"Echo" - читать интересную книгу автора (Шепелёв Алексей А.)# 2. — LЛV —Мне-то что! — и она ринулась вниз, почти побежала. Я уходил, она закрывала дверь. Мне иногда кажется, что она влюблена в меня. Что такое это Эту картину лучше бы изобразить акварелью: Ю-ю в полный рост, стремительная-нервная, но акварельно вяловатая, припухшая и прищуренная, как Лолита, — и большая, смачная панорама — полукруг за ней (хотя, кажется, акварели обычно миниатюрны)…Такие цвета, как фиолетовый, сиреневый, лиловый, морской волны, блестяще-синий — цвет горения газовой конфорки — с розоватыми отсветами-блёстками — преобладают, правда не там, где надо: личико её светится водянистым смешением сине-зелёных тонов, фиолетовые волосы, красные искры в глазах, ярко-жёлтые ресницы… Как в цветном негативе: лиловые, тёплые лосины у нас здесь тоже ядовито-жёлтые, зелёные складочки, зато ноги, блестящие икры, полны всеми заявленными в начале «глухими», «внутренними» цветами и тонами… Пламя Вечного огня на заднем фоне — неестественно, кислотно ярко-зелёное, с жёлтыми и ярко-светлосиними (тоже почти «жёлтыми») блёстками, ярко-чёрные деревья, голубоватые фонари, синие камни бордюров, серо-зелёный бетон, багровые газоны, оранжево-коричневые ёлки, чёно-красные лица прохожих и сидячих… Ещё бы ей добавить в руки букетик цветов — какие-нибудь кровавые ландыши (но так как свидание у нас не совсем нормативное, мы, чтобы не привлекать особого внимания, не подарим ей этих цветочков — да она сама бы не взяла!). Она была одна, она была одна. Она — была одна! В плейере другой девушки звучит уверенная музыка — она стоит в скоплении посетителей в очереди в табачном киоске, подсчитывая монеты в кармане, чуть кивая головой в такт и изредка невольно произнося вполголоса: «Rammstein!». Возбуждённые молодые тёлки и тельцы, лезущие за пивом, сигаретами или чупа-чупсами, проживающие в таком захолустье как Тамбов и прожёвывающие такую глупость как Stimorol, оглядываются на неё, пренебрежительно выпячивают нижние губы, напоминая коров или шимпанзе (если в городке Рамштайн шептать себе под нос «Tambow», тоже мало кто поймет, она, кстати, пробовала и даже знает, что rammstein — это бетонные бордюры на автобанах). Девушка нервничает, смотрит на часики, но их нет. Она выключает плеер и спрашивает, который час. Без пяти, отвечает ей какой-то деловой мальчуган, остальные почти отворачиваюся… Ребята в чёрных кожанках, так сказать, тучные и солидные, так и напирают на решётку у прилавка, не давая никому прохода. Они Ненавижу эти Срываются с места так, что едва успеваешь отпрыгнуть в строну — разъезжают и по тротуарам — по Кольцу — по фигу! Едут за тобой, увидев с дороги, развязно предлагая прокатиться. Самоуверенность, цинизм и наглость — всё это даёт машина! (Вы же поди отродясь и не видели вблизи нормальной машины, лошьё!) Иногда запихивают в салон, увозят прямо с заглавной улицы, а иногда и трупы потом находят в пригородном лесу. Но хуй вам! Она просто создана для борьбы — это фехтовальщица (нехватает только белой одежды) или теннесистка: фигура и ухватки Мартины Хингис, её почти по-монровски вздымающаяся белая юбочка, белое бельё… — я бы такую ни за что не пропустил — даже по телевизору, даже в другом туалете, ну то есть одежде! Зайти или не зайти на Кольцо? — думала она. Хорошо бы кого-нибудь встретить… Хотя — зачем? Они только привяжутся, доматаются, тогда… придётся отложить, не пойти На каждой наре сидели пары, курили, пили пиво, разглядывая сощурившуюся девушку, идущую как-то робко, что-то выглядывающую, подпрыгивающую на своих шлёпанцах на высокой платформе. Ю-ю обошла всё, но никого, конечно, не встретила. Где гуляет её подруга Кирюха?.. Она вспомнила Кирилла… Она, вся замирая внутри, решила сесть на скамейку, посидеть, а потом пойти домой. Вспомнив о доме, о том, что забыла опять вынести мусор, она заколебалась ещё сильней — ей даже захотелось закурить — она смотрела на сигаретные огоньки на соседней скамейке — девушка сидела на коленях совсем молоденького паренька, обняв его за шею рукой с сигаретой, поминутно наклоняясь к его шее, чтобы сделать затяжку, он тоже курил. С другой, неожиданной, стороны подошла она. «Она», — подумала Ю-ю. Это была коровистая чикса в миниюбке, длинных замшевых сапогах (жарко, небось), жестоко намазанная красным, с богатейшими осветлёнными волосами, собранными в пучок на макушке и распущенными в виде объёмного хвоста сзади. Можно присесть, — процедила сквозь зубы девица и уселась рядом с Ю-ю, причём впритык: лавочка коротенькая (Ю-ю с запозданием кротко кивнула и вся сжалась). Буешь? — крайне редуцированно спросила незнакомка, вставляя себе в губы сигарету (Ю-ю опять кивала). Ждёшь кого? Есть спички? (Ю опять кивала, рефлекторно отодвигаясь, наконец, рывком встала, как-то неестественно, куда-то в сторону проговорила:) Мне надо… я пойду, нет никого. Ну пока. Пусть он хоть в следующий раз придёт! П-ока… Такая девчонка — дура-ак! Ю шла решительно, бытро, оглядываясь, как будто за ней гнались. Вот уже поворот за угол, вот вывеска, вот гаражи и тополя, вот захлонулась дверь, вот скрипучие ступени, вот противное эхо коридора, вот противный сортирный запах, вот… Я купался крайне долго, в это время кто-то усиленно звонил в дверь, но я не вылез; потом часа два, а то и три варил суп, потом писал дневник за предыдущие три дня, а вечером, как и полагалось в отсутствие О.Фролова, потянул на Кольцо, надеясь там встретить кого-нибудь из наших, особенно Санича. Санич сидел один на скамейке и курил, очень удивился, увидев меня. О! ты ж уехал! Я же и приехал! Ты уже приехал? Ну да, только что я буквально-таки и приехал. Мне бы отъехать теперь… Тогда давай даровать Змию. — А бабок-то всего пятнашечка. Оказалось, что у Саши всего один руболь пятьдесят копеек, но он так возмущался моими 15 рублями вместо 50, что я… «Пойдем стрелять по Кольцу», — сказал мне Саша (обычная затея, идущая от Репы, но тогда бутылка «Яблочки» стоила 6.80, теперь она подорожала втрое). Всё этот вродский дефолт, — спокойно-основательно выражает Саша, — вот только был экзамен, и я должен про эту погань ещё и рассказывать! Сколько у нас бабок? шесть восемьдесят на три —… Ты же знаешь: я считать не умею! Вот я Цирковь? И ты туда же — повторяешь за Репою непотребщину! Никого из наших не было, и мы набрали только восемдесят копеек и три сигареты. Мне вдруг показалось, что в темноте и слабых фонарях, на противоположном конце Кольца, где мы никогда не сидели, пахнет Ю-ю… Я гнал эту мысль, а Саничу сказал, что у меня ещё сегодня «дела», надо ехать или хотя бы не забыть потом позвонить. Мы нашли бутылку от пива, сдали её в ларёк и пошли в магазин у Кольца (вблизи монастыря) и купили бутылочку, на стаканчик даже не хватило. Пойдём в сортир, там должен стаканчик на окне валяться — вчера бухали, — сказал Санич. — Вчера прям практически в монастыре обожрались. Чувак тут сторожем работает, а я и Репа… А где ж Милорепа?! — спросил я. А на Пасху мы тоже купили четыре флакона боярышничка на троих и полтора литра самогона лимонного не помню на скольких, плюс пиво — ка-ак Господа восславили!!! И-и-их, тьпфу! Саша-Саша, жизнь наша… Репинка твоя дома небось, где ж ещё — на диване лежит, лупится в телевизор без звука, слушает центр, бренчит своими лапками на гитаре, играет на компе в каких-то коней и читает Фрейда. И всё это одновременно, заметьте! На то она и Репа! Вдруг в сумерках мне показался какой-то знакомый жумпелок, лосинчики. О, да это ж Ю-ю чешет! Что засмотрелся — уть-уть, да?! — басил Саша. Да! — отрезал я, а сам подумал: что она тут добывает, вдруг ещё меня увидит. Проститутка?! Нет!!! Да ка-ак ска-а-зать… Вон проститутка! — я показывал на девку в сапогах. Я говорю: надо Репе позвонить. А Санич: сейчас унасосим бутилочку и позвоним. Мы зашли, нашли то что искали — пластиковый хрустящий стаканчик — и, едва ополоснув его «Яблочком», стали пить, а потом курить. Щас бы подудеть… Чаво?! Дури, планцу бы курнуть; мы вчера… (повисла пауза, эхо, шаги — показалась девушка или, я бы сказал, деваха). Она, едва коснувшись нас взглядом, прошла в сортир. Я хорошенько, конечно, коснулся ее ягодиц… но она, слава богу, не заметила. Она прошла обратно. Ты знаешь, Саша, у существ мужского пола сексуальные фантазмы — фантазии, желания там, мастурбации — направлены как правило на левых леди, которых ты и видишь-то один раз в жизни — в троллейбусе, в очереди… …в сортире… Как ты остроумен, Саша! (я, впрочем, расплылся в пьяной улыбе) тебе в КВНе пора участвовать — шутки шутить. Это только в ошепелёвских рассказах в сортирах фантазия буйствует, а в так называемой реальности такого… Ну шутник, шутник! Я просто её знаю, это Ксюха. Что за Ксюха? — Тоже здесь, на Кольце, тусуется. Мы спустились (туалет на 3-м этаже), выясняя, что у женщин фантазии суть именно Сынок, — говорил я Репе, — приходи — («Пьём»! — ухмыляется Саша, подразумевая, что уже выпили.) Да конечно, подумалось мне на бэкграунде, налицо так называемая идеализация — позабыл все свои бэк-рефлексии: все её, Катеньки, нерусские интонации, постоянную подвижность лебяже-белокожей шеи вслед за суфлёром!.. Ну да что ж!.. — Да как-то поздно, уже девять, да и денег нет, завтра может, да и как-то влом, завтра… — нехотя отвечал «сынок», как бы зевая. Тут из-за угла выскочила эта Ксюха, и вновь зацепившись за нас взглядом, даже кивнула — мол, привет. О! Ксюха! — окликнул ее Санич, — позвони сынку. Кому? Какому сынку?! Да Репе. Нежно так скажи: приходи, Репинка, на Кольцо и всё такое — ты ж его знаешь, в смысле… Знаю как — не так уж… (Репинка, она, как вы поняли, мужского пола, хотя и женского рода — она очень мужественна, но всё равно по-мумитрольски мягка, розовата и сладковата; я обозвал её секс-символом филфака, но для неё, конечно, такая локализация… Итак, пользуясь случаем, раскроем секрет ея магической привлекательности — кстати, очень простой — записывайте… Когда она сидит у нас на кухне — вальяжно развалившись, конечно, по-другому ей и Птьфу! Как знаешь, так и звони, можешь не представляться, только не груби! Алексея спроси. Ладно, оф’кей. «Это Ксю, Лёш… На Кольце… Была со мной, но ушла… Может появится ещё… Ну вот я и думаю… Нет, их нет, ушли (Саша и я то есть — киваем)… Нет, Ленки нет… Нет, всё оф’кей… Не, ну можно… Короче, пять минут… Короче, пять минут, — сказала она нам, — вон на той скамейке, а я пойду вон на ту. Только не говорите, где я, ладно? Кстати, Ксюша, — сказала она мне. Я тоже сказал. А это не тебя в газетах печатают — я как-то видела фотку недавно — твою наверно? Не знаю, — сказал я, — если менты опять ищут… О! кэвээнщик тоже! Его, его! «Жестокие сны» рассказ такой жестокий! — пробасил Саша, собираясь уж, видимо, взять ее в оборот. О, я читала — класс, но не очень понятно, кто кого убил. Я пьяно заулыбался, признаться, удивлённый. Зато жестоко! Его даже в Германии печатали — на немецком! Да, жистковато, — сказал я, — довольно-таки, этот рассказ никому не нравится. Я, может, и покруче напишу… — и посмотрел на Ксюху. Она вдруг как-то смутилась, словно оказавшись без одежды, кивнула и пошла. Я пожирал ее глазами, разрезал, разрывал брючки, но она решительно ушла, и захотелось выпить, да побольше, чтобы не было мыслей и образов. Но тут пришла Репа. Она, мы уже знали, принесла в своих лапках десять рупей (на вопрос, есть ли бабки, она стабильно отвечает: «Чирикуа!»). Увидев нас, радостно сообщающих, что Ксюха «уже ушла», она разлыбилась и провозгласила: «Профаны! Только вот этого от вас и можно ожидать. Давайте тогда купим «Яблочку» — пьётся очаровательно, а забирает дай боже!». Было выделено 2 (два) дикана — «чтоб два раза не ходить». Сама же Репа вынуждена была вытеребить у кого-то на Кольце ещё три рубля с мелочью. Уже совсем темнело, мы пошли в магазин, но он уже закрылся. Магазин под названием «Легенда». «Не понимаю вот, — говорю я, заполняя паузу раздражения, — почему вместо нормального названия “Продукты”, “Снедь” или “Бакалея” употребляются греческие (языческая чувственность в бесознательном языка масс, красота средне-эллинского наречия?!) — чуть ли не “Апейрон”, “Тифон” и “Тиамат” вместе взятые! Как там у Набакова — красный снег вместо арбузной мякоти — “Аргус” вместо “Арбуз”… Или вон «Астарта» — ну, это хоть не греческое, но не преведи бог…» «Пойдём через чёрный ход — Вот если б во всех учреждениях сидели уть-утиевые девушки лет семнадцати, — разлыбилась Репа, — мир был бы глупее, но зато, так сказать, уютнее. Он так глуп, как гондон, а кругом всякое конобыдло является, пожирает, понимаешь ли, всё наше коноповидло, всё лучшее златоговно… Ja-ja, — поддакнул я, от души соглашаясь с Репкой, равно как и крепко поощряя наш совместно воспроизведённый лексикон (к примеру, чуть подправив в учебничке «Москву златоглавую», мы и получили беспрецендентную по своей выразительности сентенцию «Москва — златогавно»), — какой-то писатель сказал недавно… (хоть и ненавижу статистику и цитирование — а то б ещё Бисмарка процитировал, — но повторю), что человек за жизнь свою знакомится в среднем с 1000 экземплярами себе подобных, но далеко не все из них — хорошенькие барышни, на которых можно жениться… (Репа наморщилась) …или хотя бы Что «так сказать»?!! — согласно нашей общей привычке театрально завопила она, схватив своими лапками меня за щёки. Ну, чтобы женится, надо сначала, так сказать… Сексуальная несовместимость — грозная вещь. А ты откуда знаешь?! Читал в одном романе, «Ещё» называется. Не знаю… Кто написал-то? (уже серьёзно). Да О.Шепелёв — кто ж ещё с таким названием может написать! (О.Шепелёв, как он выражается, «весь укатался» — и не понять над чем). — Ну-ка, сынок, процитируй что-нибудь — ты ведь весь мозг уже пропил, — предложил и предположил Саша. Но я оказался не таким весёлым и находчивым, как он, и впрямь «повис». Я б эту Ксюху лезейкой изрезал, — обронила Репа, как будто речь шла о колбасе. «На дорогу оне купили себе огромную репу». Да что же ты, сыночек! — заливался Саша, — жестоко! Всю б её жопу сраную и удушил бы! Жестоко, ещё раз повторяю! Чё ты, охломон, ослёнок, думаешь: она — добрая?! (Я удох.) Тут была малолетка эта, как её, Олёнка что ли — она её как своим гриндером двинула — прямо в кость у коленки! Я б их обеих удушил… (последняя фраза уже ласково, с улыбкой: никакое ни желание «маньяка», а сама репоблаготворительность). Своими лапками! — не удержался я и тут же жестоко пожалел: мне пришлось глубоко испытать сии «лапки», или «корни», на себе — она впустила их мне в рёбра — это невыносимо!! А Санич держал. Орал «Рутс, блади рутс!». Мы пришли на окно к сортиру (тому самому) и стали пить. Вообще-то мы хотели взять стаканчик и выйти, но почему-то застопорились, заговорились. Я, как всегда, хотел есть больше, чем пить, и всех это раздражало. Но тут я ещё всячески хотел выпить. Уже после первого стаканчика из этой партии меня посетило хорошее опьянение — размягчённость, артистизм, словоблудие… (Теперь, когда я вообще практически ни с кем не разговариваю даже когда пьём и происходит какое-нибудь общение-знакомство, я вспоминаю такую свою бывшую привычку с презрением). Санич отстегнул от штанцов свой миниатюрный ножичек-брелок и с характерным звуком проткнул им пластиковую шкурку колбасы — это всех очень развеселило, а я под шумок амомурил колбасу (я её наиболее люблю по сравнению с хлебом и другой едой). Спорт, политика, сплетни, философия, политика, спорт — всё это неслось мимо меня, не задевая. Я изредка привлекал их внимание — то кидался ключами, то вырезал свастику на стене, то вставал на грязнейший пол на колени, то выпивал… Об искусстве они не говорили, об искусстве мы всегда говорили с О. Фроловым, но после пятого стакана он начинал нести такую околесину, что ему мог внимать только один человек на Земле — наш земляк Санич, выпивший больше него, полуспящий, невозмутимый, серьёзный… Один случай был совсем уникальный. Они, Саша и Саша, накушались заради весеннего настроения на улице, на лавочке — до умопомрачения. Саша был, конечно, очень серьёзен и молчалив — что в такие моменты в его голове проносится, не могу и предположить, но думаю, что всё же ничего. А вот О. Ф. обнаружил свою сокровенную суть. С жалобно-перечислительной интонацией он начал: «Я ведь, Сань, больной человек…». Санич на это не отреагировал никак: он сидел одеревенев и закрыв глаза с выражением спокойного величия на своём крупном лице (когда я в такие моменты толкаю его и говорю, что ты, Саша, спишь, он тут же открывает глаза, просыпается, возмущается, но зачастую, впрочем, отвечает невпопад). О. Фролов, как мне представляется со слов Саши, уже абсолютно красный, вцепившийся в спинку скамейки, чтоб не упасть и куда-нибудь не улететь (ему, видите ли, кажется, что всё вокруг вертится непомерно быстро, отчего всё сливается, уплывает, и хочется блевать и ещё чего-то), повторил. Саничу было всё равно — скажи, например, он «Я, Сань, большой человек» или ещё что-нибудь, ему было всё одно. Но однако он тут очнулся и чуть качнул головой: больной, да, больной… ой и больной!.. — «Меня ведь, Сань, за границей лечили… в Швейцарии…» — пресловутое «что-то» (чего ещё хотелось) побуждало О.Ф. к речи — по сути, её тон должен быть задушевным, но (Когда мы с Саничем наблюдали потом подобную сцену, мы чуть не загнулись от смеха — О.Фролов, лежащий у себя на диване в позе льва, то есть, простите, сфинкса, высоко задрав анус (разорванные трусы) — причём эту позу он не меняет всю ночь! — блюёт в таз с рыком льва и львёнка одновременно да ещё перемежает всё это всхлипами — с настоящими слезами! — «Господи!» и т. п. Мать его гладит по головке: «Саша, Саша…», а он как рыкнет да тут же и вякнет: «Блять, ебать, как же хуёво-то, бля-а-ать…», и навзрыд, бедный. Сие и так контрастно, а тут ещё пародия — рядом Репа на коленях на полу над тазом, отхаркивает свою неизменную и неизбывную желчь, как будто молится, только приговаривает не «Господи!», а «Пошли все вон!» и «Грехи мои осыпятся с меня!»). Они посидели минуты три, потом О’Фролов опять обрёл дар речи: «А я ведь, Сань, А теперь вот обо мне: Да такая белая у тебя была, пышногрудая, тваю мать, Анна Николь Смит!.. — в голос (то есть на весь подъезд) озвучивала Репа, а я и не сразу понял, о чём речь, вернее, о ком. И Санич тоже свидетельствовал: Я её видел. Мы с О.Шепелёвым ехали на автобусе, а он с ней сел, от меня даже отсел. Нет, ты понял, а?! Там такая — ого-го-го — вся такая выфигуристая, о-о-о… Тут и меня прорвало — смутно осознавая, что речь ведётся как бы обо мне, но меня не спрашивают и я не участвую, я ещё менее осознал, что с какого-то момента стал выступать довольно активно и наверняка от своего имени — с пьяной интонацией, размахивая пальцем по воздуху, как натуральный типичный алкаш, я понёс, пошёл объясняться: Да, она, конечно, всё при всём. Фигура такая коровистая, вернее, фигуристая… Блондинка, волос вообще такой пучок! Лицо, конечно, тоже обычное — смазливое, только кончик носа двигается, когда разговаривает, как у О.Фролова! Я её провожал и, так сказать…(Они что-то уже скандировали, как на стадионе.) Не-эт! Я уж и домой её привёл и, так сказать… Ну не нравится она мне! Я прям плюнул буквально. Она как кукла. Все эти ее ноги, жопы, бёдры, походка, раскачка — всё это из пластика как бы, а внутри полое, как у куклы («Половое», — переиначивает Репа, и они закатываются, но я продолжаю). Я это прямо-таки физически ощущаю… Я не могу. И лицо её как-то мнётся, а волосы!! — волосы, они, эти завитушки, этот пух — это вообще как на кукле волосянки один-в-один! Я не могу — мне противно от её существования, от ощущения её существования… И разговариваешь с ней — что это? Психолог ебаный! Все эти психологи — со своими тестами и кроссвордами, крестословицами, коловоротицами, кретинопословицами и как их там… пошли они… в пень! В даунсетский-даунтаунский «Пентиум III»! Что ж ты, Алёшенька, сынок, такая бабца, — вздыхал Саша, а я за то буквально с кулаками полез на него. А Уть-уть? — подзадоривала Репа. Уть-уть я люблю! — заорал я. — Она тоже ведь психолог! Какой психолог! Два метра, красные волосы, кожа как Да, Он ведь что придумал — что у неё… — Санич запнулся, взглянув на меня, — так сказать, нету. Они с О.