"Мастерство романа" - читать интересную книгу автора (Уилсон Колин)

ГЛАВА 2. Творцы душ

Утром 6 ноября 1740 года на книжных лавках церковного двора у Собора Святого Павла по улице Патерностер и возле Малой Британии появилась книга — роман в двух томах, озаглавленный «Памела, или Вознагражденная добродетель». Никто из открывших эту книгу в тот день не мог предположить, что держит в руках одно из самых революционных произведений своего времени. Стиль книги не отличался ничем необычным: она была написана формальным, безыскусным языком:


«Дорогие отец и матушка,

Спешу поделиться с вами тем великим несчастьем, что постигло меня, и делаю это, желая облегчить свое страдание. Несчастьем стала смерть моей доброй леди от той болезни, о которой я сообщала прежде, и утрата ее заставила всех нас пребывать в великой скорби; она была милой доброй леди, всегда оставаясь любезной ко всем нам — верным ее слугам… Но, увы, на все воля Божья!»

И далее:

«… Я не в праве обременять своих милых родителей скорым возвращением домой, налагая на них неблагодарные путы! Ибо мой господин сказал, обращаясь к нам: «Я позабочусь о всех вас, мои добрые горничные. В том числе о Вас, Памела» (и взял меня при этом за руку; да, на глазах у всех он взял меня за руку), «ибо ради моей милой матушки я стану вашим другом, а вы возьмете на себя обязанности по уходу за моим гардеробом». Да благословит его Господь!..»

Но уже из постскриптума к письму становятся понятными истинные намерения молодого господина:

«От страха я едва не лишилась чувств; ибо теперь, как только я свернула это письмо, сидя в туалетной комнате покойной леди, ко мне вошел мой молодой господин! Как я испугалась!»

Внезапно он настаивает на том, чтобы она дала ему прочитать свое письмо, затем осыпает девушку любезностями, заставляя смущаться и трепетать ее душу.

Еще ни разу жители Лондона не читали ничего подобного. Разумеется, до «Памелы» им были знакомы такие романы, как «Дон Кихот», «Робинзон Крузо», включая сомнительные поделки миссис Афры Бен. Но все они были большей частью плутовскими романами, «правдивыми историями», рассказами из жизни воров и бродяг или зачастую описаниями чьих–либо путешествий. «Памела» же рассказывала обычным языком об обычных вещах. Уже с первой страницы прочитанного письма читателя охватывает потаенное желание узнать, соблазнит ли молодой господин девушку. И автор, не прерывая свойственного ему нравственного тона, стремится всячески удовлетворить это желание, детально описывая все попытки сквайра Б. овладеть Памелой. В своем Двадцать пятом письме девушка рассказывает о том, как, оказавшись раздетой, она была схвачена сквайром Б., который, выскочив из чулана, повалил ее на постель. На этот раз ее спасло присутствие домашних слуг. Но под предлогом отъезда девушки домой развращенный сквайр посылает ее в свой загородный дом, где прибегает к услугам сводни. Наконец, он пытается изнасиловать девушку, и сводня помогает ему в этом; но он останавливается, заметив, что жертва бьется в конвульсии. Впечатление, которое могли произвести сцены реального сексуального акта на читателя восемнадцатого столетия, сравнимо разве что с солнечным ударом, — чувством, наподобие того, что два века спустя произвели романы про Джеймса Бонда.

Автор «Памелы» использовал один из гениальных и вечных мелодраматических сюжетов. Но кем был сам автор? На титульном листе книги не было никакого имени. Спустя несколько недель слухи разнесли по всему Лондону имя пятидесятилетнего типографщика Сэмюэла Ричардсона. Все подозрения пали на него. Семнадцатилетним юношей получив торговое образование, Ричардсон женился на дочери своего хозяина, а затем стал владельцем его типографии, превратившись в преуспевающего состоятельного буржуа. Друзья отзывались о нем, как о графомане–дилетанте; но никто не мог поверить, что этот человек обладает серьезной творческой силой, способной создать такое самостоятельное произведение, как «Памела».

На самом деле события разворачивались следующим образом: один из издателей попросил Ричардсона написать поучительную книгу в эпистолярной форме, которая рассказывала бы, как следует составлять векселя кредиторам, выражать соболезнования и т.п. Справившись с заданием, Ричардсон ощутил в себе внезапный поток творческой фантазии. Он взялся за сочинение писем отвергнутых женщин своим неверным любовникам, сердобольных отцов своим дочерям, живущим в большом городе… В связи с этим он вспомнил одну историю, которую слышал еще в годы своей юности; в ней рассказывалось о добродетельной служанке, успешно противостоящей всем поползновениям со стороны своего господина и в конце концов ставшей его женой. Вполне вероятно, что Ричардсон мог изложить эту историю еще в «Полезных письмах», пока не осознал ее важность как прекрасного литературного материала. К написанию «Памелы» он приступил 10 ноября 1739 года. Первоначально он хотел ограничиться объемом в три или четыре тысячи слов, но по мере увеличения рукописи и его собственной заинтересованности этой историей, стало ясно, что книга превратится в серьезный роман. 10 января 1740 года — спустя почти два месяца — он закончил свое произведение объемом в двести тысяч слов. Выход романа в свет в ноябре сделал Ричардсона самым известным писателем в Англии, а книгу — первым «бестселлером».

