"Ловцы" - читать интересную книгу автора (Ризов Дмитрий Гилелович)



Глава шестая

Прав оказался Опресноков, считай, что теперь Милюки у него — как мухи в паутине: кого захочет, того и потянет… Милючиха — на что уж большая любительница лясы поточить с соседками, сидючи на лавочке у ворот, семечки полузгать, глазами провожая проходящих и все-все в них подмечая, — два вечера среди соседок не появлялась. А это что-нибудь да значит! Она перестала, как обычно, по утрам провожать корову, а по вечерам встречать из стада: лишь откроет калитку, выпустит — шагай дальше сама. Вечером ее Зойка самостоятельно добиралась до ворот, ревом вызывала хозяйку, та быстренько ее впустит и калитку захлопнет, будто за хвостом коровьим кто-нибудь еще может увязаться во двор. Компания соседок переместилась на другую лавочку, по ту сторону улицы, и оттуда вела наблюдение за домом недавней своей предводительницы. О Рыжике они поначалу говорили такие вещи, что кровь в жилах стыла, и действительно: кто его с той ночи видел? Никто. Значит… Словом, новости, слетающие с их языка, были настолько захватывающими и противоречивыми, что страсти вокруг этого дела разгорались день ото дня. Соседки еще даже как следует не решили, на ком остановить свою неизбывную бабью жалость. Хотя уже и начали Милюков жалеть больше, и чем дальше, тем определеннее. А Рыжика все чаще поминали как потерпевшего, который сам «учудил свою беду на собственную голову».

Разговор начинали они с горячего перешептывания, незаметно входили в раж, забывались, вскоре галдели уже всерьез, спеша наперебой во что бы то ни стало высказать каждая свое соображение. Со стороны прислушиваться — пустое занятие. Среди крикливых голосов, где каждая гнула свое, ничего связного не уловишь. Чтобы разобраться в галдеже, требовалось быть в их компании, а вход туда посторонним заказан. Лишь избранные удостаивались этой чести, обычно же бабья компания пополнялась за счет своих же подрастающих молодух или пришлых невесток. Зато и понимал друг друга женский пол на их улице с полуслова.

Вечером того дня, когда Володя Живодуев бегал в поисках пропавшего приятеля, калитка милюковского дома открылась, на улицу вышел сам. Так в их городе стали звать сильно поредевших после войны глав семейств. Хозяек, оставшихся без мужиков, звали сама. И какой разный смысл вкладывался в эти два столь похожих слова! Сам — звучало тяжеловато, плотно, что ли, во всяком случае, уверенно и… тепло. Всеразрешающая сила слышалась в слове сам. А в сама угадывалась, извините уж, маета, измочаленные о стиральную доску, изъеденные щелоком руки, красные от напряжения за швейной машинкой в полутьме глаза; в сама пустые хлопоты чудились, «гадания на кофейной гуще», ходьба по инстанциям — о помощи, о «пензии» за кончившего жизнь раньше времени самого, об устройстве детей, отбивающихся от рук. Сама — она и есть сама. Этим все сказано.

Милюковского дома сам, главный Милюк, мужчина был роста не высокого, но плотный, с тяжелыми, очень сильными руками, и лицом удивительно похожий на Милючиху, будто они не муж с женой, а брат с сестрой. По одной из примет выходит: если за сложившуюся семейную жизнь люди стали похожими даже внешне, значит, на них высшая милость снизошла, у них теперь не просто там какая ни на есть семья, а что-то значительно большее — семья; родство, значит, их установилось в пределах наивысшей пробы, то есть с какого конца к нему ни подойди — все везде добротно.

Милюк вышел в галошах на босу ногу, рукава серенькой рубахи закатаны по локти, и направился прямиком к галдящим бабам. Те замерли на полуслове. Подошел хмурый, расстроенный, видать, сильно, спросил:

— Ну что вы, бабы, галдите? Чего вы в самом деле? — Повернулся и ушел обратно.

Те, оглушенные, посидели еще немного и одна за другой разошлись. «В самом деле, чего это мы? — думали они. — Как галки на заборе, право слово, разгалделись. Ну, стрелял кто-то… Так что из того? И стрелял ли? А может, и стрелял — в кота…»

Когда стемнело, калитка милюковского дома опять открылась, снова вышел сам. На этот раз одет он был серьезно, будто в гости собрался: в сапогах, в новом пиджаке, в косоворотке, вышитой по вороту васильками, в гражданской фуражке, скроенной с намеком на военный лад. Пиджак с левой стороны сильно выступал плотно набитым чем-то внутренним карманом. Милюк поглядел по сторонам, собираясь с духом: на улице — никого, и направился в сторону Опресноковых.

В доме у них свет горел. Милюк несколько раз нерешительно прошелся мимо окон, но вдруг поднял руку, сильно постучал в переплет окна. Внутри отлетела занавеска, мелькнуло перепуганное лицо хозяйки, потом перетрусивший хозяин сунулся взлохмаченным лицом.

— А ну выходь!.. — позвал Милюк. — Поговорить надо. Да ты не трусь, я не драться пришел.

— Сейчас, сейчас, — закивал Опресноков.

Однако же калитку долго не открывали. Какая-то возня слышалась во дворе. Милюку показалось даже, что по крыше сеней прошел кто-то, стукнул дверцей чердака.



Наконец калитку открыли.

— Входи давай, — пригласил хозяин.