Фроловым целый час это обсуждали, причём вот этот крендель, — он кивнул на меня, — периодически кидался на него. О.Фролов как бы согласился, а сам мне шепчет: «С дураками спорить — смотри, я, Сань, что щас устрою». Такой забегает в сортир, заперся и оттуда орёт: «Есть! есть! И не просто есть, а ебсть!». Этот хватает какую-то толкушку, ворвался как-то и О.Фролову прямо в зубы и в сортире всё расшиб — там какие-то полки с лекарствами — потом неделю эфиром воняло… Помню этот запах, как же, как же… Что же ты, сыночек… ты как-нибудь трансформируй этот образ, разрушь, заземли… (Репа, она чему хочешь научит). Ты думаешь, она гладкоствольная дивственница — такой товар долго на прилавках не залёживается… Я понимаю, идеал, но в ней ведь ничего особенного нет… (Санич уже давно меня поддерживал за локотки — «как бы не бросился на сыночека»). Вот в том-то и вопрос. На это-то я и попал, на этом-то и пропал. При любой самой утончённой красоте должно быть во внешности что-то блядское… Хотя… Сейчас расскажу…(Что-то я разоткровенничался, обычно о личной жизни я вообще умалчиваю или только восклицаю на публике «уть-уть!»). На выпей, а потом расскажешь (У Санича свои приёмы). Я (выпил, зажёвывая) еду на троллейбусе, самом поганом, битком, жарища, одни бабки жирные, потные, ощерились, изо ртов воняет, все выдыхают прямо мне в рот и никак никуда не отвернуться, смяли, как букажку («баклажку» — вставила Репа, и они хмыкнули), и тут смотрю — Уть-уть. Только это оказалась не Уть-уть, а, допустим, Уть-оть… (Ребятишки совсем рассмеялись, а я замешкался.) Нет, Уть-оть — это слишком хорошее наименование, это то же самое что и Уть-уть. Уть-ать тоже как бы… Ну мы поняли… Такая же, как Уть-уть, только чуть покороче, в таком же розовеньком платьице, такая же белокожая, и прямо рядом, навалилась на меня… (Они опять начали скандировать.) Я посмотрел на неё и… чуть не облевался. Это такая же уть-уть, только неухоженная. Волосы её тоже покрашены, но плохо, не прямые, а завитые что ли, с перхотью… Губы намазаны какой-то дрянью, ресницы все в комках, выражение лица абсолютно дебело-сельповатое и этот вздёрнутый нос… А у Уть-уть ты готов был… А этот блядский рот здоровый, а платье, а туфли, а сама её поза… Конечно, её ведь тоже бабушки притиснули!.. Но очень похожа на ту, мою. Я рассмотрел её всю, чуть ли не облапал, чуть ли не заплакал, вылез по головам на следующей остановке… Я таких видел во множестве, — запросто сказала Репа, приготовляя улыбочку, коей у неё сдобривалось произнесение главных, добрых и разных по форме, но убийственных и тождественных по содержанию постулатов репофилософии «ну и что?» и «ну почему же?», — ну и что? Да а я-то! — заорал я, — мне ли их не видеть! Даже под ногтями грязь, и сами пальцы какие-то ублюдские — облупленные, тупые. С заусенцами, даже бородавка! — я кричал, жестикулировал и раздавил наконец в руке стаканчик. — Я видел и ручку Уть-уть, с тремя какими-то кольцами, но не это важное, а сама ручка… это просто такое… Завалились девушки, я замолк. Ребя, давай можть их в тубзике… Лёнь, глянь: такие же, как в тралике! (Репа знает, как сделать из самой душной части вашей души плевательницу.) Добиваем из горла и уходим, — подытожил бесстрастный Саша. На улице я уже понёс пуще прежнего — понёсся вскачь, нёс и нёс, забегая им наперёд, наперебой… Вот мне что интересно — а интересно Каким-то образом уловив над чем потешается Репинка, я стал рассказывать, как я отвечал на экзамене по английкому: «Rogozhin's passion to Nastasya Filippovna is destructive, but Myshkin’s passion to her is not only a passion — that is com-passion!». Репа такого не стерпела, вознеслась мыслию по древу — заявила, что никакой Америки не существует, а посему неча и переводить, если токмо так, для проформы… Я было сказал, что получаю оттуда письма, но сам запнулся и задумался. «И никакой Германии нет», — смачно произнесла Репа. — «А Бирюк куда уехал, по-твоему?!» — не выдержал логически-последовательный Саша. — «А никуда, — самодовольно ответствовала бессовестная Репа, — под Тамбовом сидит, в какой-нибудь избушке, я его, кстати, по-моему, пару раз видел где моя дача. Только этикетки шлёт на конвертах, как будто Германия или там Америка сраная…». Я стал рассуждать, что Тамбов по сути дела есть; в принципе есть и Москва — я там был — но по сути дела это тот же Тамбов, только в 50,6 раз больше (я специально измерял); а остальных, так сказать, городов и уж подавно Америк — это уж А вот в тумане сумерек вечерних нарисовался и сам О.Фролов. Ю шла решительно, быстро, оглядываясь, как будто за ней гнались. Вот уже поворот за угол, вот вывеска, вот хлопнула дверь. Вот скрипучие ступени, вот противное эхо коридора, вот противный сортирный запах, вот… Ах! — что-то лопнуло внутри, какая-то струна, один её конец, скатавшись, впился в сердце, другой — в пах… Столкнулась с девушкой, та бросила недоумённый взгляд на Ю, поправила сумочку на плече и бросилась вниз. Ю зашла наконец на платформу третьего этажа, остановилась, имитируя одышку, рефлекторно отодвинулась к стене и встала её подпирать, приложив мягие захолодевшие ладони к шершавой холодной стене. В туалете кто-то смеялся, девушки. Ю-ю дёрнулась было вниз, но тут дверь открылась, выскочили две девчонки и скользнули мимо неё, толкнув даже плечом. Ю переместилась к окну, примостилась, подпирая теперь подоконник, грызя ногти с остатками лака… Фу, ведь всё грязное!.. Тут она вспомнила, что хочет в туалет — это была формальная причина в ее недавнем решении всё-таки пойти Ю переминалась с ноги на ногу, прятала руки за спину, опираясь ладонями о грязный подоконник. Каштановая улыбалась, верхней губкой чуть не касаясь кончика носа, тряхнула головой, перегнулась в сумку, выудила тончайшую сигаретку (Ю таких никогда не видела), сунула в губы, потом, кажется, с помощью языка переместила её в зубы и, зажав в них, развязно обратилась к Ю. Нет спичек? Нет, — робко сказала Ю. У меня были, но потерялись наверно. «У меня были, но они мокрые», — спохватилась Ю, она даже пыталась придать себе… «как-нибудь более вызывающе говорить…», но спросить закурить эту непонятную палочку она не решилась. Ну привет, — приветливо сказала девушка, вынув из кармана железную зажигалку и прикурив. Привет, — ответила Ю (как обычно). Ксюха, кстати (выпуская дым, чуть выдвигая нижнюю челюсть и задирая верхнюю губку). Ю-Ю, кстати (уже пыталась кривляться). Хочешь, на закури. Значит, такие дела… Я не курю, — опять робко, вздыхая, ломая руки за спиной. Я тоже почти бросила, но как выпью или там… Да, сегодня я, можно сказать, с похмелюги… Всё ломит, пить охота воще — мрак! Ю перемялась, пошевелилась. Даже чуть подкашлянула для поддержания разговора. Ты очень симпатичная, Ю-ю. Нет, красивая, очень, правда. Очень стройная, длинная, просто модэл… Честно гря, никак не ожидала, ещё не хотела ехать… даже… Я тоже не хотела… — призналась Ю, — ты тоже…красивая… Я?! Да нет, я, можно сказать… Ладно. Тебе пятнадцать, да? Ю кивнула, кашлянула, потупилась. Правда, ты просто блеск. Симпотная такая, невинная, ангельская… Впрочем, может ты и маленькая развратница, внешность такая штука… Ю хотела сказать, что она не развратница, но замялась. Ксюха приблизилась, положила сумку на окно, подвинула своим задом Ю-ю, примостилась рядом. Я тебе понравилась? Ад, — выдавила Ю что-то неясное, среднее между «да» и «ага». Ты первый раз сегодня, да? Я имею в виду с девушкой. — Ну да, — небрежно, но тихо ответила Ю-ю, взглянув почему-то на Ксюху. Я ещё закурю, пожалуй, извини, если тебе мешает. Теперь вот самое неприятное… надо… обговорить, а то уж время позднее… а тут места такие — хоть изнасилуй, никто не просечёт!.. Может надо бы выпить… или курнуть?.. Я обычно того… просто как-то раскрепощённее… так непривычно… Правда я пивка уже сделала парочку… ты как, не пьёшь, не хочешь? Ю отрицательно, невнятно, невнимательно качала головкой, даже пытаясь отодвинуться от собеседницы. Ну ладно, я вижу, ты и так разомлела уже, вернее, от страха… Не хочешь, как хочешь — и это и вообще. Я хочу быть тебе подругой, подружкой, маленькой твоей девочкой, сестрёнкой… Ты девочка вообще? И хочешь ей остаться?.. Целоваться? Груди я не очень как-то, если хочешь сама, Ну… чтоб ты сама, я… как сама хочешь… только не очень… Да что ты так дрожишь, Люлька, я просто тебя не понимаю, всё будет оф’кей, сама будешь приставать потом… ко всем вподряд… ничё… ты такая аппетитная, повернись-ка задом, отклячь чуть-чуть, я посмотрю (она отошла)… О, о, это просто шик, нет, ты просто модел! Как там? — оф элит модел лук… Но это надо делать не так — look! Ксюха быстро повернулась, прогнула спинку, из-за чего на ее заднице мгновенно натянулись штанишки, словно дрожалка-заливное колыхнулись расслабленные ягодицы, и вдобавок она громко пукнула. Кто устоит перед этим — идём? — она протянула руку по воздуху, Ю потупилась, приблизилась, догадалась подать ручку, та обняла ее за талию и подтолкнула впереди себя в дверь туалета. Чтобы запереться на крючок, она была вынуждена оторвать руку от Ю, крючок она замотала узким мотком скотча, израсходовав его весь (хотя и оставалось уже мало). А то он выскочит, кто-нибудь дёргать будет. На чём мы остановились? Ах, ты так сразу? Я ж говорю: распутница! — Ю взмостилась на толчок писать. Одобрительно поглядев на трудную Ю, Ксюха поставила «баул» на подоконник, повернувшись к окну, расстёгивала брюки. Окошко классное… …А правда, что здесь… ну… девчонка какая-то выбросилась отсюда?… Кто?! Кто тебе это сказал?! Чушь какая-то! уродство! идиоты долбаные!! Смотри, Ю, как делают Закончив, Ксюха застегнула верхнюю пуговицу, Ю тоже только закончила и «застёгивалась». Что упаковываешься — поссала и передумала? Ю нерешительно приблизилась, как бы намереваясь пройти мимо. Ксюха схватила её за щёки сырыми ладонями и начала целовать. Непривычно цепкая хватка — за лицо ведь так не берут… такой язычище!.. а руки не холодные… Чуть исследовав рот, она принялась очень слюняво елозить по тончайшему девственному подбородку, без усилий заглатывая его весь и даже всю нижнюю челюсть маленькой Ю, цепляясь зубами за её и доставая даже до коренных, потом обсасывала верхнюю губку около носа, переходя на сам носик, мягкий, вздёрнутый, как у свинки, приготовивший свои вытянутые норы для толстого, слюнявого, мягкого языка… Ю-ю, на какое-то время впавшая в оторопь и новые ощущения, попыталась как-то оттолкнуться от неё, высвободиться, но в результате только очень крепко захватила руками её талию. Ксюхе это понравилось, но не очень. Фу-у… еле смогла… оторваться… — захлёбываясь, переводя дух, выпалила Ксюха, — ниже, ниже, руки, дура, во-от! Она опять принялась целовать рот, язык — теперь уже в качестве главного дела поцелуйной прелюдии. Ей очень нравилось, что Ю-ю тискает ее сзади — она даже расстегнула пуговицу и приспустила штаны, удерживая их от полного паденья на пол за счёт расставленных ног. Сама она тёрла рукой по лосинам Ю-ю спереди, пытаясь, не снимая, пробраться в самую глубь. Ю-Ю вдруг оторвалась, отстранилась, мутно поглядела и начала сама лизать лицо Ксюхи. Язык её был необычайно длинный и большой, какой-то неуклюжий… детско-розово-ванильный, тёпленький… Лизнув раз 8, длинно, выгибая его весь, как спину, «до самой его спины», и, конечно, запрокидывая при этом голову, она устала и обмякла. — Ксюха стала целовать её шею, засовывая руку внутрь лосин, Ю вяло гладила ее трусики сзади, сжимала свои ножки, мешая любовнице. Ксю всё пыталась направить ее на путь истинный, но никакие намёки, тычки и мычания не помогали. Чувствуя, что маленькая опять пытается атаковать, она даже чуть сама запрокинула голову… Ну, родная, не надо так сильно шею — засосов наставишь… и вообще… не жмись, расслабься… уже время-то… сколько… пора бы уже… а сама хуль ты мне трусы гладишь — давай не жалей, засунь туда, пожалуйста — там уже наверно пот струится, так что не бойся… врывайся, пока дают!.. Кто, кто-то пришёл, шум, шаги, дёрнули дверь — они замерли, задыхаясь, своё дыхание им показалось громким, пытающимся помимо их воли выдать их. — Зашли в соседний отсек сортира, полилось. «Подожди меня!» — сказала девушка. — «Ладно, не пысай», — ответила другая. — «Как же не пысать!..» — смеялась та. — «В смысле «не ссы», — смеялась другая. Не пысай, Ю, залезай ко мне туда, — шептала Ксюха, засунув-таки руку под трусики Ю-ю. Опять нашлись губы, опять начали целоваться. Ну давай, давай, маленькая, комон, не спи… ну что ты там?.. я устала уже стоять — пора бы уж хотя бы на жопу присесть… или Пусти, — простонала Ю. Терпи, детка. Второй как дома… да у тебя там подготовляется уже… ну ничё, вот и третий свободно… только неудобно, блин… Пусти… в туалет… — Терпи! — и засмеялась. Ю пыталась вырваться, лицо ее исказила гримаса боли и детской обидчивости, Ксюха все трепыхания награждала агрессией. «Ты ж ведь на крючке», — вслух басово и безэмоционально сообщила она Ю. Опять послышались шаги. На мгновенье даже мелькнуло — «спасительные»… Буду кричать, — вслух и жалобно, со слезами, сказала Ю. Ты чё, Ю? — серьёзно, как опытный психолог, спросила Ксюха, перестав ее теребить, ослабляя хватку, отпуская, — ладно, иди писни, дрисни, я покурю… (Она, всхлипывая, торпливо отходила на отхожее место.) Слушай, ты не можешь… (Ксюха вдруг подскочила, хитрющая) задом встать…(хватает ее и разворачивает) сюда — во-от та-ак! о! Ю пыталась вырваться, но естественные процессы, уже запущенные, мешали, сковывали. Ксю смеялась, держа ее как маленького ребёнка, за талию, слегка раскачивая ради шутки и даже воспроизводя наставительные детские звукоподражания… Ха! Теперь я тебя научу, как надо работать! Ну тихо, тихо! Не брыкайся, не смеши мои коленки!.. Туда и не такое можно всунуть, поверь мне! Ю опять забрыкалась и закричала. Из сортира через стенку кто-то вышел и полетел вниз. — Ах ты так! — усмехнулась Ксюха и, придерживая свою подружку одной рукой за талию, вмазала ей коленом в бок. Что-то ёкнуло, и Ксюха не раздумывая обрушила согнутый локоть на спину Ю. «Сочно вошёл, в цвет!» — как будто это сказала сама Ю. Но Ю едва-едва вскрикнула, всхрипнула, медленно опадая вперёд… Схватив её под руки, стащив с постаментика, придерживая чтоб не упала, она перехватилась — схватила за волосы и, приподняв голову, сильно ударила кулаком в губы, потекла кровь. Хотела ещё раз быстро перехватиться — надо только на миг оставить ее в невесомости — она повалилась, но удар, к счастью, почти успел, попав куда-то в щёку. Ю свалилась в угол, стоная. Ксюха отошла, достала сигаретку, закурила. Она стояла над своей жертвой, широко расставив сильные ноги в армейских бутсах, курила, механически застёгивая ремень, и, казалось, размышляла, что сделать ещё. Жадно втягивала ртом приятный дым, а носом — запах нечистот сортира, в голове шумело, в груди колотилось, в паху сжималось, конечности тряслись, глаза упирались в настенные рисуночки и надписи… Вдруг совсем внезапно она налетела на Ю-Ю и начала так лупить пинками по голым ляжкам, по нежным грязным местам, к которым минуту назад подлезала так нежно, что потом, когда она уже переводила дыхание, ей даже стало стыдно. Кое-как докурив, она выбросила окурок (проскользнула мысль затушить о голую ляжку Ю, но он уж совсем истлел) и принялась приподнимать лежащую. Стала целовать её кровавые разбитые губёшки, слезливые мутные глаза и вдруг саданула её лицом в стенку, бросила, плюнула, задыхаясь, закуривала… курение почти всегда вызывает в животе неприятные позывы, и она, расстёгивая опять ремень и штаны, пошла к толчку, но вернулась, раскорячилась над лицом девушки, приблизившись вплотную… Сходив, со спущенными брюками подчалила к окошку, достала салфетки из сумки, вытерла и губы, потом бросила ей на память, затушила об неё, ещё — прыгнула пяткой ей на ногу, чтоб остался тоже на память отпечаток, застегнулась, осмотрела себя, заметив две мелкие точечки на майке, и принялась разматывать крючок… На улице было уже темно, но народ ещё суетился. Накаченная адреналином, она двигалась быстро. На Кольце показываться было ни к чему, и она решила сразу рвануть в «Metal tank». На душе было легко, но вместе с тем уже и немного как-то тяжко и мерзко — как после очередного, доходящего в своём пике до безумства, «упражнения» или после дикой пьянки — вот если б вообще не было никакого похмелья, ни совести — впрочем, она их и так пока что вполне успешно игнорирует!.. Выйдя на Советскую, она тормознула «мотор» — дикан имелся, впрочем, это последнее что имелось. «Как она, бедная, домой поедет, надо было ей оставить… хотя в машине-то изнасилуют её ещё в таком виде да такую прелесть!.. в автобусе всё-таки народ… или в милицию сразу… не дай бог сразу на Кольцо припрётся… там наши наверно все ещё сидят… хотя мне-то что — на мне на лбу что ль написано!..» Водитель что-то спросил. Не слышу. Убавь ты своего Шуфутинского, мать! Убавил. — Может ещё прокатимся — со мной? Можем зарулить коробочек взять… — перевыполним план, а? — И опять прибавил. Нет, спасибо, вон до того столба… — Такая красивая девушка — куда спешишь-то? Я уверен, что это не срочно. Заедем в «Рокс», успеешь. А там и в «Яну»… — Пользуясь случаем плохой слышимости, он цинично добавил «Яму», знаменитую баню и сауну. Аа? (он убавил). Говорю: едем-едем в далёкие… Ну согласна, да? Убавь совсем. Зачем? Он убавил. Девушка громко пукнула. Он остановил. — Приятно было познакомиться! — сказала она, захлопывая дверь и изображая при уходе «танец маленьких утят», но тут же спохватилась — сунула в зазор окошка свой червонец, шагнула, изогнула спинку на прощанье, но, видимо, не получилось… Уже дело было, по-моему, к одиннадцати, мы собирались отчаливать домой, кажется, ещё и дождь накрапывал. Я, уже на взводе, всячески унижался перед Репою, вытеребляя из неё 10 руб. на ещё одну «Яблочку», но деньги у неё были дома (так же как и у нас с Сашей — рубля как раз по три), но оно, конечно, и не давало их даже теоретически (и по сей день припоминаю тот день, «не забыть того дня», когда оно, купив стакан тархуна в буфете, — филфак, 1-й курс — не дало мне, спохмельному, допить его). Я было порывался звонить… Плохо на полпути, когда не допиваешь… О.Фролов шёл уж сжавшись, как крючок, весь вжавшись в себя, сгорбившись, наклонившись вперёд, рюки в брюки, раскрасневшись и злобно-юродски косоротясь-улыбаясь, что обозначало, что уже в дуплет или чуть не дойдя оного. Хорошо, что пока это была только вполне абстрактная, всеобщая нервная мизантропия в мыслях и словах, мимике и жестах, а не чудовищная параноидальная фобия — когда он убегал даже от нас, по сути трёх единственных людей, с которыми он «общался» (читай: пил). Мы дебильно смеялись, глядя друг на друга, вероятно оттого, что вот, дескать, мы повстречались, а все в дуплет почти. О.Ф. нам поведал, что только что вот прибыл из дома, то есть со своей малой родины, знаменитого своим выпускником села Столовое, как случайно напал на Игорище и помогал им загружать аппаратуру и возить её в «Метал танк», где сегодня, оказывается, состоится концерт «Беллбоя», а потом они в четверых откушали три Tambower Wolf ’a (водкы). Репа сказала: пойдём на концерт, я тоже хотел. Но О.