В 1741 году завершив свое шествие по Англии, «Памела» перешагнула на континент. К вящему своему удивлению и удовольствию, Ричардсон был провозглашен великим моралистом–реформатором и уникальным литературным гением. Некоторые дамы, разумеется, выражали свои сомнения по поводу достоверности сцены изнасилования, но в целом, было очевидно, что все удовлетворены высоким нравственным содержанием книги. Редким художественным чутьем Ричардсон сумел создать верное сочетание реалистичности сексуальной сцены и морализаторства.

Как и водится, вслед за похвалой последовала критика. Множество менее удачных собратьев Ричардсона по перу нашли в его книге двойственную позицию. С одной стороны, священники с церковных кафедр по праву могли восхвалять «Памелу», сравнивая ее добродетель разве что с библейскими рассказами. Но, с другой стороны, речь идет вовсе не о вознагражденной добродетели; напротив, вознаграждение получила настойчивость Памелы в умении продать собственную девственность ценой, ни в коем случае не меньшей брака. Так можно ли называть добродетелью столь коммерческий расчет? Слава писателя вновь вернулась на родной остров, приобретя теперь черты весьма нелестной пародии под названием «Шамела» (по всей вероятности, принадлежавшей перу Генри Филдинга), в которой Памела была разоблачена как женщина, в действительности лишенная каких бы то ни было моральных принципов, а сквайр Б. предстал жертвой интриги, направленной на то, чтобы связать его узами брака. (Более поздняя пародия Филдинга под названием «Джозеф Эндрюс» была более конструктивна и по праву стала классикой жанра; на этот раз речь шла о брате Памелы Джозефе, защищавшем собственную добродетель от нападок ненасытной леди Буби). Литературный мир Лондона был одержим «Памелой», и серия книг, озаглавленных «Анти–Памела», была лишь частью литературного ремесленничества начала сороковых годов восемнадцатого века.

Однако нападки, сатиры и пародии лишь усилили популярность книги. Ричардсон приступил к написанию продолжения романа, в котором Памела узнает о неверности своего мужа, но в результате прощает его, и все заканчивается сценой примирения. Новый роман шел нарасхват, ничуть не уступая в этом своему предшественнику и доказывая тем самым, что сексуальные сцены не были тем единственным, что искал в нем читатель. Отзывы посыпались с новой силой. Доктор Джонсон высказал мысль о том, что Ричардсон «расширил знание о человеческой природе», а Дидро говорил, что «Памела» заставляет его в действительности переживать события, описанные в романе, — комментарий, который как ничто лучше объясняет популярность Ричардсона.

Теперь, с высоты двадцатого столетия мы можем сказать, что даже самые убежденные поклонники Ричардсона не смогли уловить неординарность его творческого достижения. Доктор Джонсон, будучи в высшей степени расположен к Ричардсону, в ответ на то, что этот пожилой владелец типографии мог бы стать одним из величайших новаторов в истории литературы, наверняка разразился бы своим рычащим брюзжанием («Ваши чувства, сэр, идут Вам больше, нежели Ваш ум.»). Однако сегодня мы можем говорить о значении Ричардсона не как писателя, расширившего наши познания о человеческой природе, — совсем нет, — но как писателя, освободившего человеческое воображение.

Теперь, погружаясь в цвета наших телевизионных экранов и переносясь через пространство вплоть до Самарканда — или даже до Луны, — мы практически не имеем реального представления о том, что значило родиться три или четыре столетия назад. Произнося слова «Англия Шекспира» или «Лондон Джонсона», мы воскрешаем в нашем воображении разноцветные картинки с торговыми судами на Темзе и многочисленными тавернами и кофейнями на берегу. На самом деле главной характеристикой жизни в то время была ее абсолютная монотонность. Представления об этом мы можем получить отчасти из тех русских романов девятнадцатого века, которые описывали жизнь в маленьких деревнях и заштатных городках, где, казалось, ничего не происходит; этот образ ближе к истинной Англии Шекспира. Разумеется, в ней существовали театры, но лишь в крупных городах. В ней были книги — и даже романы, но лишь богатые люди могли себе позволить их купить; и, наконец, большинство людей было просто неграмотно. Большинство людей жило и умирало, будучи не в силах заглянуть за пределы той повседневной рутины, в которой существовали их родители и предки. С рождения они находились за огромной стеной, не будучи в состоянии увидеть то, что творилось за ее пределами.

