упрекнул Буков, — как чижик себя вел.

— А каким ему ни покажись, у него всегда недоверчивое, вопросительное выражение. Мол, кто ты такой? Сам плешивый, зябкий. Говорит с тобой и все время на телефон косится. Вдруг высшее начальство позвонит?! Пуганый...

Буков откашлялся, сказал негромко:

— Вот надо было железнодорожную ветку спрямить. Для этого ущелье засыпать. Тридцать семь миллионов кубометров грунта. Доложил начальству. Московские товарищи против. Кузьма Авдеевич попросил принести школьную доску и начал на ней мелком цифры писать. Молча, скромно так. Потом подвел черту. Итог написал. Руки платочком вытер, глазами на доску повел, улыбнулся.

А что на доске получилось? Одна выгода. Ущелье одновременно для отвала породы используется, а не только для спрямления ветки. Твой проект он уже два месяца изучает после работы, по ночам, дома. Высчитывает экономически.

Вы что любите? Вы идею любите. А ему еще важно, во что она обойдется.

— Я не знал, — смутился Кудряшев.

— Ну, допустим, не знал. Но Кузьму Авдеевича как личность ты обязан знать. — Произнес досадливо: — До черта всяких книг читаете, а для чего? Для удовольствия? Книга хорошая для того пишется, чтобы вроде как заочно научиться разных людей понимать. Их жизнь. Вот возьмем — Кузьма Авдеевич! Сейчас он, верно, сутулый, плешивый, нос сизый, лицо пегое. Самокрутки курит, на руке браслет магнитный против давления. Но он в первую пятилетку, когда тебя самого еще в проекте не было, на грабарке работал. С одного гребка беру столько грунта, сколько он за весь свой рабочий день брал. Лопату в барак уносил, на койку клал и с ней спал в обнимку. Боялся, чтобы не сперли инструмента. Цемент тогда все равно как муку берегли, которой на хлеб не хватало. А приходит к нему вроде меня самого тип, жалуется: «Посуда думпкара мала, в сто тонн емкости!» Требует, как и вы, только вежливо, уважительно. Жизнь Кузьмы Авдеевича вся в Средней Азии. Верил, что пустыня когда-нибудь людям свое богатство отдаст. Он смело и дерзко за свою веру боролся. И сейчас он такой же смелый. Но у каждого своя манера на смелость. Один, бывало, в атаку без оглядки идет. Орет, бодрит себя и других, и это тоже полезно в бою. А другой молча, чтобы дыхание сберечь, — тоже правильно. — Помолчал, задумался. — Вот ты, Леня, задорно себя с Кузьмой Авдеевичем вел, точнее, нахально, ну, скажем, только вызывающе. А на что вызывающе? Мол, ты не такой, как он? Верно, еще не такой! Присадок твердых в тебе маловато. Ты на него обиделся, а он на тебя нет. Говорил мне: «Кудряшов — перспективный паренек. Другой бы скис, увял. А он распетушился. Значит, можно на него рассчитывать. Дотянет проект!» Худое в тебе мимо себя пропустил, как мусор, а стоящее засек.

— Ну и что теперь будет? — удрученно спросил Кудряшев.

— Если ты в проекте не все обсчитал, знающие помогут. А вот то, что ты в Кузьме Авдеевиче такой грубый просчет человеческий допустил, такую ошибку резинкой не сотрешь. Это я по себе знаю: проскочишь вгорячах мимо хорошего человека, вначале будто ничего, а потом чем дальше, тем больше чуешь в себе самом — чего-то не хватает, и не поймешь чего, а все же не хватает. Человек среди людей живет и ради людей, какие они есть. Не выдуманные, а самые настоящие... И все разные и в основном на всеобщее главное нацеленные...

В одиночестве Буков любил бродить вдоль борта котлована рудника, наблюдая, как в обширном небе многоцветно, бесшумно прогорает закат, окрашивая пространство в тончайшие оттенки солнечного увядания, и небо, когда исчезнет солнце, долго еще пропитанное его свечением, прозрачно светится бездонной глубиной. Он предавался размышлениям, медленным, неторопливым.

Вспоминал, как и почему остался жив, когда рядом погибали получше, чем он, люди, которые могли бы жить с большей пользой для других, потому что та часть их жизни, когда он был с ними вместе, сделала его самого лучше, чем он был.

Вспоминал, как здесь, на вскрышных работах, когда начались песчаные бури и дышали пылью, будто раскаленным пеплом, и днем в желтых гудящих песчаных сумерках работали с прожекторами, и машинное масло, забиваемое песком, твердело, — как, накрывшись брезентом, в горячей духоте приходилось разбирать узлы машины, удаляя из них вредную, засоренную песком смазку. Глаза, натертые песком, воспалялись, веки набухали. Кожа зудела, сохла. Песчаная буря заваливала выработки. И думалось, что преодолеть ее невозможно. Но Буков говорил с усмешкой:

— На фронте, вот где доставалось после артналета. Завалит людей заживо, выкапывали. А здесь что! Обмахнулся веничком, и все.

Потом, когда началась разработка рудного тела, но еще не было дождевальных установок, кондиционеров в кабинах экскаваторов, Буков с гордостью отмечал:

— Вот те, кто на вскрышье были, те себя показали, а теперь все равно как в помещении работаем, не дует.

«Значит, что? — думал Буков. — Значит, так всю жизнь получается. Ободряешь себя людьми, теми, которых знал, и теми, которых знаешь теперь. Человек, он не сам но себе вперед тянет, а со всеобщим людским течением. На главном русле жизни, которое народ себе сам прокладывает...»

Неоглядно простиралась сухая пустыня, проросшая жестким, как металлическая стружка, кустарником. Возвышались надменно силуэты гор, залитые сверкающими ледниками.

У ног Букова пустыня круто обрывалась, подобно гигантскому кратеру, который собственноручно, аккуратно сделали люди, извлекая из земных недр богатство.

Стоя у края котлована, Буков смотрел на ниспадающие уступы рудника каждый раз недоверчиво и изумленно, будто не он сам вместе со своими товарищами-горняками проложил их, а другие — дерзкие, сильные, могущественные — свершили это.

Вершины гор еще были в солнце и блистали розовой ледяной эмалью, когда уже вся пустыня погрузилась в сумрак. Но с уступов котлована, со дна его исходило электрическое сияние — так люди, летящие в самолете, ночью видят во мраке огни большого города.