Ф. и Саша, любители бытового пьянства, наотрез отказались идти «в этот отстойник, где тусуются одни отстойщики» (т. е. рэперы). Репа сказала, что ей «надо забрать бабищу» и (как всегда оперативно и незаметно) куда-то исчезла. Мне делать нечего — я пошёл домой с этими двумя при- и за-землёнными алкоголиками (это про них снимают передачу «Ночной патруль»: «…Находясь в нетрезвом состоянии… в компании таких же опустившихся людей…» или: «Часто выпивали?» — «Часто, часто…» — «Спиртное?» — «Часто, часто…» — «…Практически каждый день»…). Но сначала я звонил (я уж забыл) матери Ю из автомата. Была ещё Репа экзальтированная. Я стеснялся, мой голос звучал неестественно, чуть ли не визгливо, как у О. Ф., я боялся сорваться совсем, укататься со смеху, а они, припрыгивая вокруг меня и корча рожи, смеялись надо мной и смешили меня. Я говорил, заплетаясь языком и мыслями, что не могу приехать, что занят и т. п., лишь только прощальные две фразы были правдивы: «Откуда звонишь?» — «С автомата у Вечного огня» — «А дочу там нигде не видел? она туда пошла…» — «Не-а…» — «Так поздно, а её всё ещё нет» — «Да-а, уже темно, угу… Пока» — «Завтра-то что?» — «…Всё будет… (Репа удохла: это её выражение, и означает оно, что ничего не будет.) Ага… Пока…» Мы взяли на деньги О.Ф. (подчёркиваю) бутылочку подкрашенного сэма, сели на кухне, но она минут через 15 кончилась (причём О’Фролов всячески нервничал и буквально вырывал из рук моих питьё — жадовал: ты, мол, всё равно самогон «не любишь» — они с Саничэм, видите ли, умудряются его Мы сворачивали на Советскую, на углу Санич притянул меня к ларьку: купи пива, сынок, у тебя ведь есть деньги за квартиру платить. Мать, говорю, если я их разменяю, то, как всегда, всё — 150 рублей — исчезнет за два дня. Но купил! Мы, на ходу цепляя крышками обо всё подряд, бежали — О. Фролов скрылся! Он шёл по широкой проезжей части магистральной улицы Советской, по пунктиру разделительной полосы, обрамлённый с обеих сторон десятками и десятками несущихся машин (многие из которых были «десятками»), но самое главное — с выставленными на вытянутых руках, словно на распятии, двумя — Ээ, бади, — басил Саша, — иди сюда, урод! Мы семенили по тротуару за ним, крича и заглатывая пиво, приманивая им его. Машины сигналили, сверкали дальним светом, а О. Фролов, весь мешковатый и какой-то неустойчивый, с идиотски-недовольной улыбочкой, продолжал неспешно свой путь. Изредка он пытался даже доплюнуть до нас, но попадал, наверно, кому-нибудь в окошко. Он что, жрал что ль? — теребил я Санича. По-моему, демида парочку-то он унасосил, падаль. А я думаю: что ж он в ванную шныряет! Шас на Чичканова, на светофоре и схватим — ох, и схватит он у меня манды! Мы едва видели, как вылезший из джипа товарищ (причём правдыстинно кругло-бритый-квадратно-кожаный) засветил ему в маковину — но вроде бы вскользь, и О. Ф. сразу как-то побежал, а тут уж переход и мы его словили. Пока Санич тискал его и увещевал сентенциями типа «Ты чё, совсем что ль обурел, бык ебаный?!», я, мягкотелый телок, угощал незаметно пивом. Он дёрнулся, вырвался почти у Саши, и бутылка полетела на проезжую часть. Санич освирепел, скрутил и растряс нас обоих, потом рассортировал и приказал мне «держать этого урода с одной стороны». Мы вели его под руки туда, куда он и хотел — туда, впрочем, куда только и можно было пойти, так как все рыгаловки, как и подобает заведениям для приличных, порядочных людей, давно позакрывались — в «Metal tank». На Комсомольской площади, проходя мимо «стакана» — то есть милицейской постовой будочки, архитектурно решённой в виде этого знаменитого гранёного сосуда, — мы с Сашей особо крепко стиснули О. Ф. и приказали идти прямее, на что он, только мы вышли из тени на свет и непосредственно около будочки, начал выделывать ногами кренделя, то раскорячиваясь, как паук, и всячески чиркая об землю, то извиваясь ими навесу в воздухе. Но никто нас не остановил, мы благополучно скрылись в тень у института, где Санич стал его душить. О. Фролов, конечно, вырвался, психанул и убежал, Санич только плюнул и сам выказал ему вослед несколько факов. Теперь мы с Сашей шли неспешно, обсуждая и смакуя все его проделки; хотелось курить, но палаток на пути не предвиделось на целых полтора км. Мы чуть отошли, но решили вернуться на площадь, к ларьку. «О, наши друзья!» — обрадовался Саша. У «стакана» стоял милицейский «козёл», в жёлтом свете фар горела желтая офроловская курточка и слышался громкий, ни на кого не похожий по своему тембру, словно трескающийся и распадающийся на отдельные колючие звуковые молекулы, злобно-весёлый вокал О.Ф. Заберите меня, я пьяный! ??!! (Оторопь, они даже замямлили от такого обращения, высовываясь кто из «козла», кто из «стакана».) А мне Покупая сигареты, краем глаза мы наблюдали, как О’Фролова «взяли» — он даже оказывал сопротивление! И тут-то и началось — он выкрикнул «Fucken! Fuck cops!» (Мы удохли: я напомнил Саше про гитару Кобейна с довольно выразительной и поучительной, но несколько неестественно длинноватой (почти как Санич) надписью: «Vandalism is beautiful as the stone to cop's face».) Ffucken ffagets! Ffucken fuckside! Fuck off, my friends! — как из пулемёта вылевывал О’Фролов фразы с ребристым «ф». — What you say, what you say, what?! — вдруг взорвался Саша Большой, имитируя «Rage Against…» (мы садились на бордюрчике в тени, опять уж пили пиввоо — хотя одну бут., - наблюдая за О.Ф., загружаемым почему-то не в машину, а за решётку в «стаканчик»). Послышалось дебильное «гы-гы!» О. Фролова — расслышал; а Саша, не понять зачем, сам себе ответствовал своим полушёпотом, степенно, но всё равно намекая на жёсткость: — не отстал и я. О.Ф. услышал меня, опять смачно гыгыкнул («Главное дело, догнал, что ты зарифмовал!» — поразился Саша). Менты уже косились на нас, но шоумен О’ Фролов их отвлёк, перебив всех новой очередью факов — от Ministry: — Fuck you, fuck me, fuck everyone, fuck church, fuck Jesus, fuck Maria, fuck George Bush, fuck Gorbachev!.. Fuck… cops! Fuck all! Ffuck… off!!! Хы-гы-гы-а!.. Fuck Jourgensen! Fuck Ministry! Fuck Barker! Fuck Rieflin! Fuck Scassia! Fuck double drums! Fuck flag pledge! Fuck Biafra! Fuck O. F.! — Санич подавился, закашлялся и что называется зашёлся — никак не ожидал такой инверсии темы, тем паче из уст моих. О. Фролов между тем принялся весь как-то извиваться и при сем причитать навзрыд: Fuck cops! Fuck this… Fuck Фак бари политикс! — подсказал я, но он не осознал. Фак Маслоу, — ещё более вяло сказал я, но это-то он почему-то осознал и гыгыкнул чудовищно — с околошестисобачным, можно сказать, подвывом в концовке. Стражи порядка переглядывались, находясь как вроде бы в некоей растерянности, и поскольку О.Ф. был уже интернирован, колебались, замечать нас или нет. Мы же осознавали, что нами интересуются, но уходить не хотелось, ведь тут… Fuck University, fuck Universary!!! — вдруг наш узник нашёлся в душераздирающем, омерзительном выкрике, а потом зашёлся в таком же смехе и неистово забился в решётку, чем, конечно же, привлёк стражей порядка. На избиение он отвечал радостыми стонами «Ой, блядь, больно!» или «Ой, нравится!», что нам с Сашей показалось особенно уморительным и мы нечаянно заржали в голос. (Совсем забыли затею куда-либо идти — мы созерцали и воспроизводили После именно этих уж особенно выразительных наших рыданий к нам подошёл один, как сказал Саша, «коп» (а я нарочно переспросил: «Кто? — кот??!» и мы опять кардинально зарыдали). Спросил документы и знаем ли мы О. Фролова, долго светил в лицо фонариком. У пунктуального Саши всегда водились документы и выглядел он со своим непоколебимым пробором на светлой и большой голове благообразно. А мне, рыжебородому лысому радикалу с мутными, ненадёжными глазами, стоит только выйти из дому, как подскакивают менты с вроде бы обычным вопросом «Наркотики есть?» (карманы, обыск по всей одежде, закатанные рукава) или же драг-пушеры: «Нужны наркотики?» — иногда я их путаю… Я просто повёл себя дерзко — отворачивался и молчал, а Саша каким-то обманом отмазался и за меня. От О. Фролова мы не отказались, но не забыли в один голос прибавить — «дурак». Он чё англичанин?! Хто?! — я влез совсем артистично, изобразив сельпо, и одновременно вытрескав (вытаращив) глаза, как когда я изображаю «блепо!» (др. греч. «я смотрю»), а потом, по инерции и прибавил и само дебильно-отрывистое «блепо!»: — Блепо! — Саша Длинный, тоже дурачильня, громко хмыкнул. Хлеб? — Любимый наш ментоман, который уж было ушёл, теперь остановился, поворачивался (Саша бедный, по-русалочьи тихо, но всё же заметно, ушёл в покат) — было ясно, что теперь нами займутся очень подробно и очень, очень долго. А может быть и очень грубо… Но необычайно развязно я, обращаясь как бы не к нему, родному, так назвать, выглаголил: В рот мне набруталить! Как трезвый, ёбаный голубой карбункул, не добьёшься плохого слова, не то что по-аглицки, а как… — Милиционер, профессионально не дослушав мой витиеватый даже в своём зачатке passage, изначально содержащий затуманивающий message профессионально выполненный massage, исчез. Ну и господь с ним. А в это время остальные как-то дотолковались до того, что «фак» это неприлично и мы услышали такую знакомую быдлоинтонацию, подкреплённую замашистым ударом дубинки в распахнутую специально для этого решёточку: «Ещё раз услышу «фак» — убью!». О. Ф. даже сжался, замолк и осунулся. Но тут же его осенило, и он воспрянул с истерическим воодушевлением: Fagets! Hey, gays! Blue system! Fagets! Oh, my life, who am I? — I’m just a faget! Fageееt! Bugger, fucker, sucker, sugaryobar! Homo suckiens! Hey, fucken animals, live alone! — я вяло и хрипло, как Йоргенсен, поддакнул, а потом даже начал напевать: — I wanna cock you like an animal! I wanna dick you from the inside!.. (А самого так и распирало заорать во всю глотку.) Fuck you! Fuck ass pitch! — вторил и Саша. Fuck you! Fuck Р. Снич! — не удержался я от рифмоплётства и так называемого «перехода на личности» (тоже одно из наших названий Саши — «Русалка Снич») — он при этом очень неостроумно перешёл на русский и кучей однокоренных существительных и глаголов, которые лингвисты почему-то считают междометиями, выразил (в общих чертах) что-то наподобие «Break your fucken face tonight!» и хватал меня за горло. О’Фролов этого ничего не слышал: он зациклился на одном слове — fagets! — только и было слышно. Откуда-то подвели пьяного, намного более матёрого, чем О. Ф., и стали его засовывать к О’Фролову. …О. Фролова пришлось выкинуть. Отряхиваясь, он махал им ручкой: «Bye-bye, fagets!». Мы, преследуя О.Ф. по пути домой, как-то все трое влезли в троллейбус и отправились в «Танк». О. Фролов специально сел от нас отдельно, прислонился к стеклу, уставившись абсолютно остекленевшим взглядом в свои же пустые глаза, видящие за стеклом пустоту механически перемещаемой реальности — абсолютный мрак, в котором кое-где понатыканы угасающие огоньки — и не только небо такое, а всё вблизи вокруг. « (Санич, всегда вежливый и добрый даже до непотребного — идёшь с ним по их микрорынку в какой-нибудь Яблочный Спас или даже в день строителя, а он каждую встречную бабку, каждого захудалого деда радикально поздравляет: «Бабушка, с праздничком вас!» — «Спасибо, спасибо, сынок, дай бог тебе доброго здоровия!», — однажды в брутальнопьяном состоянии чуть загоповал: чуть не до удара довёл разбудившую его бабушку-контроллёршу: «Уди, щас пресс проверю!» (Науке давно известно, что бруталы могут и мажорить, и гопотить, и быковать (что, в принципе, едино), а вот может ли бруталить гопота?..)). …Я тоже упулился в стекло, за которым даже были такие же стеклянные мысли, мыслеобразы. Ты едешь, внезапная остановка на светофоре. Смотришь в окно. Напротив — тоже автобус. Тоже стекло, совсем близко, сантиметров 20–30, девушка смотрит на тебя. А едет-то она в другую сторону — у неё свой маршрут, свой водитель, свои светофоры и катастрофы — так и в жизни все эти встречи… На сиденье впереди замечаю мелко нацарапанную надпись — и по содержанию, и по форме, можно сказать, поэзия: «Я укололась о поручень в автобусе!/ следы даже остались/ в нём ездят сотни тысяч людей/ каковы шансы что до меня/ об него не укололся заразный?» — чем же только писано: иголкой, циркулем?.. В «Танке» долбился «Химикал», было совсем темно, мигал один красный маяк — смотреть на него, особенно только со входу, было невыносимо. Обвыкнув в темноте и мельтешении, Ксюха пробиралась через раскоряченные красные силуэты и розовый дым к свободному креслу в углу. Села, закурила (а что делать ещё — так называемая психомоторика: надо что-нибудь теребить в руках и во рту). Ожили стробоскопы, высветив в гуще малолеток её подругу Светку. Она была рослая, в минишортах и вязаных гольфах — удачно приседала на своих чудесных, выхоленных всяческими кремами, вышколенных всякими велотренажёрами ногах — мужикам на такое наверно смотреть очень трудно — хорошо, что здесь практически не бывает бычья… Х-ээй, приэвет! — закричала Ксю ей почти в самое ухо. Щас, пагади, в сартир схаодим! — она вся запыхалась. Звучавшая композиция преобразовалась в другую, и девушки, взявшись за руки, направились к сортиру (хоть он и одноместный, девушки всегда ходят в него парами). Закрой дверь! Где ты была-то?! Да так, дома… А чё не отвечала — я звонила! Она торопливо слущивала шортики. «Хорошо, что я стёрла телефон в сортире. Хорошо бы Эй, алё! У нас… телефон не работал… Оно и видно. Я не про то — у те есть салфеточка в сумке? А что? Просто, не подумай плохого! «А что если б ее сейчас взять и треснуть об стенку, а потом головой в унитаз…». Ты не будешь? А? А «цикл»? Ну «феню» хотя бы? Да нет… Слышь, Светк, можно я тебя поцелую? — Вот ещё! Ты совсем сбрендила что ли! Чем ты там занималась, говорю? Да реферат писала по психологии, телефон отключили… Ну чуть-чуть, Свет… Начинается! — я вижу, что-то ты как-то не так на меня смотришь…Что с тобой? Где ты всё время пропадаешь — у тебя что есть любовница, девушка?! Сама ты любовница! Она тебя бросила? изнасиловала?! Да ничё я не брила! Бросила, говорю, тетеря глухая, изнасиловала!.. Ксю звонко рассмеялась. Сама ты глупая, и никогого я, дура, не насиловала! сама ты любовница! Я подруга… в смысле друг… дружба… Мир, Дружба, Жвачка! Чай, кофе, потанцуем?! Девушки рассмеялись, шутливо приобнялись, кокетливо поцеловались и пошли навыход. Выпить хочу не могу, — нападала Ксюха. Опять что ль? Мало тебе позавчерашнего?! Есть у тебя деньги, так и скажи! Есть, сейчас всё будет, детка. Чтой-то у тебя странные наклонности появились… с тех, наверно, пор… извини… Нет уж ты извини — с каких это таких пор?! (опять кричали из-за музыки). …Ну когда тебя в сортире на Кольце удушить хотели… А! это ты уже загинаешь! Обратись, бля, к психологу, крези-крези!.. Сама обратись! По-твоему, целоваться и надираться джин-тоником это ненормально?! Вон Лёха Болт тусуется, подойдём что ли? Да пошёл он! только нажраться горазд, и бабосов никогда нет. Поэтому и Болт! — в один голос. К Тончику может? Говно чувак. А кто ж, по-твоему, крут — Кауфман что ли?! «Танкер», конечно, отстой, но бабки наши идут к нему. А сколько нас таких, грешных!.. Может Ленку с собой возьмём — Караулову? Да ну её, сами справимся. А вон та что за деваха? Малолетка какая-то, лет тринадцать наверное, за ней Коля увивается, а тебе-то что? Ну… я просто слышала про Колю — думаю, слишком уж для него она шикарна, глянь — сама б ей впёрла!.. Чего?! Да по самое не хочу!.. О-о! да ты совсем крезанулась — тот раз кого-то хватала за жопку (ну это хоть по пьянке) — ехай на остров Лесбос отсюда! Они взяли (для начала) по джин-тонику, сигарет и «Stimorol». Мы вылезли около завода «Полимермаш» (или, скорее, «НИИРТМАШ») и пошли вдоль него за цепочками молодёжи, что твои муравь иль клопы, в так называемую промышленную зону, где Билли Кауфман и K° и додумались устроить найт-клоб. Вся прогулка из дома, включая вандализм, заняла отсилы минут сорок пять, но было уж поздно и темно, и мы удивлялись, что народ всё ещё идёт — ведь обычно концерты начинаются в десять. Ходы и повороты, целые лабиринты всяческих заводских строений, проходы и арки с надписями «Metal Tank» и стрелками, ближе — уже синие лампочки, неоновые буквы, граффити с танками и писиющие мальчики (девочки, к сожалению, не попались) по углам. Вообще «МТ» — это бункер, какое-то бомбоубежище, бетонный подвал. Основная его площадка, танцпол, квадратная, комната для ди-джеев и музыкантов и — «башня» или «каморка» — чуть на возвышении, круглая и тесная, из неё идёт бетонная труба диаметром в полтора метра — «пушка» или «труба», есть ещё «бак» — бар. Короче, образно говоря. На входе фраера собирали флаера и деньги. Саничу это не понравилось, он стал курить, О’Фролов примостился прямо к входу мочеиспускать, а я было полез. Ку-уда?!! Не видишь: вход сорокет стоит! Барщина, оброк, церковная десятина! — я было опять полез, рассудив, что сие сойдёт с рук — О. Фролов, видите ли, может безнаказанно уринировать у всех на виду, не хватает только глобальной и величественной ундинистки Русалки Снич с её в двенадцать спичечных коробков ман… Был я невежливо, по-плебейски схвачен за химки — признаю. Мы музыканты, ебать! Какие ещё музыканты?! «О.З.». Что-то не знаю таких. Ах вот вы как повернули, господин Кауфман-Ауфман! «ОЗ» даже не знают теперь, не хотят знать! Но Саша и Саша даже смеялись. В двух шагах, на улице, в темноте и тени, так что и не сразу увидишь, сидел наш гитарист Вася МС — сидел за пластиковым столиком и пил пиво с герлами и «загружал» про то, как мы, «ОЗ», «уезжаем в Германию». Увидев нас, он нехотя нас признал (он заправляет звуком на всех концертах), «подчалил» и «начал базарить» с охранниками. (Мы тем временем взяли его пиво и выпили, причём Саща Большой выхватил бутылку у «бабищи»). Вниз, вниз по узкой лестнице, направо, ещё вниз, железные двери как люки в банках или танках. «…как басы кочегарят…» — говорит Вася, говорит, говорит, но мы слышим только как они кочегарят. Мы сели на бордюр-лавку возле стеночки (своего рода плебейский чил-аут), оползли, О’Фролов даже лёг с ногами, вытесняя других посетителей. Красная мигалка своими кровавыми молниями кидалась прямо в глаза, прямо в уши с двух сторон нависали немаленькие колонки, которые чуть слегка кочегарили… Саша сказал (проорал мне непосредственно в череп через ушную раковину), что сейчас облюётся или всё это расшибёт. Вдруг всё смолкло. «Выпить», — пропищал О. Фролов, как в пустыне утопающий. «О. Шепелёв, пойдём в бар, пока не поздно», — официально пригласил Санич. «Причём подчёркиваю: за твой, за твой, подчёркиваю (то есть мой. — А когда за твой? Вчера за чей пили? За мой! Во-от, за твой. А сегодня — за твой! За мой!! Сегодня за твой, а завтра будем — за твой! Но уже начинался «Химикал», мягко раскачиваясь, выдвигался кислотный пипол (я, помнится, перепел О.