Стандарты образования постепенно менялись; все большее количество людей обучалось грамоте. Но по–прежнему читать было практически нечего. Отчасти это объясняет огромную популярность журнала «Зритель», который Аддисон и Стил начали — ежедневно — выпускать в свет в 1711 году. Это не было ежедневным изданием в современном смысле этого слова; бросалась в глаза постоянная смена новых сюжетов. Но это уже было прорывом в общении людей; сразу несколько тысяч англичан внимали одному единственному голосу, обращенному к ним во время утреннего кофе или за кружкой теплого эля. Наибольшую популярность у читателей «Зрителя» получили истории, рассказанные от лица старомодного и рассеянного сквайра сэра Роджера де Коверли. Они были выдержаны в спокойных тонах; речь шла в них о повседневных заботах сквайра, о его отношениях со слугами и арендаторами. Создатели этого образа наделили его чертами добродушного сельского консерватора, с позиций которого можно было обсуждать проблемы морали и общественного долга. Ко всеобщему удивлению, этот образ стал наиболее популярным у читателей «Зрителя», которые требовали от него все новых рассказов. Аддисон и Стил сделали для себя то же открытие, что и любой телевизионный продюсер современности: люди обожают рассказы о повседневной жизни, поскольку легко способны «отождествить» себя с их действующими лицами. В действительности, Аддисон и Стил заложили основы современного романа.

Большинство авторов отдают эту славу Даниэлу Дефо, чей «Робинзон Крузо» вышел в свет восемь лет спустя, в 1719 году. Однако «Робинзон Крузо» принадлежит скорее к более ранней традиции плутовских романов в духе «Лазарильо де Тормеса» и «Дон Кихота». Кроме того, Дефо был в большей степени журналистом, нежели литератором–первопроходцем: прототипом его Крузо был Александр Селькирк, реальный моряк, оказавшийся на необитаемом острове, права на описание жизни которого были приобретены Дефо за несколько крон. Однако успех «Крузо» доказывает, что читатель того времени уже был подготовлен к появлению романа. И если бы не пиратское издание «Крузо», сделанное вскоре другим издателем, его роман принес бы Дефо целое состояние.

Литература еще ни разу не пользовалась таким спросом. Возникла новая аудитория читательниц — представительниц среднего класса, располагающих для этого свободным временем. В ту эпоху скромного домашнего уюта супруги сельских джентльменов не были обременены какими–либо иными занятиями, кроме вышивок домашнего белья и чтения всего, что попадалось под руку. Издания проповедей тут же раскупались в день их выхода в свет. Спрос на газеты и журналы типа «Зрителя» или «Бродяги» Джонсона был огромен. В ходу также были романы с характерными названиями «Королевский раб», «Орнатус и Артезия», «Ямайская леди», но все они описывали далекие страны и были далеки от действительности. В понимании сегодняшнего дня, большинство из них представляло собой лишь нечто чуть более значительное, чем растянутые новеллы. Некоторые из них имели некоторую литературную ценность, но большей частью это были литературные поделки, производимые компиляторами ради куска хлеба. Но тем не менее литература подобного рода шла нарасхват среди читающей публики, чьи возрастающие аппетиты требовали удовлетворения в полетах фантазии.

И в этот момент на сцене появляется наш пожилой владелец типографии, всегда живо интересовавшийся людской психологией. Его «Памела» стала книгой, выхода которой ждали все. Она удовлетворила тот глубинный, внутренний спрос, который испытывали читатели в течение десятилетий. Она отличалась от предыдущих романов тем же, чем кино отличается от театра. Читатель оказался способным полностью погрузиться в книгу, словно в другой мир, в другую жизнь, переживая ее сам. Давайте ненадолго отвлечемся с помощью нашего воображения, чтобы уяснить для себя смысл сказанного. Представьте себе дочь какого–нибудь сельского священника, сидящую у себя прохладным днем, когда не остается ничего другого, как созерцать идущий за окнами дождь. Она открывает «Памелу» — и вот уже она сама переезжает из собственной обители в загородный дом сквайра Б. В течение последующих часов она останется Памелой. Она будет страдать от незаслуженных упреков и биться в конвульсиях от попытки изнасилования. Иногда она будет откладывать книгу и погружаться в мечты, чувствуя на себе поцелуй сквайра Б. … В течение двух часов она испытает то, что могла бы пережить в течение двух лет повседневной рутинной жизни. «Памела» может быть скучна, но только не для нее; она хотела бы, чтобы книга никогда не кончалась. Она открыла для себя, что «жизнь» — это не только физический опыт, что путешествовать можно и в воображении. Сегодня все это кажется достаточно банальным; но тогда, в 1740 году это было таким же невероятным открытием, как и полет с помощью взмахов собственных рук. Ричардсон научил душу европейца мечтать.