— Я финтить не буду, — взял быка за рога Милюк, входя во двор. — Зачем пришел, чай, сам знаешь. Где можно с глазу на глаз, чтобы никто ни-ни?

— В сарае можно. — Опресноков возбужденно хихикнул, потер руки:

— Там только куры-дуры да умные овечки.

— А свет?

— Свет? Какой свет?

Милюк зло плюнул в сторону:

— Ты что, в самом деле дурак? А я думал, люди языками только чешут. Думаешь, я тебе без расписки что-нибудь дам? Тебе только дай…

— Ты бы слова выбирал, — обиделся Опресноков. — Я могу ничего не брать и расписки не писать. Я могу и по закону, не кривя совестью. И так совестью через вас кривлю, а они еще — «дурак». Больно сами умны… А это заявление видел? — Он вытащил из кармана бумагу, махнул перед лицом Милюка.

— Я заявление твое и покупаю. Не дешево… Свет нужен. — Милюк вошел в сарай.

Опресноков некоторое время стоял, колеблясь. Он с самого начала знал: Милюк никуда не денется, прибежит как миленький. Да что-то заносчив явился! Может, плюнуть? Еще выждать денек? Оно ведь чем дальше, тем щекотче. Завтра, может, на коленях уже приползут. Но, с другой стороны, ранки-то у Тольки действительно пустяк. Как на собаке заживают. Еще два-три дня, коросточки отпадут, и хоть целуй его в это место, как в христово яичко. И Опресноков решил: видать, дело его более чем сейчас созрело, уже не вызреет. Надо идти за светом…

Как мужики там в сарае торговались и на чем сошлись, об этом, кроме них двоих, никто никогда не узнает. Расписку потом, когда гроза миновала, Милюк в печке сжег, чтобы, глядя на нее, душу не травить.

Дверь в сарай при торге была закрыта, даже заперта да щеколду изнутри. Наружу через одну лишь щелку пробилось чуть-чуть света от свечки. Рыжик, приоткрыв дверцу чердака, ничего увидеть не смог, сколько ни вглядывался в темноту. Вдруг свет в щелке потух, дверь открылась, две фигуры двинулись друг за другом к воротам: впереди Милюк, отец следом. Выступ крыши спрятал их от Рыжика. Но он услышал у ворот какую-то странную возню, пыхтение, топот натужно переступающих ног, будто там боролись. Вот они появились в полосе света под окном: Милюк крепко держал отца одной рукой за ворот, а другой за штаны, в том самом месте, куда Рыжику досталось солью. Он тянул за это место отца рывками вверх, словно собирался закинуть его себе на плечо, как мешок с картошкой, а другой рукой толкал в загривок к земле. Находился отец в положении жалком, он едва касался носками земли и, отпусти Милюк разом обе руки, непременно упал бы лицом в землю, но тот все не отпускал, а потом, изловчившись, отвесил пинок такой силы, что отец полетел головой вперед через веники в огород, рухнул там грузно, глухо пристанывая и всхлипывая.

Рыжика от дверей отбросило в глубину чердака. Если отец узнает, что он все это видел, — хоть из дому беги, ввек не простит.

Опресноков-младший долго сидел на топчане, переживая. Он то плакать принимался, то смеялся, давясь, размазывая по щекам жиденькие слезы, снова и снова представляя, как летит отец через веники и — прямо бородой в картофельную грядку… Обида, жалость и смех сотрясали его попеременно.

Когда он вернулся к чердачной дверце, успокоившись, во дворе было тихо. Свет в окнах погас. Все вокруг спало. Лишь две-три тусклых лампочки горели на слободе да слободские собаки гавкали с подножия горы на спящий под ними городишко, голоса их беспрепятственно летели над темными крышами, смутными кронами уличных деревьев до самых дальних закоулков, вызывая тамошних собак на перебрехивание, и красовалось над крышами темное глубокое небо, все в шевелящихся живых звездах, оно опиралось краями своими на вершины гор. Такое небо… Такое…

Рыжик долго еще сидел в чердачном проеме и все на небо смотрел. Ему представилась вдруг ловля густерок, как она происходила, когда он был еще маленьким, но уже сам мастерил снасть из шпулечной нитки и согнутой булавки вместо крючка. Тогда он и мух ловить научился, ловко, одним взмахом руки. На эту смехотворную снасть насадишь муху, бросишь в воду — и вокруг приманки поднимется кутерьма! Живой клубок юрких рыбешек… Поплавок из спички дергается во все стороны сразу. Миг — рывок — пляшет на булавке, сгибая хвост до головы, серебряная веселая рыбка; пока снимаешь ее, нежные яркие чешуйки всю ладонь измажут — такие нежные и яркие, что вроде бы не чешуйки они, а чудная краска, живое серебро, точь-в-точь как эти звезды над крышей.

Взошла луна из-за полынной горы, свет ее, прозрачный, вкрадчивый, как сон, заполнил улицы, дворы. Кот Фома на чердак пришел, потерся о ноги Рыжика, приглашая спать. Толик позевнул, лег на топчан, Фома, мурлыкая, привычно устроился у него на животе.

Впервые за все это напряженное время Рыжик подумал о Володе Живодуеве. Ну и кашу они с ним заварили! И главное: есть ли на самом деле сом? Теперь в это верилось уже с трудом. Судя по событиям во дворе, время заточения его вышло. Завтра он узнает, есть сом на самом деле или нет его, — решил Рыжик, еще раз позевнул и закрыл глаза.