Ф. под руку с самогоном депешовское «People are people» как «Пипа, о, пипа!», и он чуть не облевался, а альбомчик ChimBros’а “Dig Your Own Hole” перевёл — тут же, за их (да и своим, признаться, немного тож) разжиранием, — свершая за руболь двадцать рецензию, как «Самотык», но знатокам русского языка в тамбовской газетке, лексикон которых не превышает 1.100 единиц (причем в основном из похабных неологизмов типа «озвучить»), это слово почему-то оказалось знакомым, они распознали его как неприличное и поправили: «Копай свою собственную нору», на что присутствующий при рецензировании рецезии, вибрирующий в похмельно-накоряжном ожидании «моего» гонорара ОФ начал произносить почти то же, что и на филфаке, и я его выдернул из кабинета за руку, потеряв теперь и это), девушки во всяческих шапках, зато в каких-то обрезочках вместо юбок и маек, и ботинках как на копытах — ровными, словно метрономными, и вроде как метровыми шажками отекли к центру, где опять проснулась мигалка, затем вторая, третья… В глазах были только вспышки, Санич плюнул и вскочил, сжав кулаки — наверно собираясь уйти. Замельтешили лучи стробоскопов, забегали круги и звёздочки на полу — О. Фролов тоже вскочил, весь на нервах. А я, всматривавшийся в «Пидорепа!» — начали мы на неё, но она упорно нас не замечала. Тогда мы протиснулись к ней, стали теребить за мешкообразный свитер, за лапки и являть «пидорепа!» прямо в оба уха, но она упорно нас не замечала — внутри неё сжималась пружина — и вот только сорвался первый удар бита, сорвалась и она, все и всё сорвались, взорвалось. — Она вырвалась, выпрыгнула, срывая с себя свитер, бросаясь прямо на людей, барахтаясь в своей мешковине… Окружающие расступались перед нею, смущаясь или смеясь; какие-то шершни сшибались сами с собой и даже ничуть не смущаясь с ней; мы отходили, наблюдая… Репа перешла уже как бы на нижний ярус, чуть ли не в присядку напрыгивала на людей — чуть ли не под юбки влезала, раскорячиваясь и будто бы невольно охватывая у всех ножки своей мешковиной, из которой никак не выпрастывались лапки. Наконец она сама как-то переступила, запутала себе ноги, упала и, извиваясь, поползла к выходу… Но заслышав в принципе невозможные в природе изощрения ди-джеев, сделавших бит «Химикала» ещё более насыщенным и одновременно более рваным, она вскочила, налетая на какую-то девушку совсем простенького вида, заподпрыгнула на стреноженных лапках, приземлившись совсем убийственно, и, отхаркивая желудочную жидкость на пол, подёргиваясь и извиваясь паче прежнего, поползла в угол. «Паскуда», — почему-то невольно подумалось мне, «Паскудина!», «Паскудница!» — одновременно в разные уши крикнули мне Саша и Саша. — Сыночек, сынок, что ж ты?.. — роились мы вокруг Репы — сжавшись и дрожа, она сидела на корточках, вся бледная, мутная, выплёвывая внутриутробную свою гадость. Пошли вон, — едва членораздельно выдавила она и длинно закашлялась, одновременно выблёвывая жидкость. По тому что к посланию не был добавлен расхожий у неё «ослёнок» (или «ослята») мы поняли, что дело плохо для неё — т. е. серьёзно. Алёша, сынок, хочу быть как он, — завибрировал вдруг О’Фролов. — Пить надо больше и чаще! Я подумал, что, по сути дела, если вдуматься, то хватит… Девушки в латексе — в юбочке и штанишках — проследовали мимо нас, размышляющих, соображающих. Эта одежда придумана специально для пота, он льётся ручьями, как будто в жару под сорок с температурой под сорок лежишь, завернувшись в два одеяла (у меня раз такое было…), ручьи эти струятся, стремятся… по коже и одновременно по резине… Как же эти девочки пойдут домой: прохладной ночью, на заре, на ветру?.. — …До ветру?! гы-хы-хи! (Они тянули меня к бару). — Всё, я не пью и больше пить не буду, повт… — но ибупрофаны подхватили и буквально-таки потащили. — Кто не жрёт, так и жизнь пройдёт! А кто жрёт — не проябёт! — стереоэффектом проскандировали мне в уши… Я пытался уцепиться взглядом за кого-нибудь — за какую-нибудь. Вредная привычка, да… — ад. За поворотом, за углом, «один молодчик молодой», выражаясь по терминологии А. Лаэртского, «осасывал» — это уже из лексикона О. Фролова — совсем молоденькую особь из отряда длинноволосых, призрачных, хрупких, телесных, живучих-настырных, напроломных-как-танк существ. (Естественно, что я имею в виду не пидоров, коих не знаю и не разумею, а всего-навсего «Ж».) Рука его находилась у неё в джинсах и, судя по компрессии поцелуя, уже долезла до почти горизонтальной, при такой позе отклячивания смотрящей в пол плоскости. Они меня тащили, я смотрел на неё, вляпавшись, как в жвачку; она, почувствовав, открыла глаза и смотрела на меня — не было видно лица, остальной его части, выражения на нём — как будто его голова была у неё между глаз — чёрные две точки, чёрные волосы, чёрные джинсы… Я так не могу, — (пред)вещал я, когда мы входили вместо бара в «башню», — мокрые, полуголые, молоденькие, как 9-й выпускной класс, белые женщины дрыгають, прыгають и глотают пепси и спиртноэ, удары музыки, молнии — и всё это в одной комнате со мной, в земле, в холоде, в бетоне, в могиле, вокруг меня… Пир, гора, жара, каннибализм во время мора и чумы… Как тут выдержать…Дверь бы закрыть, взять… …ножичек… — подсказал Саша. Ну если очень маленький, аккуратненький, мягонький, как пёрышко… Ведь это так естественно! Для всех я «маньяк», «фашист» и «наркоман»! Естественно! Я христианин! Неестественно?! Brutalize — доводить до скотского состояния! Scotomize! До естественного! Саша и Саша не одобряли мегапарти для малолеток, зато «башню», а затем и «трубу» они одобрили радикально! Здесь стоял дым ещё больше, чем в дансинге — в маленькой каморке находилось человек двадцать, кто сидел — на двух пластиковых стульях, остальные — на корточках, кто стоял, кто лежал — и все поголовно выпивали или курили или ожидали своей очереди для оного. Народ, впрочем, тусовался — тасовался как карты — одни туда, другие сюда, входят, выходят… Хотя вообще-то здесь только «свои» — своего рода вип-зона, только маргинальная, никем не санкционированная, ничем не подкреплённая, поэтому слегка криминальная… Иным модным и стильным молодчикам, которые запросто захаживали, заворачивали (в том числе и чтобы польстить своим стильным девушкам) «к музыкантам» — сворачивали носы и вышибали зубы, а девушки бегали за милицией. Это клан, это Гарлем, это братство, это KOЯN family, говорит Феденька, но конечно, немного идеализирует… Приходят менты, останавливают музыку, а Федечка в микрофон начитывает, по-моему, айэфкеевскую телегу… (извините, вот режиссёры подсказывают мне, что сие есть опус совсем другой — какой-то московской рэперской банды) про ментов… Первый, единственый и последний концерт «ОЗ»: хотя вход «плюс 15 р.» и на флаерах под названием «Общество Зрелища» подписано в скобочках: « Пол покрыт ковром из бутылок, одноразовых стаканчиков, окурков и засохшей блевотины, в конце трубы люди, сгорбившись, мочились, в её начале сидели на корточках банкующие — разливали сэм и даже предохранительно передавали молекулярных размеров кусочек чего-то — закуску. Пока мы с Саничем здоровались с коллегами, О. Фролов, не признававший никаких «быдлоколлег» и не бывавший здесь со времён концерта, примостился к передаче и уловил парочку стаканчиков, послышались даже его дебильно-общительные шуточки (иногда, когда уже близок к стереоодуплечиванию — в противовес уже описанному квадроодуплечиванию, — на него нападает и такое). Я выгреб из одного кармана мелочь и сдал в сбор. Фёдор своею забинтованной рукою поднёс мне дар от змия — яд, который на время отнимает ощущение смерти, потом Саше. От змия, — сказал Саша и, как барабан в «Поле чудес», запустил колесо вечных возвращений в страну жуков. Вообще-то Фёдор — «дар Божий» с греческого, — бруталистически скривился Фёдор, продёрнув стопку мёда — т. е. яда, прошу прощения. Вообще-то он лидер и вокалист группы «Нервный борщ» (в одном журнальчике из-за скудной фантазии или памяти журналистов, или в том числе из-за неразборчивости Фединого почерка и брутальности его дикции их постер вышел с подписью «Нервный борец») и зачал читать рэп: Все слушали абсолютно расслабленно, хотя каждому было ясно — по боксёрским жестам, по перебинтованной кисти, по страшно безумному — «обдолбанному», но сверкающему, горящему — взгляду чёрных глаз, по зверски сжатым обнажённым зубам и жилах на шее, по ниггерскому расплющенному носу — кто на самом деле нервный, кто борец и против чего. Короче у него, Феденьки, было лицо убийцы, причём прирождённого, и он удушил бы одной рукой даже Харрелсона. Арабское происхождение, «монгольское» воспитание, тяжёлое детство рэпера в гоповском Тамбове, пристрастие к антидепрессантам опийной группы в пубертатный период — всё это сказалось… — абсолютное безумие в сверкающем взгляде, переводит дыхание, замер в стойке — вопрос только в том, А там гремит музыка… Другой О. Фролов (он приехал из Томска, тоже наш друг — такой кекс с типичной внешностью питерского рок-пацифиста, «митька» — весь в кудрявой паутине, в том числе и шея, волосы в хвостике, застиранная маечка «Cannabis fanclub» с пальчатыми-зубчатыми листочками) мирно раскуривает план и то и дело суёт его нам, а мы как бы им закусываем… Он вяло рассказывает про свою квартиру, что там полтергейст — призрак бабки, бывшей хозяйки… котёнок… туалет… свет потушили… Сейчас… сейчас вот уже… потушат — чувствую я: теснота, люди, свет, дым, гул, отвратные вкусы — самогон, конопель… Мне опять дают стакан, я слышу выкрики «Бей лбом!», «Bellboy!», я пью его поспешно, нервно, обливаясь, но не морщась и, проглотив его и в этот миг как бы со стороны ощущая своё лицо и голос очень пьяными и мерзкими, что-то среднее между оными у О.Ф. и Феди, произношу тост: «Музыканты этой группы не очень демократичны: вместо «трубы» они заседают в баре. Выпьем за звёздную болезнь наоборот — за хождение в народ (да я поэт!) — пусть наши кумиры валяются у нас под ногами, и чем больше кум-мир…» — Тут рванула как бомба, завизжала сирена — она завизжала так внезапно, так громко и мерзко, что многих передёрнуло, а некоторых вырвало. В их числе, кажется, был и я? Ничего не было ни слышно, ни видно, однако все будто бы куда-то ломились…То же самое и я, только я, наверное, полз… «Скоты, — думал я, — люди здесь и так с нестабильной психикой собрались… а перепонки, где они собрались — если мои гениальные и тончайшие уши О. Ф. порваны, я этого Кауфмана расшибу наконец самолично!» Девушки «надирались» уже в баре — стояли (да, теснота, убожество тут — даже сесть негде!) за последним столиком в углу, посасывая хуч. Ксю уже расслабилась и занимала своим бюстом полстола. У тебя ведь есть машина?.. …Есть! Сама знает, а спрашивает! А чё ты на ней не ездишь? Куда тут ездить? В Москве ещё ездила, да и то на метро круче — ни пробок, ни подрезов дурацких… Ну ведь крутая машина — «десятка» — кто тебя залошит, тем более здесь? Здесь все на таких тусуются, даже хуже… Отстань, Ксю, ты пьяная. Тебе ведь говорили: этот сломался… карбюратор что ли? Сейчас такси поймаем. Починишь, ладно? Это мелочь… И что же? Будем гонять — баб снимать. Возьмём эту Колину девочку-целочку с собой, подснимем, лавэшек спустим несколько сотен, там в ресторанчик сначала, в «Мельницу», в «Пике»… Чё-то я тебя плохо понимаю… Чё тут понимать! Чуваки ведь снимают девок — а мы чем хуже! Не будешь же ты мужика снимать?! Логично, хотя снимают, конечно. Только… Пусть отсосёт прямо в машине — и тебе и мне! а потом я ее раздеру, продеру, отдеру как отстираю! Ну, Ксюша, ты уже надралась, накушалась опять сегодня. В принципе — честно тебе сказать — всё пра-льно паришь: мужики грубияны и пацаньё несмышлёное и за так надоели, всё одно и то же, но… НО! Как-то, понимаешь сама, непривычно, и вообще… лучше куплю себе ещё один велотренажёр, только с несколько другой функцией… и вообще… (Ксюха улыбалась, совсем развалившись на столе.) Вообще — поехали я тебя довезу и доведу. А то потеряешься опять… Третий час уже, основной пипол уже свалил… Хорошо, что завтра суббота, а то опять в институт с опухшей головой… и рожей! А у нас и в субботу, и в воскресенье экзамены бывают! «Всем насрать на моё лицо!» — кто это поёт, кстати? Летов, но не надо буквально понимать. Б-буквально не так — буквально — это Очень понятно! Пойдём что ли послухаем… Тогда ещё парочку взять. Или с грушей… Постепенно туман рассеивается… Дружною толпой — в проходе — мы сталкиваемся с ними — белбоевцами — борцами и бойцами наподобие Фёдора, рослыми ребятами в спортивных костюмах; они — из бара, из лучшего его угла за занавесочкой. «Hey, guys, а как же спортивный образ жизни?!» — взвизгивает О. Фролов. — «Пить надо, но в меру, то есть больше и чаще», — бросает на ходу Лёша «Губернатор», О. Ф. взвизгивает как от встречи с призраком, а я понимаю, что это он, Губер, стоял в дверях в трубе, в тумане и суматохе — и мы выходили, выползали за их мощными спинами по маленькому коридорчику-закутку, они — на сцену… Сцена низенькая и маленькая; откуда-то набежали девушки, но не те длинные и голые, а чуть поменьше и в джинсах; они вплотную к сцене, к тебе — как так вообще можно выступать! «Концерт!» — прохрипел Саша и взвизгнул Саша (звучало как «Конец!»). «Начнём неспеша», — сказал Пушер (он же Губер, он же Гумберт) и начали ставший хитом в Тамбове и полюбившийся также подросткам Смоленска, Курска и Липецка опус «Красива»: Публика, в основном девушки, пела сама эти слова куплета: текст и музыка великолепннейшим образом рассчитаны на современную «модную» шерстяную молодёжь — в широких штанах с накладными карманами, в которых якобы удобно пить «Клинское», а больше мало что интересует, кроме музыки конечно, ну и там кекса, — причём это не сопливые амузыкальные «Сплин» или «Би-2», а пустоватая, мелодичная, прихардкоренная-прифанкованная порционная агрессия… Даже невозможно сказать, громко ли они пели — слова известны и понятны всем: Правда один ди-джей изрядно посмешил радиоманов — он, по какой-то странной фонетической каббале восприняв название и содержание песенки на слух — ведь диск-то без этикетки, простая болванка с МР-3, — совершенно серьёзным тоном заявил в эфире: «Годзилла». И вот припев: — теперь сами музыканты, пользуясь всеядностью эпохи постмодерна, пели именно так. А я лично, в пику Репе, предложившей все песни «ОЗ» с немецкого и английского перевести на родной (за ради конъюнктурщинки), перевёл этот популярный текст Гумберта на латынь — так получилась наша (жёсткая) версия «Mea amica pulchra (Pretty Girl Asks Me For A Gas-Mask)» (как вы уже догадались, в латинском нет слова «противогаз» и многих других, из-за чего пришлось параллельно воспользоваться английским). …И всё-таки есть необычайная, почти магическая притягательность в таких текстах и такой музыке (когда попадание в «яблочко» — потенция, хитовость) — даже мурашки по спине, а я всё-таки слышал и покруче и в литературе чуть-чуть разбираюсь — К припеву показалась и Лалита — вокалистка, она извивалась вокруг столба на сцене — жалко, что весь стриптиз заключился в том, что к концу концерта она чуть закатала рукава маечки. Она очень хорошая — хорошенькая, миниатюрненькая почти что как Бьорк, прыгает как Бьорк, с причёской как у Бьорк, но это не Бьорк; микрофон отключается — она прыгает вовсю, как бы не замечая, его ей делают, проверяет, миленькая, радостным «Thank you, thank you, fuck off». (Вот мне бы так. Или такую. Хотя бы для совместного пения — охотливая до похотей и забав Репа уже приглашала её петь в «компьютерном трипхоп-проекте». Без меня конечно — вместо меня можно сказать…) Вокруг нас заподпрыгивали 12-16-летние шерсты, шершавые и корявые в своём образе и подобии, это особенно раздражало Сашу и О. Фролова. …Объявили самую радикальную композицию — «Бей лбом!». «Губер! Губер! убей! бей!» — что-то подобное скандировали шерсты, как бы рвушиеся вверх, чтобы дорасти до своего образца. «Гумберт! Папочка!» — взвизгнул интеллигентный О’Фролов, читавший Набокова и смотревший Кубрика. «Гумберт и Лолита!» — подхватили шерсты (наверно недавно смотрели новый фильм по этому роману). «Л (Наверно не всем это понравилось.) Мы опять сидели у стеночки, абсолютно безучастно теперь наблюдая концерт и красную мигалку — в голове и в грудной клетке была пульсация покруче. Я осознал, что на меня навалилась девушка — на плечо, рука у меня на бедре. Посмотрел — абсолютно мёртвая, лицо белое, волосы чёрные, чёрная кожанка-пиджачок, чёрные штаны — неплохая, но абсолютно плохая. Совершенно неодушевлённо она воспринимала меня как совсем неодушевлённый предмет: наваливалась, соскальзывала, наползала, сползала… её чёрный маленький ботиночек, очень грязный, стоял прямо на моём белом катерпиллере, буквально размяв его ещё толком не размятый нос. Но мне было всё равно, и даже приятно и чувствовалось кое-что холодное, тёплое, горячее, некрофильское. Физическое состояние, как всегда после барахтания, было неоднозначным: в висках стучало и болело, в глазах мутнело как при обмороке, сердце, казалось, проткнула тоненькая, едва уловимая спица или такая прочная блестящая стальная ниточка… или лучше стружка — тонкая, шероховатая, с радужным отливом… Было невыносимо — невыносимо выносить это бытие, но уже ничего нельзя поделать в таком состоянии, нельзя ничего сделать, ничем заняться — и здесь уже близка нирвана — вынужденная нирвана… Я поправлял её, мял абсолютно холодную, безжизненную руку и как-то бездумно думал… Появилась Репа («отсочала»!) — ходит вокруг нас, разглядывает меня, улыбается, да как даст этой девушке своим ботинком с железной обоймой прямо в кость. Боль адская (наверно). Я весь передёрнулся, все мои жилы одномоментно сжались, как будто следующий удар должен быть по мне, девушка сползла, Репа улыбается, наклоняется: «Щас бы её к вам как-нибудь принести да позабавиться, только она совсем…» На полсекунды я представил. Я очнулся, я чувствовал ещё отголоски судороги в своих икрах (вспомнил, что что-то подобное мне рассказывали сегодня про Ксюху — а тут я как бы увидел это воочию!), я чувствовал еле-еле тёплую её щёку, едва заметный и мягкий пушок, её духи, запах кожи (курточки, то есть пиджака). Казалось мне, что и Ксюху эту я видел, или даже, точнее сказать, слышал — хотя как тут услышишь — разве что на каких-то иных частотах… «Пойдём пить», — сказал Саша. Я, если отдёрнусь, встану, она упадёт, как же она… Саша меня рванул, а Репа развязно кантовала тело на лавке, выстраивая из него не очень приличную позу, и ещё тыкала туда, в неприлично широко разведённые, полусогнутые ноги, факом и плевалась. «Как Рыбак — в садистичеком вдохновении декламировала она, — на шпагат! (Рыбак, Рыбарь — это прозвище О.Ф. Кстати, где он?). Лезейку бы щас… э-эхх…» …Мы ещё вмазали… Фёдор, Санич, Репа, О.Фролов исчез, Санич что-то сказал… Репа тоже пропала… Помню, я опять на бетоне, чьи-то ноги… Даже что-то женское — это бред наверно, или уже ад…Смотрю — нет ещё вроде: в баре, лежу на полу, Санич высоко вверху стоит, покачиваясь и мрея, как в мареве на жаре — берёт пиво (за чей же счёт интересно? неинтересно, не интересно, а по хую абсолютели), пиво стоит перед носом, но голова, боком и виском, лежит на бетоне, люди перешагивают, здесь очень грязный пол… Санич меня тащит — в трубу. В башню. Здесь очень грязный пол… Зато вып И тут я вроде бы отсочал. Пойду домой, думаю. Санич сказал, что он не может идти (не может ходить), не пойдёт: далеко, останется здесь до троллейбусов. Одному идти плохо, надо решиться на это, но я знаю, что я всегда хочу путешествовать, но потом хочу домой, хотя дома у меня по сути дела и нет… Саша сидит на пластиковом стуле, растопырив, далеко выпростав в мир свои чудо-конечности, сосёт пиввоо, ещё человек пять обретаются аки в упанишадах… На авансцене Фёдор — стоит, выставив «когти», как Брюс Ли, и ухмылка у него такая же (а когда серьёзен, то похож на Цоя, который в свою очередь сознательно стилизовался под мастера, только ухмылка ему не давалась): «…А я выставил пальцы — думаю: когти! — уже не соображаю вообще — и прямо на них, на нож кидаюсь! и зубами прямо рву, кусаюсь… Тут мне отец ебанул какой-то палкой или трубой, зафиксировали, связали, потащили на кухню — я вырываюсь, хватаю со стола — зубами — вилку — и саму эту железку с какой-то там пластмассой — как её? — нарост! — зубами — все зубы — всё — в кровь, всё разгрыз — не понять, где зубы, где дёсны, где кости, где… Это чума, чувак, воще… потом две недели вообще не мог жрать — вообще всё — зубы, дёсны, язык — всё расквашено, слиплось как одна масса, спеклось… Они меня башкой в стол, потом в пинки, потащили в сортир и там закрыли. Утром я встаю — а может это и не утро было, а просто вырубили — wake up, motherfucker! — и давай в дверь долбить — крушить всё вокруг: все полки, флаконы там, плафоны — всё вдребезги! — а сам ору: «Это мой Остров Свободы! — ну сортир по сравнению с остальной квартирой — а вы — пидарасы, буржуи ебаные! Фидель с Геварой вплавь — прикинь — с автоматами на спине, с ножами в зубах, топили ваши корабли! Сэ-шэ-ап! Даун, на хуй! Америка, капут тебе! Не открою, блядь, ни за что — всё расшибу! Все руки в кровь, в мясо расшибу, всю голову расшибу… Всех вас загрызу зубами, когтями…» Ага, размазать Америку по материку! — встрепенулся на миг дремавший Санич. Фёдор бросил на него злобный, бешеный взгляд. Но Саша ничего не понял, сам себе пояснил, что «это О. Шепелёв придумал», опять непроизвольно закрыл веками свои большие глаза и даже раскрыл рот… Будь жестоким — /воспитывай в себе жестокость!