Пожалуй, самым парадоксальным здесь является то, что историки, похоже, так и не распознали в «Памеле» Ричардсона ее революционные черты. Конечно же, они признали ее в качестве выдающегося литературного произведения. Они также сумели установить, что между эпохой Свифта и эпохой Диккенса лежит целая пропасть — как в психологическом, так и в культурном плане. Но все они склонны связывать это с социальными причинами — войнами, переворотами, промышленной революцией. Ведь достаточно бросить взгляд в учебники истории, чтобы понять, что это не так; в 1740 году на Европейском континенте не происходило никаких революционных событий. И промышленная революция, и революция во Франции опоздали на полвека по сравнению с революцией, произошедшей в человеческом воображении и уже успевшей изменить Европу. И та, и другая, были следствиями, но не причиной.

Нет, именно «Памела» Ричардсона открыла эпоху великих перемен. Чтобы понять это, загляните в «Дневник» Пеписа, написанный столетие раньше. Пепис постоянно описывает то, что он делает: прогуливается по реке, ходит в театр, — но он никогда не рассказывает о том, что он думает или чувствует. Ему и в голову не приходит, что лист бумаги может стать посредником в разговоре с самим собой. Но стоит вам только заглянуть в дневники, написанные столетие спустя после Ричардсона, вас поразит обилие мыслей и рассуждений, которого вы не встречали раньше. Ответственность за это во многом несет на себе Ричардсон. Он стал первым, кто попробовал выступить посредником в выражении мыслей и чувств: того, что его современники называли «сантиментами», — в противоположность описанию простого действия. Его романы были безмерно скучны, но они никогда не надоедали, поскольку они никогда не могли надоесть самому Ричардсону. Идеи и рассуждения сливались в единый широкий, медленный, величественный поток, подобно ларго из какой–нибудь симфонии. Джонсон как–то сказал, что если читать Ричардсона ради самих историй, рассказанных в романах, то можно повеситься от скуки; и это верно, поскольку в них всегда очень мало внешнего действия. Трагедия же разыгрывается внутри самих героев. Поэтому Ричардсон научил своих современников тому, что с помощью написанного слова они могут погружаться во внутренний мир и его события. Спустя восемьдесят лет немецкий художник–мистик Каспар Давид Фридрих следующим образом выразит смысл сделанного открытия: «Оторвите свой живой глаз; и тогда вы узрите духовным оком».

Литературная история последующих десятилетий настолько богата событиями, что в случае хронологического ее изложения мне пришлось бы уделить для этого несколько глав. Некоторое время «Памела» продолжала оставаться первым романом, непосредственно обращенным к «массовой аудитории», но ни в коем случае не единственным. По забавному стечению обстоятельств, первая публичная библиотека в Лондоне была открыта в том же году, в котором «Памела» вышла в свет. Важность события заключалась в том, что два тома «Памелы» — каждый стоимостью в три шиллинга — для большинства людей были не по карману (средний заработок составлял тогда десять шиллингов в неделю). Однако потратить несколько пенсов за каждый том книги при посещении библиотеки мог позволить себе каждый. Таким образом, возможность получить «Памелу» в библиотеке на руки стала реальной для самой широкой аудитории читателей. В течение ближайших двадцати лет каждый даже самый маленький город в Англии имел свою библиотеку, и Англия стала, по выражению доктора Джонсона, «нацией читателей». А это означало, что романист, обращенный — подобно Ричардсону — со своим «посланием» к публике, имел в своем распоряжении огромную читательскую аудиторию. Власть романиста над сознанием читателей могла распространиться вплоть до пламенных проповедей в духе Савонаролы. Он был наделен силой воздействовать на качества и моральные основы нации. Еще ни разу со времен Лютера, пригвоздившего свои девяносто пять тезисов к церковным дверям в Виттенберге, печатное слово не пользовалось таким огромным влиянием на людей.