/ Будь свирепым — / на хуй белобокость! — вдохновлённый напряжённой атмосферой, я продекламировал только что сочинённое, жестоко пародируя Фёдорову стилистическую и вокальную манеру. Все сразу как-то затихли, почуяв неладное, Фёдор произвёл у себя во рту какие-то причмокивания языком, нервно захрустел пальцами… Что ты, баснописец Федр, нам ещё поведаешь? Санич вон говорит, что ты, Федот-Стрелец, подозреваешься в склонности к пиздобольству… Это была уже явная провокация. Зачем я это делаю, сам не могу осознать. Однако Фёдор повёл себя на редкость корректно — сморщившись, стиснув челюсти так, что заскрипели зубы, подавив спазм ярости, он продолжил свой рассказ: Я кому рассказываю — все пьяные что ли?.. Короче, на другой день… или на третий… Короче всё, чума — я всё расшиб — и себя, и всё что в комнате было… А потом — люди в белых халатах, длинные рукава — не знаю где, когда, сколько и что… (Федя тяжело сглотнул) кололи… Потом — перевязки, уколы, колёса, палата с ватными стенами… и родители приходят — «Федя-а, привет!» — и брат такой… — я кидаюсь на него — почти выгрыз у него из щеки клочок мяса… Кровища хлещет фонтаном, всё белое заливает кровь… Санитары меня так исхуярили палками — я чуть не сдох… потом меня совсем, как доктора Лектора… чума, короче… Йоу, чувак, это чума вощще! Чумак, это чува! Алан Чумак заряжает крэмы, а в республике Тува… Тут Фёдор обратил на меня пристальное внимание. Лёха, брат, я ж тебя люблю… Ну и что. Лёха, бро, хорош гнать, ты же умный чувак… ты же меня понимаешь хорошо… я знаю твои произведения… Я знаю твои теории, мы же с тобой беседовали — помнишь, вы когда «компот» на Кольце пили, и я такой подошёл… мне ещё Репа поднесла, с вами познакомила… Всё ты верно говорил, только В. Путина — в отстой. Не скажи… Я конпот не пью, публично речи не веду, и… Катеньку я люблю!! Ну что «не скажи», что «не скажи»?! Опять ты начинаешь то же самое! У тебя там тейп в кармане! А у тебя-то! Нет, ты не маргинал, — как вон О. Фролов — нормальный чувак! — ты буржуй и ниггер поганый с Вовой своим!.. Я маргинал? Может, я гражданин Соединённых Штатов! С. Левин, из сборника «И всякие». Левин, вишь, написал, но не тот, что из Котовска, всемирного центра, где, по его словам, улицы из золота, деревья из серебра… или наоборот что ли?.. — Блядь, ну невозможно с тобой!.. я с тобой серьёзно, а ты меня за пидараса содержишь… Ну и хуй с тобой. Puto! — и вроде двинулся к выходу. Хе, — сощерился Фёдор, лизнув руку, переходя на «хитрый», как у О.Ф. при квадродуплете, вокал. — «Убей пидора!», как там по «Мэ-Тэ-Ви» переводили «Молотова»… — а сам загораживает дверь. «Нудно гею — е, гондун! Модно гею — е, гондом!» Ты знаешь хоть, что такое палиндром? Это твой О. Фролов сочинил, а вот я: «То кот-коток, то пидору подарок от» — классно? Федя заметно нервничал, лицо его подёргивалось, голова рывками покачивалась, даже хрустело в шее, сам он, теребя руки возле бороды, то хрустел пальцами здоровой, помогая себе торчащими из бинта, то покусывал больную. Наоборот что ль читается. Совсем меня за дурака содержишь, — изрёк он после полминутной паузы, хорошо скрыв и обиду, и радость от своей смекалки. Это был мой псевдопалиндром — — Ну ударь меня, ударь… Давай, come on! — предлагает Федя, видимо, — Давай, бро, файтклаб! — В тот раз, когда тусили с Федей, — говорю я повествовательно, сам немного подпрыгивая и разминаясь, — я, Санич, Репа, О. Шепелёв и Фёдор (сам ещё смотрю на Сашу, думая-определяя: восстанет он сейчас, громогласно произнеся «Что ж ты, сынок, несёшь-то?!», или нет)… Репинка сказала какой-то афоризм, что у женщины мозгов как у курицы, а у умной женщины — как у двух куриц, а я говорю: «А у умного Фёдора?», все укатались вообще, а Фет (как зовёт его Репа, только с «э») сделал Не обращая внимания на соответствие только что приведённому примеру, Федя воспроизвёл то же самое. Он, казалось, едва сдерживался, чтобы меня не врасшибить. — Впрочем, — продолжал я, — он тогда изрёк интересную мысль: Маяковскому надо было бы попозже родиться — тогда б он колбасил в какой-нибудь команде, это был бы Генри Роллинз, даже круче! (Федя вроде чуть успокаивается, а я опять за своё.) И вообще Фёдор, хоть он и араб, и, хоть и говорит, что шиит (дя я пиит!), а возможно, ваххабист (тсс! за его спиной следуют все усатые и бородатые антизвёздно-полосатые: Чингисхан, Мао, Фидель, Че, Сьенфуэгос, Арафат, Хусейн, Бин Ладен, Хоттаб, Хоттабыч!..), только сам он бородку подсократил, чтоб ненароком на улице не опиздюлится, и в таком виде больше похож на нигроу, да он и есть рэпер! — тем не менее, по всеобщему нашему уговору, сговору и мнению — только брататься кровью не стали! — наш с Сашей брат меньшой!.. — Давай, бро, комон! ебошь! — орёт, заподскакивая, взбесившийся Фёдор. Санич встаёт, шатаясь-выпрямляясь, подходит к Феде, такому же двухметровому красавцу, как он сам, и сразмаху бьёт в лицо — в бровь, течёт кровь, сочится со лба вокруг чёрного глаза, Фёдор ухмыляется, лижет кровь с руки, просит ещё, Санич бьёт ему в рот, Фёдор плюется, чмокает языком, ухмыляется, забинтованной кистью мокает, как тампоном… Почувствуй свои инстинкты, почувствуй свою кровь! — декламирует кровавый Фёдор, но Санич уже осел обратно и закрыл глаза. Пожалуй, я пойду домой, — раскланиваюсь я, пятясь к выходу (кровавый Фёдор весь трясётся от напряжения, сжав кулаки на уровне пояса и зубы — на уровне моих глаз), — уроки надо учить… Тоже домой, — поднимается, вроде только разбуженный, Игорище, их гитарище. Мы поднимаемся на поверхность, закуриваем, тут стоят две девушки, одна из них Ксюша. Игорищины одноклассницы — ни больше, ни меньше — идут рядом, разговаривают громоздко, вторая тоже очень приятная, но темно. Я молчу как убитый, плетусь, но готов броситься бежать, готов взорваться нервическим, змеевидным, оплетающим душу неискушенного человека смехом от брошенного Светофор на дороге светит и мигает только жёлтым. Мы с Игорем стоим на обочине, курим — ловим мотор, девушки пошли писать в кусты у забора. Что-то происходит глубоко в небе. Горизонтальные вспышки-разрывы, но не резкие, чёткие, как при грозе, а мягкие, расплывчатые, предвещающие и замещающие, шипящие, подсвечивающие контуры облаков, которых так не видно — сплошная тьма. Клёны бьются в окна с решётками, где теплится, чуть мигая, свет — наверное как раз склад-аптека, где работает мать Ю-ю. Ивы, рассаженные тут по высоким бордюрам клумб, мотаются, извиваются, бьются, замирают обмякшие — ветер свежий, холодный, во что совсем невозможно поверить после такой убийственной жары. Ясно одно — в воздухе нет влаги; шелестение, трепет, ветер — всё это против жары, всего этого мы ждали, как кажется, чуть ли не месяцы и годы, но это не дождь, нет воды — не против жары… Гроза и жара — как это вообще сочетается? Один раз видел грозу при снеге — кажется, в начале апреля… Говорят, в день на Земле происходит около 8 млн. вспышек молнии… в разных местах, но каждая из них в виде волны колебаний облетает вокруг всей планеты, а некоторые, по эффекту эха, вызывают грозу в другом месте… Да, чиркнешь спичкой — и не знаешь, где и чем это отзовётся… Девушки семенят, потом переходят на длинные размашистые шаги, чуть ли не прыжки, Игорище уже садится — вперёд, я на заднее, на меня наваливается Ксюха, а там и Светочка. Едем. Она отодвигается, устраивается свободно, расставив ноги. Соприкасаются только ткани наших брюк — ее лодыжки своим объёмом и теплом натягивают ее ткань, делают ее тоньше — как будто накачиваемый до предела воздушный шарик… Я отстраняюсь, затаив дыхание, — стоит только соприкоснуться от резкого поворота или внезапного толчка — и всё, она взорвётся! — Где же ваша музыка?! — вдруг грубым голосом выспрашивает Ксю. — Магнитолу сегодня украли, блин, — отвечает водитель. — Ну давайте тогда сами пойте! Водитель, видимо, сморщился и сжал зубы. Мы и так жгли нехило, а тут он поддал радикально. По всему пути от «Танка» тянулись возвращающиеся домой блудные сыны и блудницы, причём по проезжей части тянулись… Тут начался «Carmageddoon» — старая компьютерная игрушка, запрещённая во всех цивилизованных странах — чем больше раздавишь прохожих в ночном городе, тем лучше. Скорость, мрак, смена планов, смена кадров, красно-чёрные тона, крики прохожих, мерзкие звуки соприкосновения резины с асфальтом при посредничестве плоти и крови… Ещё окошко в углу экрана для показа лица водителя — особенно мне нравится девушка, двшшкъ (произносить не разжимая зубов), — в шлеме, в коже, качается, трепыхается от ударов, морщится, злится, показывает ярко-белые зубы — брутальная (в смысле мужская), но в то же время смачно-сексуальная… Smack, smack my bitch up, smart, smash, crash, arms, trance, arse, ass, mash… A. Sh.! My favorite dreams of pleasure beast! Она, словно в такт музыке, дрыгает ляжками, хватает свою подружку за пупок, ее бедро прилипает ко мне. Я не знаю, какие мысли и чувства. Вот-вот, около магазина «Огонёк», — командует Игорище, мы выпрыгиваем. — Счастливо, девчонки. Мы стоим в самой желтизне, бледные, закуриваем — кажется, что дальше только чёрный мрак, и некуда идти, и в городе вообще никого нет, и не к кому идти; порыв ветра тащит по земле всякий мелкий мусор и большой комок газет, прямо на нас, на свет, и кажется, что это перекати-поле из вестерна, в котором показывают город-призрак… Хоть за так доехали, — радуется, а я тоже, но как и почему за так не понимаю, иду домой, на Московскую, думаю: а что, если б эту Ксю как-нибудь с собой бы взять бы домой; но на моей кровати лежит лист фанеры чтобы не проминалась, а там ещё О. Фролов, но не важно, что О. Фролов и что кровать, они тут ни при чём — мне не этого надо, а чего? — Чего? — вот вопросс. О’Фролов, он хоть и бесконечно раздражает меня в быту (своими плебейскими привычками), но он со мной одной крови, я не скрываю от него многих своих слабостей, он стал мне как часть семьи, но всё интимное он переводит — и мне это приятно — в официоз: пишет «Дневник наблюдений за О. Шепелёвым» (« «Двенадцать часов — манекены все давно сидят без трусов…» — механически напеваю я переделку какой-то песенки 80-х, сделанную моим братцем, когда ему было года четыре. Что-то в ней есть такое… Особенно, если исполнять форсированно… Попробуйте на вкус, как звучит фраза: «Трахаться с моделью». Вы только представьте: 12 часов, 12 злобных манекенщиц… и все без трусов… и причём Где сейчас, именно в данный, ночной, пустой и ветреный, чёрный и жёлтый момент моя уть-уть. Неужели никогда ни одной капли из моего огромного потока спермы и мысли, триллионов новых и новых флюидов — суперсперматозоидов и супрамыслеобразов — не приблизится к ее рецепторам ближе, чем на 1, 5 метра (мой рекорд). Она, скорее всего, спит сейчас. Совсем не знаю, кто и какая она. Знаю имя, город, возраст, факультет и всё. Но полюбил бы, люблю уже …В темноте есть светящиеся окна и тёмные двери в тёмных подъездах, и теоретически я могу зайти и узнать, что там делают: пьют самогон или трахаются (возможно, бранное слово, если слово не употреблено в своём прямом значениии) при свете… И там тысячи уть-утей и десятки О. Фроловых!!! — я не верю в это… А если взять в так называемой Москвии или по всей Европейской части — там ведь такая же собачая полночь… Кстати, сколько, интересно, времени сейчас… Шёл я быстро, порывисто, навстречу ветру, даже дрожал, по лестнице я уже бежал. О. Ф., конечно, встретил меня полной противоположностью… «Статистически», — обычно говорит он, раздеваясь до трусов и заваливаясь на кровать под одеяло. На самом деле это означает «статически» или «стационарно» — и теперь он не встанет дня четыре, а если его не теребить, то наверно не встал бы вообще. Он называет себя «добрая панда» и вполне соответствует этому наименованию. Он заготовляет себе пачек пять «Примы», банку-пепельницу, бумагу и карандаш, штук десять всевозможных книг или журналов и бокал с чифиром — он встает только помочиться и налить новый чай. Можно сказать, что сие есть его основное состояние (когда трезвый) — больше ему ничего не надо, разве только телевизор для более облегчённого «лупления», чем рассеянное, попеременное чтение нескольких разноразрядных текстов — от классиков мировой литературы, известных, исчерканных и истёртых, и незвестных, девственно-неоткрытых, с пыльными корешками и со слепленными страницами, широчайше изданных как бы в пику здравому смыслу, до советов юным читателям, которые были юными, когда сам он ещё не родился, и продукции местного союза писателей. Как уже упоминалось, курит он исключительно «Приму» — по сигарете через каждые пять минут, чифирит тоже беспрерывно, то есть за один приём выпивает бокалов пять крепкого чаю, а часа через полтора повторяет. Из-за такой невоздержанности бывают у него приступы нездоровья: «Окифирело мне», — говорит он раскрасневшись, или, наоборот, бледный — «Опять перекурил». Невинные, по словам Зощенко, наркотики, но в таких чудовищных дозах они свалят даже лошадь, выдержать может только маргинал-литератор, стимулирующий (или даже можно сказать, симулирующий) свои жизнь и творчество, — сосуды его слабого сильного мозга то чудовищно расширяются, то крайне сужаются, давление то резко подскакивает, то чудовищно падает, сердце то летит галопом, то почти пропадает совсем, а то и всё вперемежку… Но сейчас он встречал меня возбуждённо — он не лежал, а выскочил из кухни (дверь кухонная была закрыта, отметил я, — давно я твердил ему об этом, ведь дым столбом!). Красный, дрожащий, курящий и жадно прихлёбывающий чай, он протянул мне листок: «Алёша, я гениален!» Я стал ездить глазами по его каракулям — трёхэтажным кривым строчкам, написанным бледно-оранжевой и бледно-голубой пастой (мать купила ему Ну что?! Да. Бп! (он выплюнул чай) Ты всегда очень конструктивно критикуешь, Олёша — этого у тебя не замять… Когда, помнишь, тебя спросил что такое «эдвайзари» (надпись на кассетах), а ты очень предикативно ответил «Да», я просто ох…у… — он запнулся и чихнул. …охнул, — подсказал я. Он, видимо, кардинально «охнул» ещё раз, вытолкнув довольно много «кефира», а также принялся охать уже от смеха. Я, Саша, хорошо воссоздаю по горе окурков и рукописей на столе, — я заходил в зону задымления на кухне, — а также по тому, что отсутствует (я заглянул в заварочный чайничек) чай в Володеньке, что ты, сынок, провёл три часа, дьве рыбе и пенть хлебе преломив, блепоуси телонес унд телёночик ет контра баранчик ебанутенький на нозе, ибо… Понятно. — Он был уже брезглив и обижен, а посему прагматичен. — Пойдём вовне, пивца унасосим, за твой счёт. За мой?! То мы пили за твой, а теперь за твой. Я, так сказать, есть хочу. А когда ты не хотел, вспомни! (Это правда: всегда хотел и хочу.) Алёша, сынку, пойдём ужо вовне, не могу тут сидеть! Я было хотел куда-то шагнуть, но не смог — он уж поставил чай на пол у моих ног, примостил на ручку бокала сигарету, сам опустился на колени, целует мне тапки, приговаривая «недостоин», «пойдём от змия» и «давай я сожру спичечный коробок или какую-нибудь тряпку, а ты мне купишь пиву, причём литор». Я сказал, что сам бы лучше съел что-нибудь хоть чуть помягче коробка, а пиво, конечно, и так куплю, и мы пошли в ларёк через дорогу («Сыночек, как мы озолотили этот ларёчек! За твой счёт построен!» — говорит Санич, любуясь на отстроенный недавно на его месте павильон). Я дал денег, а сам пошёл на лавочку за этим ларьком (в сторону Эмпайр Репобилдинга). Они добрались. Давай открою, — предложила Светка, — а то ты стала совсем беспомощной… Ксюха разыскала в своих широчайших штанах ключик и вручила его подруге. Меня бы сейчас кто-нибудь в ванну отнёс, помыл, помассажировал… Ну! Не бойся — воды нет всё равно, ублюдский у нас район. Нет, я бы с радостью, если, конечно, ты бросишь свои сапфические замашки… К тому же совсем поздно — мне давно надо домой. Ну вот, прошу, пани! У меня может ночуешь? Нет, не могу. А предки-то дома? Дома, но они спят уже, а мы в спальне запрёмся — даже похмелимся или чай там, кофе — у меня чайник сейчас японский стоит… Заманчиво, но надо показаться мамочке; хоть и будить (всё равно проснётся, как ни крадись!), а то совсем — тот раз ещё мне разнос устроила… Пойду… Иди! — там темно и холодно, а со мной тепло и весело! Светка на мгновенье заколебалась — надо было чмокнуть в щёку или в губы и уйти. Было как-то неловко, немножко страшно, и ещё она почувствовала что-то иное… А спать где, с тобой что ли? Н-нуу… чё, кровать полт… полутра… полундра!.. лохудра!.. Пойдём! — схватила за руку и тянет, сильная Ксю, правда хоть «полундра!» кричи! SOS in your ass! Ну нет уж, спасибочки, — вырвалась, быстренько посылает воздушный поцелуй (вот и решение!), — спокойной ночи, Ксю! не балуйся, не блюй, не блядствуй в одиночку. Что тремоур, Олёша? Юмор! Знаете, collega, природа этих сокращений не столько соматическая, сколько латентная… Жрёшь ты, Олёша, в последнее время как скотиняра, а прикрываешься своей «гениальностью» и байронической, макаронической, якобы платонической (ага, нашёлся тоже мне Блок в завитушках!) страстью к Уть-уть — я, мол, О. Шепелявый, я вот так и так вот, вечные вопросы, как бысть и быть как, а сам пожирохивает как бык молодой, а ухода в жук ни на грош!.. Я ведь, Саша, так не могу — я ведь, так сказать, амбиверт, сочетаю в себе позывы и к интро-, и к экстраверсии… Понятно. Мы глотали жадно, смотря в небо. — Пиво газированное, — не выдержал я, — я люблю, когда натрандимся (как говорит Максимка) в дюпель, уже пить невмоготу, остаётся пиво, и Помойное, ты хочешь сказать. Да, сегодня я наверно обкушался как паскудинка — последнее время я не замечаю за собой: кушаю, кушаю и думаю, что мало и мало и трезвый, а со стороны — Да ты и всегда такой был: главное дело — «я не пью» — «О. Шепелёв, пей» — «Я не могу, я без закуски не буду, я самогон не пью» (без запивки), ломается как сука, денег не даёт, всем, кто есть, все мозги изкомпостирует, а потом, под сурдиночку, намудяшится как… скумбрия, камбала, и лобстер с ламинарией, и рододендрон, и коногекзаметр вместе взятые!.. Раскарячится, как каракатица, притащится домой, глазки блестят, сюсюкает, слюнявится, шепелявит: а мы вот где были и вон с кем и — вон все!.. У меня, по крайней мере, крышу пока не рвёт. Пока! Не боись — зарвёт, у меня тоже не сразу рвало. Опять молчание. А Саша-то что говорит — вы, говорит, двое из ларца, озолотили этот ларёк. Гы- хи! — (он курит жадно-жадно — «Дай твою покурю, с фильтром, за твой счёт!», а фильтор сей тут же пренебрежительно отрывает, — запивая смачно каждую затяжку). Хоть суммы и небольшие, зато регулярно и — круглосуточно. Тот раз я продавщицу насмешил — когда мы бутылки сдавали в три ночи. Потом (уж было часов пять), когда ты, мюдак, посылал меня за рыбой… Я три раза уже приходил и брал самую маленькую рыбку за 2. 