Очевидно то, что публике требовались новые романы в духе «Памелы». Литературные поденщики, обитавшие на Флит–Стрит, были бы счастливы удовлетворить эти потребности, имей они хотя бы малейшее представление о том, что сделало «Памелу» такой популярной у читателей. В последнем же ей также ничуть не уступали романы «Том Джонс» Филдинга, «Родрик Рэндом» и «Перигрин Пикль» Смоллета, равно как и «Тристрам Шенди» Стерна. Однако, несмотря на беззастенчивые выпады Филдинга в адрес Ричардсона (которые он постоянно делает в своих вступлениях к каждой книге «Тома Джонса»), несмотря на то, что Стерн заимствовал в своих произведениях неторопливый стиль и психологический реализм Ричардсона, никто из них так не сумел воссоздать эффект того исключительного наваждения, который заставлял в свое время публику зачитываться «Памелой». Только Ричардсон сумел открыть для себя этот секрет успеха, повторив его в своем шедевре «Кларисса Гарлоу» (1748). Роман «Кларисса» более, чем вдвое, объемнее «Памелы», что делает его одним из самых длинных произведений в истории литературы. В нем практически нет действия. Речь здесь идет о молодой добродетельной девушке из среднего класса, оказавшейся в публичном доме из–за козней распутного эгоиста, который добивается ее чести, но в конечном итоге усыпляет ее и насилует. Кларисса умирает от стыда и унижения, а ее совратитель погибает на дуэли. Эта небольшая история уложилась в романе объемом в более полумиллиона слов. Казалось бы, столь чудовищные пропорции должны были обречь произведение на провал. В действительности же успех романа превзошел даже славу «Памелы». Почему? В.С.Притчетт выразил этот феномен в довольно сжатой форме, назвав «Клариссу» «романом о мире, увиденном через замочную скважину». «Будучи по природе человеком похотливым и увлеченным сексуальными сценами, Ричардсон, сохраняя свой респектабельный вид, все ближе и ближе, мало–помалу подкрадывается к своей цели… он кивает нам головой, останавливается на некоторое время, чтобы разразиться перед нами религиозной проповедью, а затем все ближе и ближе подходит к заветной цели, то замедляя шаг, то шепча нам на ухо свои мысли, пока мы сами, наконец, не испытаем его же наваждение… Но результатом этих бесконечных остановок оказывается лишь сцена изнасилования Клариссы Гарлоу человеком, предназначенным ее погубить, — сцена, единственно способная удовлетворить исключительные желания Ричардсона».

Как это ни странно, но уже тогда существовал еще один писатель, который оказался способен угадать причину успеха романов Ричардсона, — и даже еще до выхода в свет «Клариссы». Джон Клилэнд был нищим писателем, который вел богемный образ жизни, проведя большую часть своих сорока лет жизни в долговой тюрьме. В 1745 году он выпустил в свет свою повесть о невинной деревенской девушке, которой домогаются сластолюбивые мужчины. Основное отличие романа «Фэнни Хилл» от «Клариссы» Ричардсона состоит в том, что Клилэнд включил в него детальные описания сексуальных сцен. Он написал первый порнографический роман. Продав права на его издание за двадцать фунтов стерлингов, он не получил ни пенни от той суммы в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которую принес издателю его собственный труд; однако, к вящему удовольствию автора, правительство было вовремя предупреждено об издании книги и предложило Клилэнду пенсию при условии, что он больше не будет писать столь грязные произведения. Имя этого человека редко появляется на страницах истории литературы; теперь он сам и его жизнь представляют для нас не менее революционный интерес, чем творчество Ричардсона. Ибо он сумел придать роману новую роль: использовать его для замены физического присутствия частей обнаженного тела при изображении полового акта. Можно спорить, отвратительно это или нет, но книга стала чем–то вроде прорыва в человеческом воображении.

Тем не менее вы легко можете сравнить «Фэнни Хилл» и «Клариссу», чтобы тут же ощутить величие литературного гения Ричардсона. В «Клариссе» поражает ее серьезность; здесь присутствуют те же реалистичные, трагические и даже экзальтированные черты, что и в романах Достоевского. Как и любое настоящее искусство, эта книга учит людей относиться серьезно и к самим себе, и к своей жизни. Именно это качество Ричардсона не смогли воссоздать ни Смоллет, ни Стерн, ни даже Филдинг. «Жажда опыта» лежит в основе любой человеческой жизни, ибо опыт дает нам возможность развиваться. (Рассказы Чехова повествуют об агонии человека, в жизни которого уже ничего не происходит). Книги способны предоставить человеку некий эрзац опыта — на самом деле, лишь малую часть настоящего опыта, возможного в реальности, — но тем не менее они предлагают читателю духовный витамин, необходимый для его дальнейшего роста, пробуждая с помощью романа в душе читателя его самые глубокие переживания. «Том Джонс» и «Тристрам Шенди» великие романы, но никому не пришло бы в голову утверждать, что они дают читателю возможность пережить события, описываемые в них. Этот секрет, похоже, остался лишь у Ричардсона. Или по крайней мере, в Англии…

В тот же год, когда вышла в свет «Памела», молодой швейцарский бродяга приехал в Париж и устроился на работу в качестве прислуги. В возрасте двадцати девяти лет Жан–Жак Руссо был совершенно неизвестен, и, казалось, ничто не способно было принести ему славу. Его проблема заключалась в неспособности найти себя в какой–либо сфере деятельности, что осложнялось постоянным стремлением к самоуничижению. В любом случае, он представлял собой полную противоположность усидчивому Ричардсону. Он пробовал учиться на юриста, затем освоить профессию гравера, но бросил и то, и другое. В конечном итоге он стал слугой.

Его проблема была та, что постепенно стала охватывать все большее количество людей на континенте. Он был слишком умен для той жизни, в которой был рожден. Будучи сыном часовщика, он еще ребенком потерял мать, и его отец пытался самостоятельно дать сыну образование, читая ребенку вслух ночи напролет исторические романы. Его любимым писателем был автор длинных и утомительных исторических романов по имени Ля Кальпренед. В его произведениях отсутствовали правдоподобие и реализм, но именно они развили в Руссо то стремление к мечтам, которое впоследствии сделала его жизнь невыносимой. Они стали питательной почвой для его воображения, но полностью разрушили его способность овладевать внешним миром. Главным результатом и последствием этого стало то, что имя Руссо оказалось в одном ряду с именами общепризнанных гениев. В своей автобиографии он смиренно рассказывает о том, как однажды украл галстук в доме своих хозяев, обвинив во всем служанку, которая тут же была уволена. Когда хозяйка доверила ему уход за детьми, он ничуть не колеблясь оставил их на лестнице приюта для найденышей.

Уже почти в сорокалетнем возрасте ему начала улыбаться удача. В 1749 году его друг Дидро был заключен в тюрьму Венсен за публикацию произведения атеистического содержания, озаглавленного «Письмо о слепых». Жарким солнечным днем, собираясь навестить его, Руссо увидел объявление в газете о том, что Академия Дижона предлагает премию для лучшего сочинения на тему о том, как развитие наук и искусств улучшило нравы человечества. «Внезапно я почувствовал себя пронизанным тысячью искрящихся огней… Я испытал внезапное головокружение, подобное опьянению». Он опустился возле дерева, охватываемый потоком идей; примерно в течение получаса он сделал набросок своего «Рассуждения о науках и искусствах», получившего премию Академии и сделавшего Руссо знаменитым.

Основной тезис Руссо состоял в том, что развитие науки и искусства не улучшило человеческие нравы, но лишь сделало их более развращенными и порочными. Он писал о том, что первобытный человек был невинен, самодостаточен и счастлив. Затем настали времена общества, идеи частной собственности, аппарата тирании и несправедливости, построенного на принципе подавления слабого сильным.

Само собой разумеется, из этих рассуждений современники Руссо сделали вывод о том, что человек должен вернуться «назад к природе» и стать «благородным мудрецом». (Вольтер иронически писал Руссо по этому поводу: «Приди и выпей со мной молочко моей коровы. Если хочешь, то можешь поесть и травку».) Но упрощение идеи сумело выделить смысл того, о чем он говорил. Его труд стал взрывом отчаянья. Его воображение придумало идеальный мир, в котором живут невинные, независимые и великодушные люди.

Обладая этим сильным внутренним ощущением разницы между идеалом и реальностью, Руссо стал тем человеком, которому удалось выразить самые потаенные желания своего века.

Руссо переехал в Морморанси, в Швейцарию, где влюбился в одну графиню, которая предпочла остаться верной своему прежнему любовнику; это подвинуло Руссо описать свои желания в романе «Юлия, или Новая Элоиза». Он вышел в свет в 1760 году, двадцать лет спустя после «Памелы».

Если эффект «Памелы» можно сравнить с вулканическим взрывом, то «Юлия» стала настоящим землетрясением. Вероятно, ни один роман не оказал такого воздействия на европейскую историю идей. (Забавно, что этот роман теперь практически недоступен в Англии, а в Америке существует лишь в «сокращенном» издании). Руссо он принес невероятную популярность. В библиотеках книга разбиралась в течение часа. Один из современников писал, что женщины готовы были целовать остатки бумаги, на которой писал Руссо, и дать любую цену за стакан, из которого он пил. Философ Кант, по пунктуальности которого горожане сверяли свои часы, один единственный раз изменил расписанию своих послеполуденных прогулок; в это время он был поглощен чтением «Новой Элоизы».

Ричардсон умер в 1761 году, незадолго до появления романа Руссо на английском языке. Как нам кажется, оно и к лучшему; он наверняка испытал бы сильное опасение по поводу того джинна, которого сам же выпустил из бутылки. Высокие моральные принципы Ричардсона вне всякого сомнения отвергли бы «Юлию» как произведение шокирующее и безвкусное. Ибо речь в нем шла, как и в «Памеле» и «Клариссе», все о том же акте прелюбодеяния; разница состояла лишь в том, что героиня Руссо и не пытается избежать своей судьбы; напротив, она с удовольствием ей покоряется.