50… Тут чувачки на тачке тормознули, заходят передо мной, набирают всякого бухла (одной «Звезды Улугбека» десять бутылок!), закуси всяческой — и я, ублюда, заявляюсь, тереблюсь, говорю: дайте-ка мне вон ту рыбку, самую маленькую, за 2. 50… Она вся удохла — возьмите, говорит, сразу всю коробку — там ещё восемь штук осталось — или вы так и будете всю ночь ходить — по рыбке через полчаса! Я говорю: для меня это удовольствие — видеть вас. Она даже засмущалась немного — хорошенькая довольно-таки, уть-уть… «Это вы так хотите произвести на меня впечатление? — опять дохнет, — но вы же мешаете мне спать»… «Меня заставляет Леонид, — я говорю, — он злой волшебник и использует рыбу в своих козлиных обрядах и песнях, — сжальтесь, дайте мне одну рыбку бесплатно!» Дала! Как дала?!! Я её по дороге сожрал. Зря, зря-зря… Жаль, жаль-жаль…(как бы в раздумье). Совсем близко к лавке подобрались коты, ненаглядные мои детушки. Теперь я с ней здороваюсь даже. Лирические нотки. Физические коты! — Допил пиво? На счёт «три» — твой жолтый, мой пятнистый. Ра-аз (потихоньку приподнимаемся с лавки), два-а-а (выставляем ноги «на старт», а руки чтобы схватить), три!!! Вот мы уже летим за котами с неимоверной скоростью — десять секунд стометровки вслепую — через дорожки, газоны, клумбы и высокие заросли чистотела — руки чуть не хватают хвост! — и вот коты благополучно исчезли в окошке подвала их родного дома, а мы стоим около него, сплёвываем слюни и ксыксыкаем. После пива как-то нехорошо так срываться… Интересно, сколько они развивают — кажется, что вообще со скоростью звука, если б без кота я б так никогда не пробежал!.. Всё равно поймаю как-нибудь. Олёша, надо бы ещё… Ну уж нет — за мой и за мой и так далее — ещё слово заикнёшься, отрываю доску от лавки… Жестоко, Олёша…Олёшенька, Цезарь, гениален и Уть-уть будет тво… — я врезал ему по печени, он заткнулся в самом начале своего коронного каскада лести, по традиции предваряющего простую как семь копеек фразу: дай два рубля (реже: купи пива). Мы шли домой. О. Ф. сменил пластинку. Дочитал «Карамазовых». Достославный ничего нового не отобразил. Всё те же самые герои, те же затруднительные и унизительные ситуации, только более продуманно. По мне, лучше беспорядочность, недоделанность, рвань, пьянь и срань… …метафизическая тыкла, взращённая на почве богочеловечества и девочки… — подсказал я. Такова особая статья нашего так называемого «общения» — номинация «Поговорим о Достославном» — пересуды одного и того же, подолгу и взахлёб, уже года три… Однако только совсем вот недавно произошёл фундаментальный инцидент, давший новый толчок нашему доморощенному достославноведению: О. Фролов лежал статистически и читал воспоминания жены писателя, а я лежал динамически, «тревожно-суетливо», и читал какую-то высокохристианскую статью о писателе, вдруг О. Фролов охает, вскакивает, подлетает весь вприпрыжку и красный, и, искривлённо улыбаясь, захлёбываясь сенсацией и слюной, докладывает: «Хе-хе! А Достославный… в баньке… при помощи какой-то гувернантки… девочку!..» Я вскакиваю: «Что ты сказал своим ртом сейчас?! ты хоть осознаёшь?!» (последнее слово он, впрочем, произнёс одними губами, без голоса, или даже вообще не произнёс, но я, конечно, понял!). Девочку! гы-гы! Я его схватил за глотку и одновременно ещё бил другой рукой в печень. Где ты это вычитал?! Он радостно указывал в книжке — там даже было подчёркнуто, а на полях очень бегло выполнено не очень приличное обрамление из фаллических символов и надписей «девочку, девочку, девочку…». Я выхватил книжку и, разрывая, треснул её об пол. Он с криком «не моя!» кинулся поднимать и получил несколько пинков, причём один в область челюсти (не бойтесь, физически он, жилистый рыбак и крестьянин, практически не пострадал). Я это предчувствовал! — заметался я, — вот она гениальность-то! так нельзя! так надо! так и должно было произойти! так сказать! Потом мы перерыли в библиотеке всю картотеку по Достоевскому, а Репа, не дожидаясь результатов сей инквизиции, прямо на дом принесла в своих лапках главу «У Тихона» (прочитав роман «Бесы», я сказал О. Фролову: тут явно чего-то не хватает, и теперь мы узнали, чего). Первый день целый день читал О.Фролов — жадно, не отрываясь, но раза три вскакивал с яростными восклицаниями, отчаянными хватаниями за голову, с плевками и молящими призывами к бражничеству. Мы с Репой, которая ради такого эксперимента даже ночевала у нас, дивились на него — она, по-моему, даже своей лапкой что-то отмечала в своём «дневничке». На второй день испытуемым был я — когда я отбрасывал книгу и принимался расхаживать по комнате туда-сюда, заламывая руки и приговаривая «Ну это же немыслимо! Я так и знал, знал!», они вылетали из кухни и, тыкая в меня пальцем, дохли. Потом пришёл Санич и О. Фролов незаметно передал ему книгу, пока мы с Репой выясняли, кто уступит два рубля (мы хотели взять трёхлитровенькую баночку пивка), прошло ровно три часа, и Саша, сидя на кухонке, с присущей ему основательностью Удивительно, но все романы мы читали по хронологии, и вот сейчас дошли до последнего — венца творения великого русского, которому, по словам Репинки, борода «присуща совершенно неорганически». Эмпатия, — пояснял я, — автор перевоплощается в своих персонажей. Психически. А здесь всё кристально ясно. Все герои — сам Достославный. Стройная радуга: Смердяков, отец, Иван, Дмитрий, Алёша, Зосима. Два полюса, все градации. Все эти «души человеческие», в которых идёт борьба, суть эманации личности автора. Его роман — это разложение личности: одни герои добрые, другие злые, но они как бы неполноценны… Вот если бы «синтезировать» их, то получится реальность, то бишь личность Достославного. Каждый герой — лишь один его вариант… Конечно, здесь маркирован Алёша, это, так сказать, центр (Зосима — слишком жёстко), хотя нельзя не согласиться, что положительные (Алёша, князь Мышкин, Макар Долгорукий, Зосима) какие-то суховатые, ходульные, а злодеи («Архизлодеи», — подсказывает умный О’Фролов) наоборот привлекательны… Вот Дима (сами знаете, что подсказывает умница О’Фролов) тоже симпатичен, и вполне даже пригоден на роль центра… В них, этих архичеловеках, читатель узнаёт что-то близкое, человеческое, «слишком человеческое»… Особенно убедителен Смердяков — что-то такое в нём поразительное, что-то глубоко личное… Твоё или Достославного?! Твоё! (мы поднимались по своей лестнице, кто-то навстречу). Не ори, Олёша. Ключи-то у тебя? Смердяков очень хорош, круче всех — круче даже ранних Свидригайлова и Лебядкина. Это почти Ставрогин, почти Достославный (понимаю, что за такое сравнение можно и в зубы получить) — но «Петля затянулась, потолок задрожал»!.. А отец Фёдор как артистичен, а! В радуге-то, Олёша, семь цветов. Седьмой, Саша, я полагаю, отец Ферапонт, который γрузди ел. Тупик веры, искажение… Мы пришли, разговор прекратился. Ксюха закрыла дверь, включила светильник и наклонилась расшнурять ботинки, рассматривая в зеркале свою задницу — вся мокрая от пота, а не видно. На одном ботинке было маленькое пятно крови, брюки вроде чистые. В дверь робко постучали. Открыла. Светка: «Это я опять, Ксю. Там в подъезде собаки какие-то — я спускаюсь, а они рычат… и никого нет… Проводишь может меня… может знаешь чьи … хотя откуда ты… Или я у тебя всё же останусь…Я очень писать захотела…Только ты обещай, что не будешь… Буду! Обязательно! Велкам, велкам, леди, раздевайтесь, только чур я пока в сортир сама, потом ты. О’кей, спасибо. Вернулась на цыпочках из коридора, шёпотом: Спасибо в постель не положишь! Раздевайтесь догола, лягте на кровать, разведите ляжки — вас будут долго и грязно трахать! Она сняла курточку, разулась и просочилась в спальню. Пришла Ксюха. Иди, я пока поставлю чайник. Где там у тебя свет включается? Не помнишь что ли или набиваешься на провожатую? Уже надоело, Ксю, честное слово. Изини. Я шарил на кухне, О. Фролов зашёл в ванную, включил воду. Выходит, я говорю: Ты что там, Саша? Искупаюсь. Время-то знаешь сколько? Мне по хую. Завтра надо бы пойти в институд или в библиотечку хотя бы… Ка-акая разница… — он зевает, идёт в сортир. Я забежал в ванную, раскручиваю свою бритву, вынимаю лезвие, прячу под ванну. Сижу на кухне, курю, завариваю чай. На столе офроловские записи. Разворачиваю тетрадку — сверху надпись: «Алкофилософия. Том Ι». Увидев эпиграф, я не удержался от смеха: ( Эту знаменитую и великолепную песню, не понять почему допущенную в «благородный» эфир рыгаловки, состоящий, как вы наверное знаете, из отборнейших блатюков, мы с Сашей додумались перепеть после пятидневного марафона под девизом «перепить самих себя из прошлого и заодно и желательно и из будущего» (до этого рекорд был четыре дня). Кстати, присутствующий тут наш друг поэт М. Гавин заметил, что во второй строке заключается вся суть поэтики «ОЗ»: иной бы написал, что именно он называется «жизнь» или какое-нибудь другое слово, но только не «змий». Однако он не вкусил всего назревшего и даже перезревшего плода поэтики «от гриба» плюс «от змия»: на шестой день утром, часов так в час дня, я, очнувшись, как ни странно, на своей кровати и обнаружив рядом на полу Сашу, толкнул его и толкнул ему речь, которой нет адекватов в порядочных языках и от которой Саша чуть не сдох — он непомерно широко разинул рот, покраснел, захрипел и минут пять не осуществлял дыхания. Я, кстати, тоже чуть не сдох, потому что у меня как никогда в жизни, невообразимо, нестерпимо и непоправимо болела голова, язык работал автономно, вот более-менее внятная выдержка: «Я… я… я… я… я? я?? я!.. я-я-я… я… как… как… как… так… так сказать как посмотреть блять в рот нассать и хуй сусать… Коробковец как накот, а я как крюкак… А насос ли я? Я… я… хуезос, но… всё равно я насорост и насосос!.. нарост нам в рот, нанос нам в нос, а носс ли ност?.. и хуйс нам в наст…». Потом целый день мне мерещилось, что в углах бегают чёрные мыши или пауки… Вода шумит, О. Фролов, нехороший, зевает, отворяет дверь, оттуда пар — слишком горячая вода, заходит, лёгкий щелчок защёлки. Я думаю, что бы послушать: Μινιστρι его раздражит, да и слишком поздно, а его слюнявый «Αδορε» от «Смэшингов» я не вынесу. Конечно, Итак, «Алкофилософия»: Другой компонент «ухода в жук» — визуальный, открытый нами совсем недавно и случайно, но отдельно от которого теперь «Тиамат» не вос-принимается — раскрытый непременно на фигурках Босха или Брейгеля альбом «Искусство эпохи Возрождения» — пятикилограммовый фолиант эпохи 50-х годов с тёмными чёрно-белыми репродукциями. Репорепродукциями — по словам Репинки, она его умыкнула из библиотеки — каким образом такое можно сделать с таким крупным предметом да ещё известными реполапками, мы с О. Ф. даже не предполагаем; однако пользуемся с радостью (вернее, с меланхолией), нашли применение. …Жук одолевал, я не представлял уже, звучит ли монотонно вода. От усталости и воспринятого за весь день алкоголя мозг уже отключается, но завалиться спать как нормальный человек я не могу — я боюсь потерять сознание даже таким естественным образом, а что уж говорить про другие, и из-за этого наползает бред, ужас… Я то сидел, глядя на картинку, то на лампочку — и всё белело вокруг, ослепляло и какое-то слово возникало в голове, двоилось, троилось, повторялось, дробясь на мизерные, частые, учащённые до сплошной тошнотворной белизны эхоповторы. Было настолько неприятно, что не хотелось жить, нужно было разбить голову об кафель. После удара растекалась адская боль — и нельзя дотронуться даже до волоска на голове. Всё белое даже когда вырываешься из бреда — это белый дым (я накурил); трясясь, чисто механически я вставал, наливал чай (вернее, холодный кипяток без заварки, потом просто воду из крана) и глушил, глушил. Но одна мысль красной струйкой сочилась с лампочки в этих белых клубах дыма и белых разводах света от лампочки — сейчас кончится «Тиамат», и я, извиваясь и кривляясь, как Микки Маус иль Плуто, подойду (подбегу) к двери, постучу и профанистично, имитируя интонации истеричной матери, провякаю со специфическим ударением-затягиванием второго слога: «Са" ша-а", Са" ша-"а!». На самом Не могу, — простонал он и, закрывая лицо ладонями, зарыдал. Пакет полетел на пол, пролив целую пригоршню крови. Кровь, как акварель по воде, расплывалась по его белому телу, его сильно трясло, глаза были кроваво-красными. …Даже этого не могу сделать, — он выставил левую руку: на запястье три разреза, красных, мягких как та же свежая мягкая акварельная краска, сочащихся. Он вдруг как-то взбрыкнул и сорвался с места. Побежал в комнату, поскользнувшись, упал в коридоре. Я за ним — обнаружил его уже завернувшимся в постель, трясущимся в судорогах, плачущим, заворачивающим руку, укачивающим её как ребёнка. Он вскочил и понёсся опять в кухню. Весь пол был в красных каплях и мазках, и даже стены. Я не могу, Алёша, не могу! Блять, что же делать теперь?! — я не могу! не могу! не могу! — Он опять захлебнулся рыданиями, закрываясь от меня ладонями. Что же ты, Саша… — я сам не знал что делать, как быть и в первый раз видел его слёзы, — ну, ничего… — я взял его за плечо, посадил на свой стул, сам метнулся в ванную. Тут я остолбенел: вода была мутно-красной, до краёв, всё вокруг — стены, раковина, зеркало — было забрызгано, вымазано густой, тёмной кровью, на полу были неразведённые акварельные лужи и — бритва. Я поднял её — старая, ржавая, из чёрного материала, на одной стороне на ней словно расплавленный пластилин… Она лежала всегда под банкой с зубными щётками, и я даже не мог вообразить, что ей можно… Сколько же крови, тупо думал я, глядя на обнажённую лампочку под потолком ванной. Еле оторвался, схватил полотенце. Потерял, потеря крови, от потери крови — неслось у меня в голове. Я не смог, не смог, Алёша! — сказал он (проскрежетал зубами) и опять залился слезами и всхлипами, но казалось, что он удыхает от смеха. Я грубо отнял левую его руку от лица, окружил полотенцем, завязал и что есть силы затянул, а потом ещё узел. Попробовал — не то что он, а я сам обеими руками не развяжу. Я лежал, лежал, Алёша… посмотрел — а там белое что-то, я подумал: кость… и вода вся красная… если б не было воды… Лицо его дёргалось и искажалось, он весь трясся и заламывал руки в судорожных, истерических порывах. На, покури, — я сунул ему в рот сигаретку «Примы», поджёг, но она вскоре упала, и он не придал этому никакого значения. Пойду к Репе, вызову «скорую», а ты сиди, одень трусы. Не надо… Через десять минут я буду тут. Не бойся. — Я взял с пола «Приму», она была мокрая, я взял другую из пачки и побежал вниз по лестнице. Cамое, самое, — бежал я по ступенькам, — ужасное, у-жасное в смерти, в смерти то (поворот), что она… что она… что человек предо-ставлен самому, самому себе!.. А кто же это? (остановился внизу, завязывая наконец-то шнурки) — Лолита! — заорал я и выскочил вон, хлобыстн навесу ув дверью. Выпили чаю с коньяком. Блин, я опять ссать хочу. Ну иди, только потихоньку, не сшибай ничего, пожалуйста-а (зевнула)… я приготовлю нам коктейльчик и спать… спа-ать что-о-то хо-очется… Вернулась. Ща я сбегаю покакать, потом хлопнем. Оставшись одна, Света невольно залезла пальчиками в шортики — трусики она не надела. На стене — картинки девочек, увеличенные Ксюхойт с иностранного журнала по психологии, какого-то фотографа-психа с фамилией на Х. Ещё она показывала тоже свои поделки — перерисованные картинки из японских мультиков, где стройненьких белокурых девашек, в миниюбочках и со спущенными белыми трусиками, натуралистично пронзают — во все щели! — ненатурально большие члены… Это она Вот и я (едва успела выдернуть ручки!). Бери стаканчик. Тут их три. Что это? Отрава. Убийственная смесь, открытая моим папой после того, как он побывал в Африке. Раньше ты что-то не предлагала. Ждала случая! Пить надо быстро — одним глотком, один за одним. Сначала немного текилы, соль и лимон — класс, потом вот это — во рту остаётся аромат амаретто, орехов, заедаешь сразу вот этим — фейхоа, ты думаешь, что это высшее блаженство и тут ты пьёшь № 3 — это абсент и леденец (один на двоих правда) из каких-то супертрав… Они опрокинули всю батарею, немного закашлявшись. Ксю, облизывая леденец, подошла к двери и заперла её изнутри. Светка развалилась в кресле, испытывая лёгкое головокружение. Раздевайся что ли, — зевнула Ксю, — а, на ещё леденец-то сосни, как он тебе? Впечатляет. Вставляет, ты хочешь сказать. Раздевайся, ложись… Да у меня какой наряд. Будешь в гольфах спать? Я в шортах буду — трусиков у меня нет. Что за новая мода! Насмотрелась эротической хуйни?! Порнографической — как ты! Ксю опустилась на колени у кресла. Давай я помогу тебе снять гольфы. Она уже ласково скатывала один, поглаживая икры. Светка вся тряслась. Не надо, Ксю, это чушь… Ксю резко встала, всхлипывая, закрывая ладонями лицо, отошла в тень. Подумаешь! Я могу смириться с тем, что меня никто не любит. Никто. Такую меня. Я не знаю… Я не могу смириться с тем, что меня никто не любит… Вот если бы жить крайне долго, было бы наплевать — уж за такой-то срок кто-нибудь да полюбит… Всё будет… даже надоест… А мне осталось… Мне нельзя… Но я же твоя подруга и я тебя люблю, — проговорила расчувствованная тоже Светка. Ксюха быстро переместилась опять к креслу, в мгновение ока навалившись на подругу, пытаясь её поцеловать в губы, причём одна рука мастерски уже оказалась под шортами. Светка высвободилась, отворачиваясь и даже треснув её по щеке или по груди. Ксю вновь ретировалась в тень. Светка старалась как можно незаметнее сплюнуть, вытирала губы рукавчиком майки. Плюёшся! Не хочешь меня знать, а говоришь: люблю. Хочу общаться, а не целоваться. — Язык, Светочка-семицветочка, как сказал дедушка Ленин, — важнейшее средство человеческого общения. Самое близкое общение — соприкосновение языками… Светка засмеялась. Ей смешно! да я сдохну, ебать! Я подыхаю как наркоман! — в лице её появилось что-то зверское, и Света заметила это. Ксю, успокойся… Ты моя лучшая подруга, я знаю тебя с детства, хоть и сошлись мы как взрослые девочки недавно — у нас ведь всё общее, секретов нет… Что с тобой, расскажи мне. Мне очень тебя жалко… С тобой ведь что-то не то… Ладно, — обречёно произнесла Ксюха, прячась в тень и даже отворачиваясь, — тогда… трахни меня в жопу… если не хочешь любить… просто трахни… мне только этого и надо. — Ну вот — опять! — Вот ведь какие персонажи! — шёпотом выкрикивал я набегу, всё яростнее и яростнее, а потом забыл про что. До Репы всего метров 200, потом по лестнице — 7-й этаж, но есть ведь лифт и, возможно, работает. Почему-то совсем темно, даже зябко, и заколол бок. Кажется, что это не тот подъезд! — Перед дверью Репы почувствовал себя дурацки. Но ведь я не знаю, как режут вены! Знаю, Сенеке с его женой император приказал отвориь вены — а он решил долго не развлекать публику, собравшуюся на эту отвратительную казнь, и порезал артерии в паху, после чего, как выражаются врачи, благополучно скончался… Теперь буду знать… Звоню. Дыхание, дыхание. Звоню, звоню… Долго, долго. Закопошились. Кто там? — спрашивает мать изнутри. Это я… А. Шепелёв. Что случилось? Мне нужен Алексей. Он спит давно, время между прочим три часа. Всё. Мне нужно позвонить ноль-три! — голос мой даже дрогнул. Иди, Алёша, домой, не открою. О. Фролов вены порезал… Там уж завозился