Сюжет «Новой Элоизы», как заметил по этому поводу сам Руссо, намного проще, чем сюжет «Памелы». Барон Д'Этанж нанимает молодого и привлекательного наставника по имени Сен–Пре для своей дочери Юлии и ее кузины Клер. Роман начинается с письма Сен–Пре Юлии, в котором он признается, что влюблен в нее. (Подобно Ричардсону, Руссо сохраняет в своем произведении форму романа в письмах). После ряда сомнений Юлия признает, что питает к нему ответные чувства. Сен–Пре покидает Юлию, чтобы оказаться вдали от этого искушения. Но барон настолько доволен успехами своей дочери, что решает снова вызвать ее наставника к себе. Тогда в течение одной ночи Юлия впускает Сен–Пре в свои покои, где любовники наслаждаются друг другом.

Естественно, этот эпизод способствовал тому, что «Юлия» стала самым популярным и читаемым романом восемнадцатого столетия. Нравственные оценки Руссо напряжены ничуть не менее, чем у Ричардсона, но в отличие от последнего он полагает, что если мужчина и женщина, действительно, влюблены друг в друга, то они имеют право реализовать эту любовь вопреки общественным установкам. Это обстоятельство сделало «Юлию» более шокирующим произведением, чем «Кларисса», поскольку идея о том, что молодая девушка способна потерять свою девственность еще до вступления в брак, по разным причинам всегда признавалась непристойной как для мужской, так и для женской части читательской аудитории. Успех «Юлии» тем не менее был настолько ошеломляющим, что вплоть до 1800 года книга выдержала более семидесяти изданий во Франции. (При этом Руссо использовал возможность подробно изложить в своем романе собственные взгляды на теорию образования и общественного устройства).

Финал книги прописан во вполне безопасном духе высоких моральных принципов. Барон отказывается дать согласие на брак своей дочери и Сен–Пре. Последний отправляется в кругосветное путешествие вместе с другом Ансоном, а Юлия по настоянию отца выходит замуж за своего жениха Де Вольмара. По возвращении из путешествия Сен–Пре наносит визит в дом супругов — по приглашению мужа, — и хотя возлюбленные все еще любят друг друга, они все–таки решают не предавать Де Вольмара и расстаются. Юлия погибает в результате несчастного случая, и Сен–Пре, движимый чувством самопожертвования, становится воспитателем ее детей…

У женской части читательской аудитории судьба Юлии имела куда больший успех, нежели судьба Клариссы. Как это ни странно, плакали даже мужчины. Из–за «Юлии» на землю обрушились потоки слез. И дело было не только в тяжелой участи Сен–Пре. Дело было в том, что Руссо создал произведение, которое на тот момент времени было уникальным в европейской литературе. Он вызвал в читателях настроение бесконечной тоски и гнетущего желания. Это было романическое настроение: далекие звуки валторны, серебро густых туманов, бледные закаты, зовущие растерянную душу покинуть этот тусклый мир земной юдоли… Руссо был не только удачным романистом, но и композитором, поэтому последние страницы романа звучат, слово музыка.

Но более важным оказался тот едва заметный, еле слышимый вопрос, который Руссо задает в своем романе. А не Бог ли человек? Если нет, то откуда тогда у него эта способность к диким экстазам, это устремленное в высь, словно птица, ощущение свободы? А не является человек лишь игрушкой в руках самовольных богов? А не есть ли его удел вечная мука от созерцания мимолетных проблесков свободы, которую он никогда не сможет ощутить полностью? Здесь Руссо превосходит Ричардсона (о чем без какого–либо избытка скромности он писал сам). Жизненная трагедия Клариссы воспринимается как ее личная судьба; Руссо же словно спрашивает нас о всей вселенной, о жизни человека, о смысле существования. Конечно же, он не поставил этот вопрос открыто; но он задал настроение. Читатель, вернувшийся из мира «Юлии», вновь оказывается на земле с ощущением огромного проделанного пути. Руссо научил его задавать вопросы, которые впоследствии были поставлены лишь великими философами. Ричардсон научил Европу мечтать, а Руссо — мыслить.

Теперь обратимся к людям, сумевшим дать ответ на вопрос, поставленный Руссо, и не в одном произведении. Это произошло в стране, которая считается настоящей родиной романтизма: в Германии. И связанными с этим оказались два гениальных поэта.

Двадцатитрехлетний юноша Иоганн Вольфганг Гёте влюбился безнадежно и страстно; подобно Руссо, он изложил свои невзгоды в форме романа. Имя героя этого романа несло в себе умышленное сходство с именем автора; роман назывался «Страдания юного Вертера».