репобратец и меня впустили, разбудили Репу. Обычно недовольная и медлительная, она быстро и молча собралась, сказав братцу «Звони», и мы помчались обратно. По дороге я пытался рассказать, что и как. Широкие? — спросила она (на первом курсе она сама ходила с перебинтованной лапкой и очень не любила, когда про неё спрашивали или невзначай за неё хватались). По сантиметру, три штуки. Вот это Рыбак! Крови полна ванна и всё улито. Мы бежали, поднимались по ступеням, Репа что-то громко вещала, а я боялся, что повылезут соседи. Добрались — дверь настежь. Заходим. На кухню — никого, в ванную — никого, в сортир, в комнату — никого. На балкон! Закрыт. Открыли — никого. Нет О. Фролова, удрал! Опять на кухню — кругом кровища размазанная, водища, даже кран толком не закрыт, да ещё щёлкает магнитофон — нажата и расклинена карандашом клавиша «PLAY». На столе коробка от «Тиамата» — человек, похожий на О’Фролова — лысый череп, неординарное лицо, пустынный взгляд ярко-зелёных глаз, а вообще вся картинка в красно-жёлтом, всё как будто объято пламенем… или может это брызги крови или вулкана — адское пекло, а в руках у него — синие цветочки-василёчки — крошечный букетик в грубых мужских руках… и зелёные глаза… У О. Ф. серые, по-моему… но это небольшое преувеличение художника… Давай искать, — предложила Репа, — далеко он не убежит. Мы ринулись вниз. Он же голый был — в город вряд ли побежит, вон где стройка надо искать. А ты под балконом смотрел?! — спросила вдруг Репа. У меня оторвалось сердце. Ну?! — трясла меня Репа. «Вот и сдох О. Фролов», — подумал я, опускаясь на корточки, хватаясь руками за землю. Кол, штырь, анус — неужели Я был спокоен, я просто сидел. — Пойду под балконом погляжу, — спокойно сказала Репа, — а ты иди на стройку, я подойду. Ксюха упала на колени, подползла к подруге, целуя и теребя ее ступни, заныла: Я прошу тебя, Светик, умоляю… ну пожалуйста… всего один раз… прошу… прошу… это просто… прошу… пожалуйста… «А если нет?! Если нет??!!» — стучало сердце. Эх, Ксюха, Ксюха…Джаст ду ит, да? И как же, чем?.. Есть… наденешь мой ремень, а к нему пристёгивается… вот это! Ты, конечно, извини, я, пожалуй, пойду, что-то засиделась! (Прыснула, увидев «штучку».) Да она не полезет, ты что?! Даже туда! Совсем ты, Ксю… Мне не смешно. Но это же… Нет… Один раз — и последний, больше никогда не буду… приставать… Пожалуйста, Светик, один раз… Найди себе чувака с большим членом, зачем… Последний раз спрашиваю: Да! Ксюха быстро вытащила из штанов ремень, сбросила их, протянула ремень подружке. Ударь меня. Бли-ин, ты ещё и мазохистка! Не хочешь? как хочешь… — лицо её, на котором мгновенье назад было блеснуло выражение энтузиазма, опять изменилось, сделалось обиженно-жестоким, отстранённо-одиноким, как будто каменным, и дрожащим внутренним напряженьем — вот-вот заплачет опять… Почему — хочу! Она повернулась задом и спустила трусики. Света ударила. Фу, кто ж так бьёт! Светка ударила сильнее, потом ещё раз, и даже пряжкой, но Ксюха только смеялась и фукала. А как? (даже выдохлась). — Как-как — как я могу тебе объяснить — сильней надо бить… Ну на ты меня. Тебя? Ну. Давай. Ксю выхватила ремень и ударила подругу по ляжке, потом сразу по другой и сразу и очень сильно в лицо, в губы. Девушка в шоке, захлебываясь, постанывая, бросилась на Ксю, повалив ее на кровать, обнимая, целуя ее разбитыми губами. «Ксюша… я тебя люблю, Ксюша, люблю, люблю…» — шептала она, а Ксюха била ей кулаками под рёбра, приговаривая: «Отстань от меня, грязная шлюха». Я направился к стройке, к полуразрушенным старым домам, рядом с которыми уже начали сооружать новые. Са" ша-а", Са" ша-"а! — так же отвратительно по-идиотски выкрикивал я, сознавая, что на такие призывы он не откликнется, Я обошёл вокруг развалин, выкрикивая, потом залез в них. В каждом тёмном углу, в каждом подобии берлоги мне чудился голенький О. Фролов, свернувшийся комочком, издыхающий и на последнем вздохе проклинающий этот мир, начиная от самого ненавистного и далёкого и оканчивая самым близким — мной и Репой, бродящими в двух шагах и зовущими его по имени. Затаивший обиду, дыхание, таящийся, чтобы мы ушли, а он остался, замёрз и умер. Голенький, беленький, несколько андрогинизированный мёртвый О’Фролов. Это невыносимо. Саша-а! — вдруг услышал я совсем рядом. Крик Репы переходил в визг, был настолько бахвальным, бутафорски-буффонным (конечно «это он из роли, из роли…», из роли «матери»), что мне стало стыдно и смешно. Сынок, ты б хоть… — я даже запнулся, не сумев подобрать слов, чтобы сделать замечание, и едва сдержался от взрыва дебильного хохота. На такое ублюдское завывание (намного ниже самого низкого человеческого достоинства — вспомним Достославного!) О. Фролову остаётся только ответить тем же — таким же взрывом — гыгыканьем и гоготом. Конечно, по идее ему не до этого, но на практике его душа, хорошо познавшая основы профанного, не устоит и выдаст себя!.. Или раздерёт вторую руку об какой-нибудь гвоздь. Или наденет на этот гвоздь свой глаз и мозг. Так нельзя. Нельзя! Ну почему же?! — довольно лыбится Репа. Смотрю на неё, а Что там, сынок? Нету. Слава богу. Как сказать… Его ж нету!.. Кого? О. Фролова, не бога же! Пойдём искать, только куда идти: в сторону Советской или в сторону Кольца? Тут — громко, нескромно и неприлично в ночи — притарантасила «скорая» — старый «уазик» с до боли знакомым двубуквием «ОЗ» (обычно мы с О. Ф., когда видим их на улице, машем как такси, но они почему-то не останавливаются). Я поспешил им навстречу. Двое в халатах уже скрылись в подъезде. Я бросился за ними. Я не знал, как их окликнуть, но они, завидев меня внизу на лестнице, обратились сами: «Это у вас тут вены порезали?» Я подтвердил. «А где он?» — «Да вот убежал куда-то… Пока мы звонили, он скрылся… Что делать не знаем…» Они развернулись и стали спускаться. «На руке?» — «Что?» — «Ну, порез» — «Ну да» — «Бинт купите в аптеке — забинтуйте, каждый день меняйте повязки». Они сели (водитель выругался и испустил мочу у подъезда) и уехали. Я был удручён. Сынок, сыночек! — кричал я Репе, — сынку, сыночек, где ты, мать? Но тут откуда-то издалека послышалось визгливое офроловское «Оть, блять!» Репа выходила из-за дома со стороны стройки, а с другой стороны приближался О’Фролов — развязной походкой, в белой изодранной майке, с полотенцем на руке и с бутылкой пива. Ты где был, дятел? — мы тебя ищем везде! Я? Я… я, Лёнь, у тебя взял из штанов деньги, пошёл в ларёк за пивом. Тут что-то закрыто было, я пошёл на Советскую — там думаю: погуляю, дойду до Комсомольской, может в милицию заберут… У ларька все лупились на меня, спрашивали что такое, откуда я сбежал, я им сказал: дурачьё, пидарасы, пиво тут пьёте, идите быстрее домой — война началась, по телевизору передают, уже войска под Тамбовом, под Новой Лядой, стоят, я вот оттуда… Кто удыхал, а кто и поверил — продавщица дала мне бесплатно ещё бутылку пива и я как бы пошёл её провожать и хотел уж отъебать… да стыдно — у её подъезда говорит: зайди, дома никого нет, тебе надо сделать перевязку, поесть, отдохнуть, и пиво есть, и вино, и презервативы… Я те покажу презервативы! — взвизгнула Репа, изображая мать, готовую приложить руку к своему олуху-ребёнку. … и телевизор! Я сразу смылся… А ну повтори! Чё повтори? Слово, блядь, ослёнок, какое ты сказал! Какое? — «смылся» что ли? Презерватив! Презерватив! Блять! — Репа зарядила ребёночку оплеуху, начала его всячески мутызить и впускать корни. А я, как бы в виде доброго, бесхарактерного отца, вступался «за Сашу» — хотя мне и немного хотелось отпинать его. По окончании сего мы пошли в ларёк и взяли по пиву. Поднялись к себе — всё по-прежнему нараспашку. Теперь закрыли тщательно. Стыдно ведь. Вообще-то О.Ф. и Репе, как видно, наплевать. О. Фролов как всегда первым делом занял сортир. Я пошёл в ванную и вынужден был отлить в «руковину» — раковину. После оф-блидинга здесь было ужасно. Мне тоже было как-то мерзко и страшно за жизнь свою. Я вновь обратил внимание на ржавое лезвие, поднял его, стал мять и наконец сломал, даже порезался. Смотрю в зеркало: лицо моё — одухотворённое, выразительное, но сокровенно озлобленное лицо Теперь я точно выглядел как «фашист», «маньяк» и «наркоман» вместе взятые (очень короткая стрижка, почти под ноль). Я зашёл на кухню, где сидели профаны, встал подбоченясь перед их взором — когда они осознали, то поприветствовали меня взрывом хохота и аплодисментов. Репа сказала, что О. Фролов вот очень похож на того чувака из фильма, особенно когда приглаживает волосы назад. О. Ф., хитрая лиса, согласился, смеялся надо мной. «Долбак! — ткнула Репа ему в лоб, — ты же, блять, намного хуже совершил!» Он сидел на стуле на корточках (мы называли его за это четырёхстопником), потупив голову, и как бы соглашался. На втором стуле примостилась Репа, табурет сломали, и я был вынужден (впрочем, с радостью и лёгкостью) опроститься и опуститься — развалился прямо на грязном полу, облокотившись в углу на стену, прямо возле воняющего мусорного ведра. О.Ф. вскоре пошёл якобы в туалет, а сам тоже сделал это — и даже волосы прилизал назад. Мы смеялись и причитали, Репа официально заявила, что она, в свою очередь, отказыватся последовать за нами в этом нечеловеческом извращении — одновременно уподобиться сразу всем трём пугалам современного обывателя. Она копалась в офроловских исписанных бумажках. Вдруг удохла и провозгласила: Посмотрите, каких успехов наш гениальный Рыбачок достиг в занятиях поэтической мастурбацией (так Репа именует палиндромию): « Мы удохли, правда, не очень весело, а я говорю: Ты лучше алкофилософию почитай, здесь где-то валяется… Вы лучше вот почитайте, — О’Фролов раскрыл самое начало «Истории искусств», где на первом идеально белом форзаце идеально чёрной тушью была нарисована прямоугольная рамка, а в ней четыре лапидарные строчки — словно эпиграф к мировой истории: ------------------ время необратимо пространство бесконечно смерть неизбежна жизнь уёбищна ------------------ …Или эпилог, послесловие, эпитафия, прощальная записка гения… А все дохли, даже я, и тут понеслось. Я говорю (из угла, из мусора говорю): надо было «Бог умер» дописать, или наоборот — «прекрасна» написать. А Реппа: разверни, говорит, последнюю страницу и там увидишь: «Бог родился/ жизнь прекрасна/ смерть избежна/ пространство конечно/ время обратимо». Мы удохли и открыли второй белоснежный форзац, но он был пуст, только крошки графита и мелкие щепки древесины — О. Фролов наверно чистил карандаш. Я открыл другую страницу — в начале — и, увидев обычную картинку, провозгласил: Репа вырвала фолиант, распахнула его своими лапками и тоже изрекла частушку: О. Фролов подхватил совсем в тему, вероятно, о личном, глубоко его волнующем: А Репа опять: А я-то с полу: А О. Ф.: И уж совсем до неприличия… Таких двустиший, неполноценных, половинчатых частушек, штук двести наклепали — одна срамней другой, О. Фролов даже не утерпел и стал записывать!.. Наконец Ксю встала на четвереньки, а Светка пристёгивала приспособление. — Давай ты быстрей! Ты уверена, Ксю, что-то он слишком уж толстый — я б таким не решилась себе даже в перёд полезть… Да, чуть не забыла! — спохватилась она, — там у меня в штанах, в кармане презер есть — смазка хорошая, вон там на полочке ещё крем… А это что такое? А это себе вставляешь — для отдачи… совсем маленькая штучка, но для клиторального нормально… только закрепи как положено, а то сорвётся… Давай, только сразу так не врывайся… ведь всё же толстый… помажь, послюнявь его… Вместо этого Светка развела ягодицы Ксю и припала язычком, потом всем ртом, как бы в засос и пуская слюну. Ксю постанывала. Блин, у тебя тут совсем всё… натёрто вокруг… и губы… как настоящие… может не надо всё-таки сюда… Давай! Что я только туда не пихала! Три фаллоса уже выкинула — маленькие, мне надо чтобы впритык, чтобы до боли… смотри, что я могу — прям как та тёлка из порнухи! — Она воткнула в себя пальчик, потом сразу другой, расширяя отверстие, стала как-то сжимать мышцы, фырскать-пыркать попой, как ртом. Ну ты совсем, Ксю!.. Давай, только со всей силы, не останавливайся ни за что. Я стал убирать с кухни магнитофон — нужно было перенести отдельно его и колонки, расставить на окне и подключить. Всё равно завтра всё убирать, как всегда подумал я (по окончании пьянок, если я ещё вменяем, у меня появляется своеобразная фобия — страх, что заявятся поутру родители или хозяйка, а собственно поутру с похмелья у меня появляется мания конструкции — тут уж я с маниакальной детальностью и продолжительностью начинаю всё мыть, подметать, собирать и расставлять, варить щи или суп, на что в простой день не решишься). Репа крайне поощрила такое рачительное отношение к её еле живому «центру» (кроме кассет на нём можно ещё проигрывать виниловые пласты, из коих у нас в наличии имелся только один «Корт» «Малинового Короля», купленный Репою в каком-то магазине за руболь двадцать). Правильно, Лёня, здесь ему не место. А ты, мыловарня, если ещё раз сюда притащишь — отберу! Пойдём я вот даже колонку донесу. Да уж ладно, сынок, — говорю я — не хотелось привлекать к себе внимания, к тому же Репа «никогда ничего не делает, и, пока я жив, в моем дому ничего делать не будет — на то она и Репа» (репокредо, сформулированное О.Фроловым). Проверь, — сказала Репа, когда всё подключили. Да ладно, уж утро начинается, надо спать… Ты домой-то не пойдешь? (Обычно, по непонятной и неприличной репологике, она обычно оставалась спать чуть ли не с обеда, а в собачую полночь, под утро уходила домой — и ничем не удержать или наоборот не прогнать!) Конечно пойду! только проверь сначала. Зачем? Блять! говорю: проверь!! (пьяная Репа настырна, как бык). Радио давай послушаем — под него засыпать хорошо, потише сделай, свет выключим… — зашёл О. Фролов, зевая троекратно, глаза его были наполнены кровью. Не-ет, проверь! — Репа сама своей нетвёрдой лапкой включила вилку. — Во второй деке какая кассета? где карандаш? Да кто его знает, на кухне наверно… Репа схватила со стола мою ручку, разломила пополам и вставила огрызок под клавишу. Появилось шипение, а потом очень громко «Dead Bodies Everywhere» (Korn). Репа привскочила от магнитофона и вот она уже «выделывает руками перед яйцом, как будто бы ебёт мыльницу». Не сговариваясь, не обсуждая, не осуждая, мы с О.Ф. приблизились к ней, приплясывая-переминаясь с лапки на лапку, как лягушата из какого-то мультфильма, в то время как передние лапки были серьёзно задействованы в производстве аналогичной репиной непотребнейшей «мыльной» жестикуляции. Но песня была жёсткой — синхронно мы подпрыгнули, выпрыгнули, подав весь корпус вперёд, чуть не сшибившись при этом лбами — сильно вперёд, будто готовясь полететь плашмя на пол… но в самую последнюю секунду ноги выбрасываются вперёд — чуть ли не приседание, выделывание русских коленец-да- кренделей, только очень жёсткое — падение отменяется, и — всё сначала в такт музыке. Прыжки и корявства пошли уже неописуемые никаким пером. Думаю, если Звук. Звонок в дверь. Сердце у меня оторвалось. Я кинулся выключать центр, О. Фролов — дурак — открывать, а Репа по своему обычаю прятаться — на кухню. Не открывай! — вроде бы крикнул я, но, скорее всего, крякнул. Всё, конец. Сердце защемило, словно в тисках. В висках был свинец. Это уже лишком. Ведь надо же, надо же и меру знать. Хотя — в рот всё ебись, причём конём. Это моё последнее слово. Спасибо за внимание, господа гомопидоры. О да, о ад, о дао, ода… О. Фролов, обряженный уже в свои алкоголички и майку, с окровавленным полотенцем на руке, высунулся за дверь, широко распахнутую… Никого нету! хы-гы! Закрой, долбак, — выкрикивает Репа с кухни (я-то уже не могу). Послышались какие-то смешки и возня, и ввалился Санич, довольно-таки довольный и поддерживаемый Михеем, и пробасил: «Совсем что ль охуели — время четыре утра, а у них на всю лестницу «Корм» хуячит!!». Вы как раз вовремя, ребяты, — выпросталась уже свежеэкзальтированная Репа, щас побежите за выпивкой в ларёчек. О, да тут Михей, хе-хе!.. Тоже на танке или от баб? А чё это у тебя на руке? — Михей по своей натуре всячески валтузлив и наянен. А Саша у нас сегодня вены порезал, чуть было не сдох, — для Репы это была самая заштатнейшая фраза, и если ей и не приходится произносить подобное ежедневно, то я считаю, что она всё равно вроде как именно для этого и рождена на свет. Санич мгновенно смутился — смутились и побелели его глаза, его лицо, и он упал — Михей едва успел его поймать. Да, Саша, он такой, не смотри, что длинный и брутальный, а в обморок падает. Классе в шестом помню фильм смотрели какой-то — «Муха» что ли или какой-то ужасник — и там прям чуваку что-то отрубили — уж не помню что… Хуй наверно, — Михей — это уже собственно пошляк. Ты, Миша, собственно пошляк. У Саши натура нежная, а у Саши (она кивнула на О. Фролова) ещё нежнее, не каждый ведь на такое решится. А про этого (завидев меня, осознали наш новый внешний вид и удохли) я уж вообще не говорю! Кстати, а почему ты Миша, ты же Саша? Да эти вот черти придумали. Миха, Миша, Мишуточка, — выступил воскресший уже Санич, — это производное от Михей, вернее наоборот — так сказать, Миша плюс еврей получится Михей. Э-э, подь суда (завидел О. Фролова), существо! Ты что творишь, бади?! Ты что, совсем что ль?! Саша, золотце, русалочка, мать, давайте поддадим что-либо-нибудь! Миша, ты случайно так не разбил бутылочку?! Что там у вас? — О’Фролов подпрыгивал, подхрипывал, потирал руки и лез к Михею. Угадай с трёх раз! «Яблочка»! Ой, давайте наверно её разопьём! Ни разу не пил такую, — паясничал О. Фролов. Иди, долбак, поставь первый альбом «Корна» перематываться! — принуждала непотребноя Репа. Зачем? Кассета перематывается полторы минуты, а выпить нам всего по стаканчику и достанется. Вы ведь уже в гавно, ребята? Нет, мы евреи! Когда они уже легли, утомившись, прижавшись друг к другу, Ксю начала плакаться и извиняться. Я наверно покончу с собой, у меня вообще что-то не того… Я не могу так жить, я постоянно думаю об этом, только об этом… и больше не могу ни о чём… я пытаюсь… я пыталась как-нибудь… но всё равно… я схожу с ума. Ничего не могу с собой поделать… я умру… и тебя втянула, дура, прости меня… я умру… Тебе надо обратиться к врачу, но сначала рассказать родителям… Что я им скажу?! что каждую секунду думаю: какой бы предметик побольше засунуть себе в жопу?! что хочу кого-нибудь изуродовать, что сплю со своей подругой?! Она потянулась к сумочке, закурила. Тут вроде нельзя курить. Всё равно. Дай тогда и мне. Помоги мне… Они курили, пуская дым в потолок, Светка ёрзала — Ксюхины пальцы задумчиво исследовали внутреннюю поверхность её бёдер. Что-то у меня всё замутилось совсем от курева, — сонно пролепетала Ксю, бычкуя сигарету, — я сплю… не могу, конечно, успокоиться, я вообще мало сплю… может тебя ещё попросить… насчёт попы… нет, не надо… надо спать… давай спать, Светка, моя любовь… я сплю… Она отодвинулась, закрыла глаза и вроде засыпала, погружалась в сон. Светка вдруг подкатилась к ней, прислонилась, целуя в подбородок и шепча: «Давай и ты меня». Я…я… спать надо… Я тебе не отказала! проснись, ну. Не надо… Давай, Ксю, только не туда, а туда. Фу, отвали! Больно ведь… Больно?! Ты чё, дура! И гондонов больше нет — этим не советую, он чуть-чуть запачкался. Если хочешь, конечно, иди в сортир помой его… а вообще лучше спи… Светка улеглась, размышляя, поводя пальчиком по своей влажной промежности. Ладно, Ксю, давай туда… — обречённо вымолвила она, приподнимаясь, выгибая спинку… Ксю мгновенно взбодрилась и действовала резво и страстно. Только не вздумай орать или срать, я всё сделаю как надо — всё будет оф’кей: деликатно, но понтово. Может лёжа, а то сил нету… Неудобно… и … я хотела… целоваться… Да нет проблем: на живот ложишься, я на тебя… Ну и как же? Ведь надо лицо… Ты чё не разу что ль не трахалась в ж… в этой позе?! Голову только чуть повернёшь набок, и я тебя зацелую. Правда особо хорошо таким большим членом не прожаришь — надо его использовать на всю длину. Ляг на спину, колени повыше, прямо к груди — я на тебя и можем целоваться… если хочешь, конечно… Хочешь! сама не знаю, что делаю… Как мне потом тебе в глаза смотреть?.. а себе?.. Пошла ты! Я тебя сейчас изнасилую! Закрой глаза, рот открой, высуни язык, расслабься… Я сказала: расслабься! как ты не крути, а вот эта штука полностью будет в тебе — сама захотела! Мы пошли на кухню воспринимать от змия «Яблочко». Да ты ж, дядильня, там остался, — удивляюсь я Саше. Это всё Миша. Я уж спать лёг там на лавке, у какой-то бабищи укуренной отобрал куртку, сунул под голову и уснул. Чувствую — кто-то тормошит меня, смотрю — Миша. Ты откуда, говорю. С профессиональной коммандировки — как всегда. (Миша профи по части многочисленности половых связей.) Мы пошли в бар, разбудили там всех, заказали по соточке и по бутилочке пивца. А Миша, конечно, раскуриться хочет. А деньжат-то дай бог на один костыль хватило бы, и О. Фролов уже ушёл. Ты чё, говорю, Миша, все дилеры уже спят давно. Но Миша и за пионеркой на коленях на Полынки поползёт. Вот тот чувак, говорит, курит. Ну и что, говорю, баран, ты его знаешь?! Миша мялся, мялся, — сам подходит к чуваку и начал окучивать. Тот наверное сам уж пришибленный — дает Мише — прямо забитый джойнтик достался — мы вышли на улицу (заодно и поссать на свежем воздухе), размочили и тут у Миши сорвало крышку. Пойдем, говорит, у меня тут знакомый живёт, возьмём бабосов — хоть выпить. Мы дошли до Комсомольской, повернули где 1-я Шацкая — уж совсем около моего дома. Я говорю: эй, друг, ты не ко мне случайно собрался?! Нет, говорит, тут сейчас арка будет, заход во двор, там девятиэтажка белая, на первом этаже аптека. Я говорю: арка есть, только не тут… Спрашиваю: как улица называется? Он сказал — я весь удох, говорю: ты что, Миха, с катушек слез, тут таких улиц отродясь не было. Миша подумал, почесал репу, сам вдруг весь удох и говорит: блин, а я думал, что мы в Нижнем, а мы в Тамбове, да?! Во дурак! Так и пришлось вот к вам идти, правда мы думали, что вы давно спите, а они захреначивают! Пока Санич повествовал, Миша засасывал что-то из бумажки в «Приму». С первыми звуками «Корна» мы, поочерёдно приняв свою дозу корма, вылетали в комнату барахтаться. Появление сцепившихся О. Фролова с Саничем мы приветствовали дурачими рукоплесканиями. «И тут пидор начинает расходиться!..» — провозгласил О’Фролов и начал расходиться согласно расхождению «Корна». И тут началось такое, за что стыдно, что это имело место на той же планете, где живут порядочныя люди. Каждый стал выделывать, выделываться, распрягаться и раскорячиваться так, чтобы быть не хуже себе подоббных — а куда уж хуже?!! Я дядя Гуща, а я его не лучше! Взгляните хотя бы на Репу — она заподскакивает, как резиновый мяч, сокращаясь, как резиновый шланг, извивается, как отвратительнейшая гусеница, перебирает лапками, как «на красных и сраных лапках гусь тяжёлый, задумав плыть по луну вод», обхватывает лапками лицо, голову, словно в припадке рыдания, истерии или падучей, налетает на окружающих, топчет и месит их, рвёт на них одежду и, конечно, подпевает своим отвратительно-утрированным реповокалом — гундосым, как Боярский с «Зеленоглазым такси», — «Пг’итог’мози, пг’итог’мози!»… И всё это одновременно, а то попеременно! Лезет ко всем, как падаль, тянет свои липкие лапки — схватив меня за щёки, провозглашает: «Дарагой ты мой чилавек!» Хватает с кровати одеяла, простыни, накрывается, запутывается в них, лезет к другим, кутает их, валяет, барахтается на полу — вся, блять, как говно, тьфу! Но… если вы посмотрите на… О. Фролова… Это вообще. Это, в принципе, то же самое, что и Репа — не всё, конечно, но более или менее, но однако гораздо хуже: нервознее, истеричнее до невыносимого — как будто с него только что содрали кожу живьём — поросячий визг и барахтания поросёнка, которого режут. И раскорячивается ногами и руками, как среднеголливудский шаолиньский монах, — эти пассы занимают чудовищные пространства, — не давая тем самым свободно барахтаться всем, даже Репе! Не говоря уже о выражении его лица (да и у всех-то) и о том, что он выкрикивает — псевдоанглийское, агрессивно-слюнявое, раза в три чаще, чем вокалист «Корна», что называется «от гриба» или «от себя», а голос его я уже несколько раз пытался описать… Повторим, что не каждый сохранил бы психическое равновесие, а многие и самоё здоровье после визуального контакта с таким зрелищем, с таким обществом, с обществом таких зрелищ (5 штук)… Но это было ещё только начало. «Алёша, не надо! Саша, потише!» — кричал я им в уши, сам, впрочем, «по возможности» извиваясь и избиваясь в конвульсиях, как тряпка от флага на урагане — во имя Отечества нашего свободного! Как же «не надо»! какой там «потише»! Репа схватила пионерский барабан с надписью «Alilluja» (по настоянию Санича во время так называемых «жарок» (что-то вроде джемов или репетиций) я клал его на рабочий, дабы не дефлорировать оный при исполнении моего любимого «гладкого дубового боя»), нашла огрызок одной палочки (не знаю какой: «Jourgensen» или «Barker») и начала в него бить. Соседи отозвались из-за стены. Репа орала «Сосельди!» и насаживала что есть мочи. Я умолял её не бить. А Санич бил в их стенку кулаками и ревел «Пашли на хуй!» Я умолял его, кое-как выпутываясь из О. Фролова и пробиваясь сквозь шум Михея, который под ритм Репы монотонно и очень громко выкрикивал «Блядь!» — наверняка он мысленно созерцал сценку из ублюдчно-италианской ленты «Паприка»: целую батарею бордельных голых женщин, повёрнутых к нему, богатому и всемогущему, пышными задами на выбор, — но он, Саша Большой, напротив взялся заподпрыгивать и биться в стену плечом, а то и головой и даже лбом, и когда ему было особенно больно от удара, яростно атаковал стену кулаками и пинками. Я думал, что он её проломит. Моя майка была у меня на голове, а когда я не без помощи Репы дорвал её совсем и выбросил, моему взору предстал абсолютно голый О. Фролов — вернее его откляченный, раскоряченный, раздираемый зад с крупным, чуть ли не окровавленным анусом. Он воспроизводил немыслимые по своей замысловатости и несуразной акробатичности телодвижения, требующие изрядной гибкости тела и особых спортивных навыков. Однако и по себе знаю, что единственная тренировка и причина — частотность обращения к танцу, количество выпитого и желание отчаяния (отчаяние желания), когда хочется в танце воплотить и компенсировать свои чувства от жизни — обычно это суть желание, вожделение чего-то и отчаяние от неполучения чего-то — и наступает странное состояние размягчённости, подвижности, синхронности бессмысленных действий тела и мозга — а когда всё это зашкаливает за пределы физических возможностей человека и, как следствие, за пределы сознания, получается уже транс, и всё земное теряет значение… Блять, в рот ебать! — довольно провозглашал он в порыве непристойнейшего танца, остальные удыхали впокат, особенно не ко всему ещё привычный Михей. Я пытался его остепенить, остановить, взывал к совести, к пропагандируемому им христианству, но больше для комедии, потому что «пидор уже разошёлся» и «требует логического завершения». Его лицо было абсолютно дебильным: расслабленно открытый рот, безвольно застывший полувысунутый язык, глаза навыкате, остекленевшие, расширенные зрачки — и глаза, и рот, как у рыбы какой-то. Он лез ко всем со своей промежностью — и чтобы избежать встречи с ней, так сказать, лицом к лицу, приходилось буквально вылетать из комнаты в коридор. Неопытный и маролослый Миша, прижатый в углу, рассмотрел наверно её в деталях. У него на лице появилось серьёзное выражение — растерянности или даже испуга. Только Репе выходка этого бесноватого, этого бессовестного отступника человечества (кстати, называющего себя «Великим» и «Учителем», а также, если помните, «князем Мышкиным» и сравнимого разве что с другим выродком — Укупником) пришлась впору — она стала охаживать его палочкой по ягодице, а потом и тыкать, так что он сразу вынужден был ретироваться — развернуться к другим. Я сам выступал уже в одних трусах. Репа на ходу, на лежу, извиваясь, выпутывалась из штанов. О. Фролов вдруг бросился на Сашу «Босса» Большого (стабильно и добровольно обряженного в майку «BOSS»), пытаясь стянуть с него штаны, за что был схвачен и отведён в коридор для воспитательной беседы. В паузе между песнями послышалось басовое восклицание Саши: «Во имя Господа нашего, опомнись!», а затем взрыв его же удыханий навзрыд. И они выскочили опять к нам — о. фролов (его фамилию стыдно даже с большой буквы писать), раскорячившись почти до состояния шпагата и передвигаясь прямо в таком виде наверно в основном за счет рук (одна из которых по-прежнему была перетянута полотенцем), а Санич упал на колени, рыдая, и бия головою в пол, и захлёбываясь, и указывая пальцем на Великого ренегата, который зажимал в горсть и оттягивал свои гениталии — словно пытаясь отсоединить их и протянуть каждому в нос. Я в анус крестик засунул! — громко пояснил О. Фролов. Ты что, долбак! богохул! анафема! — практически в один голос выпалили мы с Репой, воспользовавшись паузой в музыке. Ну ведь где-то он должен быть! — ответствовал О. Фролов с безупречной логикой помешанного. Саша, опомнись! — едва успели выкрикнуть мы, как начался «Faget», вскочил Саша Большой, заорав: «Сакраментальная песня моя!» Бог пидарас! — заорал О. Фролов и развернулся своей задницей к иконе, которую он недавно снял из красного угла на кухне и повесил над своею кроватью, обращая тем самым внимание на свою новоявленную, «радикальную» религиозность. «В присутствии иконы» запрещалось материться и даже «замышлять недоброе» — доходило даже до избиений и до взимания платы с Репы за право находиться в комнате, «Вериги, вериги сконструирую… и себе и вам…» — бормотал он всё это время. Тут Санич, чуть оправившись от смеха и слёз и расправившись из состояния крючка, обратил своё внимание на икону, завешенную разорванными трусами О.Фролова — его тут же прошиб новый приступ эпилептического удыхания — опять до слёз — он, трясясь, указывал на икону, а сам ещё всячески бился головой в пол, потом начал отчаянно сучить лапками. Теперь сам «князь Мышкин» явно замышлял что-то недоброе, но по обычаю этой песни мы сцепились в один непотребный хоровод или даже клубок, раскачиваясь и извиваясь и повторяя с нагнетанием интонации вместе с патологоанатомом Джонатаном Девисом: «О, май лайф, хуэм ай???!!!», и когда следовал ответ: «Айм джяст а фагет!!! Фэге-э-эт!!!», весь наш хоровод рассыпался, и каждый «отрывался», расшибался один, превращаясь в конце концов в труп до завтрашнего утра, а иногда и долее… …На этот раз все расшибались «как в последний раз»… О. Фролов на раскоряченных и согнутых в коленях ногах и одновременно на руках, опираясь на ладони, а то и на локти — разгонялся, отползая, как паук, а потом врезался в стену задом, пытаясь заползти по ней вверх, к иконе. Что удивительно, это ему почти удавалось — гибкое, длинное, тощее тело, потные конечности, дурачая напроломность… Он раздирал ягодицы, бился задом в стену, выкрикивая «Щас насру!..», потом выпрямился, встал на две конечности (даже непривычно), ритмично подпрыгивая и «выскинывая» на икону, потом выскинул двумя руками — через каждый прыжок изменяя сии жесты нацистского приветствия на факи и плюясь в сторону иконы, потом ввёл и третье чередование — крестное знамение, потом рухнул на ягодицы и выскинул и руки и ноги — вытянутые балетные ножки, а потом, конечно, пытался изобразить и четыре фака и перекреститься ногой… Плюнул вверх — и плевок, вернувшись, упал ему на губы. Тут он заметил, что на кровати навалено всякой всячины — одеяла, спинки от кресел, подушки и т. д. — он превратился опять в человека-паука, размял свой анус (крестик было выскочил), вроде как присоску у мух, нацелился им куда надо и — помчался через баррикады кровати под потолок… Хотя мы сами были уже в состоянии последних трепыханий под хрипы и всхлипы Девиса (помню, как на Новый год я, сам от себя не ожидая, единолично и публично — был ещё ортодоксальный рокер На Крыльях, и мы с О. Ф. обрядились в сельпоманов: одели пиджаки с галстуками, сделали чёлочки набок и нарисовали себе чёрные усики — в концовке «Дэрри» забился в угол и изломался и расшибся, как пидарасина), но видели его этот файнел рывок — первый раз он саданулся копчиком о бок кровати, упал, скорчившись от боли, второй раз залетел чуть выше, но рука попала в дырку — сетку кровати, полотенце съехало, хлынула кровь, он кувыркнулся обратно — не успев высвободить руку, угодил хребтом о ту же железяку, однако не долго сумлившись он атаковал в третий раз — с неизвестно откуда взявшейся силой для такого чудовищного рывка, неизвестно по законам какой физики преодолев все препятствия, вскарабкался по кровати и стене почти до самого потолка, сбив и трусы, и икону! Упав вниз, извиваясь, с визгом и стоном, он кинулся раздирать трусы, а потом и разбивать икону — тут вмешался Санич — отобрал — и вот в куче на полу оказались все мы — все бьют друг друга, все в крови, кусаются, Репа отхаркивает свою жидкость… Я почувствовал спазм в желудке и начал чуть-чуть блевать… Это привело меня в чувство, я высвободился, вскочил, пиная всех подряд и призывая в союзники Санича. «Давай этого туда, — говорю я ему, — где его повязка, надо затянуть, Мишу на полу — брось ему подушку, Репу наверно ко мне, только валетом…» Было уже совсем светло, я зашторил окна и лёг спать — Репа сжалась в комок в углу моей кровати, вяло сплёвывая жидкость и подкашливая, О. Фролов лежал на самом краю своей черепаховой кровати, на железке, лицом вниз и продев руки в сетку, рядом Саша — уже спит, Михей — в двух подушках под столом… Всё закончилось быстро — Светка начала стонать (пришлось зажимать ей рот), потом захотела в туалет. Сдвинув ноги и держа руку на промежности, согнувшись, как от боли в животе, она в сопровождении подруги добралась до туалетной комнаты. Ксю стояла на атасе — мало ли ещё родаки проснутся. Отправила эту никудышную любовницу, села сама и вдруг — та же негодная мысль. Флакон шампуни — это слишком большой и плоская, как бы ребристая верхушка — не пойдёт, уже пробовала; дезодорант «Рексона» — это уже маловато будет, неинтересно… А когда-то даже остроконечную тонкую «Рексону» не могла засунуть! Что значит регулярные тренировки — если человека одухотворяет (сжигает) страсть к чему-нибудь, и ему не надо постоянно быть в напряжении, проявлять так называемую силу воли (в существование которой, кстати, не верю), а ему, напротив, надо тужится, чтобы поумерить свою непонятно кем и чем данную болезнь, — тогда он определённо достигнет крутых результатов! А enemas, thee enemies!.. Самая большая спринцовка, на которую в нетерпении надавливаешь сразу обеими руками… бьющая сразу высоко вверх!.. Потом и душ вплотную — «до помутнения желудка» — даже саму лейку душа засовываю по рукоятку!.. Рубить с плеча! Всегда во всём! Пётр Ι почему-то вспоминается… И никакие условия не нужны, и никакой тренер! Пойду потренирую Светочку… Она легла под одеяло (простыню), примостилась совсем высоко на подушку, выставив задницу чуть ли не под нос Светке. Поласкай меня там пальчиком, — сказала она подруге, а та уже сама гладила ладошкой ее гладкие ягодицы. Давай, ещё пальчик, ещё… Светка нехотя подчинялась. Давай всё, все, всю — не бойся, у тебя миниатюрная ручка… это даже меньше, чем та штучка!.. Светка выполняла осторожно, постоянно смачивая слюной и влагой из Ксю. Погрузив всё, начала двигать рукой, второй держа Ксю за талию. Та извивалась, довольно постанывала и шептала «Ещё, ещё!»… А ещё уже сама влезла пальцем к своей визави. Вскоре она из пассивной превратилась в активную. Светкина ручка уже была свободна, а вот три пальца Ксю ворвались в тесноту брыкающейся, вырывающейся жертвы. Не надо, не надо… — стонала она, грубо кантуемая более сильной девушкой. Конечно не надо: у меня ведь кулак в два раза больше твоего — кто же скажет надо! Но ты не бойся: вот смазочка… не бойся: я тебя так продеру — на всю жизнь запомнишь… тебе же понравилась боль, да? Нет! нет!! не-э-э-эт!!! — кричала почти в голос, но её сильно ударили в живот, под рёбра, она икнула, ёкнула, пукнула, а Ксю, воспользовавшись паузой расслабления, отвлечения внимания через силу втиснула весь кулак. Светка дёрнулась и испустила отвратительный стон. Она плакала и пищала, как маленькая девочка, как грудной ребёнок, как будто ее резали. И билась и дрожала. Замри, дура, тебе надо привыкнуть. — Приказала Ксю, свободная рука которой фиксировала рот мученицы — the second fist is in the mouth. Света заливалась слезами, ей было всё хуже, а когда вынимали, чуть вообще не сдохла. Она проклинала Ксю, хотела даже уйти домой, но не смогла. Она корчилась, лёжа на спине и согнув в коленях ноги, держась за живот, стонала «Живот, живот…» И рыдала почти в голос, своевременно заткнутая Ксюхой. Ксю потащила ее в сортир буквально на руках. Потом обратно. Потом опять. Я опять, опять хочу в туалет — и писать, и ка-какать… но получается только каплю, а потом опять хочется… И там — и впереди, и сзади всё жжёт, и где-то внутри, в боку жжёт, — плакала она, шепча Ксю в ухо. Что ты мне плачешься, думаешь, я не знаю этих ощущений? Думаешь: это серьёзно настолько, что надо вызвать «неотложку»?! Ха-ха! Думаешь, я могу тебе помочь? Нет! Терпи. Терпи, моя малышка, ляг и спи, забудься, я с тобой… всё успокоится и пройдёт где-то через полчаса… Я понимаю: страшные рези… Ничего… завтра и послезавтра тоже всё будет болеть, кремом помажешь и всё пройдёт… А сейчас я тебе впрысну чуть-чуть мяты для успокоения и дам таблетку для сна. Со спрынцовкой Ксю действовала уже очень деликатно, после заботливо уложила пациентку, укрыла и держала ее почти до рассвета, не пуская в туалет. Та пыталась вырваться, пыталась бить Ксю, но только попёрдывала очередями со звуком как в воде. «Тварь, тварь, убью… ты мне не подруга, уйду…» — сдавленно стонала и форсированно шептала она. А Ксю в ответ только каждый раз целовала её в щёчку — как целуются подружки при встрече, как братик целует сестрёнку. Вскоре они уснули. Вопреки всем своим ожиданиям, я наверно быстро заснул. Какая-то зима, мороз, всё белое, чёрное, чёрно-белое, даже дома холодно — дома у Санича. Мы с Саничем обманываем О. Фролова: говорим, что у нас дела, что идём снимать телепередачу (!). Уходим от дома, крупными хлопьями валит снег… О.Ф., голый, выскакивает на Саничев балкон и кричит: «А как передача-то называется?» — « О. Фролов плюётся, а нам очень весело. Мы вновь затягиваем куплет из Аркадия Северного: Тут я проснулся — как бы от холода и стыда. Было невыносимо жарко и жужжали комары. Все храпели и сипели. «Погода у нас хорош или что ли: или: Впрочем, не важно. Это было совсем давно, в самой что ни на есть юности — и это из группы «Красная плесень». Да, тогда слушали иной раз — Перекус, Яночка, Замире, Яха, Ленка, братец… А потом слушал один одну эту песенку и была одна такая погода летом… И тогда я ещё писал так называемые «стихи»: Лучше, я думаю, «из бочки» зачеркнуть, а написать «и луком». Впрочем, текст наверно можно совершенствовать до бесконечности, а как вот в жизни своей собственной свести концы с концами — прошлого, настоящего, будущего… разве только через… |
||
|