Вертер — художник, остановившийся в небольшом немецком городке. Видя Шарлотту, он влюбляется в нее с первого взгляда, и его любовь приобретает черты болезни, наваждения, смерти. Тем самым Гете привнес в литературу нечто новое. Сен–Пре и Юлия были влюблены друг в друга, но вскоре они признались в этом и, подобно любой другой паре возлюбленных восемнадцатого столетия, провели ночь вместе. Напротив, страсть Вертера к Шарлотте имеет в себе болезненную, почти религиозную основу. Лотта для него не только женщина; она является символом всех человеческих желаний, «вечной женственностью». Поэтому, когда она выходит замуж за другого, Вертер терпит нечто большее, чем личную неудачу; он словно ощущает на себе злобную насмешку судьбы, говорящую о том, что любой человеческий идеал просто недостижим. Полный отчаянья, Вертер в конце концов открывает свою любовь Лотте; но та отвергает ее, и он кончает жизнь самоубийством. Узнав о его смерти, она погружается в депрессию, подобно читателю, начиная понимать, что на самом деле любила его одного.

Вопрос, который поставил Гете, был не только вопросом о трагичности смысла жизни; он также сумел выразить чувство о том, что человек не нуждается в обществе. Сен–Пре представлял собой совершенно социальный тип нормального героя; Вертер же стал Человеком для самого себя, или Посторонним. «Я совершенно одинок, и нахожу жизнь весьма приятной в этом состоянии, созданном для таких людей, как я…». Деревья и горы значат для него больше, чем человеческие существа. Сорок лет до этого Александр Поуп говорил, что истинный предмет постижения человечества — это человек. Руссо и Гете создали новое понимание человека как существа, остающегося одиноким, вне общества, в некотором роде отверженного божества. Они заявили, что истинный предмет постижения человечества — это бесконечность.

Может сложиться впечатление, что после того, какую реакцию у читающей публики вызвали романы «Новая Элоиза» и «Вертер», любое повторение подобного эффекта было бы уже невозможно. Однако такое повторение было, и, как следовало ожидать, семь лет спустя после выхода в свет «Вертера», но на сей раз уже в форме драматического произведения. Его автором был Фридрих Шиллер, начавший писать свой опус в восемнадцатилетнем возрасте. Сегодня, само собой разумеется, драма «Разбойники» кажется нам несколько напыщенной, мелодраматической и нелепой. Однако многими современниками Шиллера она считалась одной из наиболее опасных книг, когда–либо написанных рукой человека. Ницше как–то приводит слова одного старого немецкого офицера: «Если бы Бог знал, что Шиллер напишет своих «Разбойников», он не создал бы мир».

Подобно «Юлии» и «Вертеру», книга являлась плодом глубокого разочарования. Шиллер был сыном полкового хирурга, и уже с малого возраста был записан на службу к правителю своего отца, Герцогу Вюртембургскому. Герцог распорядился, чтобы Шиллер стал доктором. Однако у юноши отсутствовал всякий интерес к медицине, чего не скажешь о его страстном увлечении литературой. Герцог воспротивился подобным увлечениям и запретил Шиллеру писать. В возрасте двадцати лет Шиллер становится доктором и находит тем самым деньги для выхода в свет «Разбойников», оплачивая издание книги из собственного кармана. (Издание, естественно, было анонимным). Два года спустя пьеса была поставлена в Театре города Маннгейма; Шиллер покинул службу, чтобы быть в день премьеры в театре. Публика, переполнившая зрительный зал, в котором присутствовало множество интеллектуалов из близлежащих городов, встретила спектакль с восторгом. Бурные аплодисменты, которые доносились до Шиллера, сидевшего в дальнем углу театра, стали для него началом славы.

Герцог подписал приказ об аресте Шиллера. (Все было намного серьезней, чем может показаться; немецкий поэт Шубарт был арестован за свои сатиры на герцога, проведя в тюрьме десять лет безо всякого судебного разбирательства). Шиллер бежит со службы и становится в Маннгейме драматургом местного театра, чтобы затем получить место профессора истории в Йене и стать близким другом Гете. Большое напряжение сил подорвало здоровье Шиллера, который скончался от туберкулеза в возрасте сорока пяти лет, став живым воплощением идеи о том, что гении умирают молодыми, поскольку они слишком совершенны для этого несовершенного мира.

«Разбойники» являются драмой, исполненной неистового и яростного протеста против тирании, — но не тирании человеческой, а против жизни вообще, против отсутствия в человеке духовной свободы, против Бога. Это история о двух братьях: Франце и Карле Мооре, — один из которых является гнусным интриганом, а другой — пылким идеалистом. Оба они влюблены в одну девушку. Каким–то образом Францу удается убедить отца лишить Карла наследства. Когда Карл узнает об этом, им овладевает ярость; он собирает вокруг себя своих бывших товарищей, которые готовы поддержать Карла и становятся во главе с ним бандой разбойников. Ими движет желание убивать, насиловать, грабить, сметать с лица земли любые преграды, установленные обществом. Человек рожден для того, чтобы быть полностью свободным, как заявляет Карл. «Мне ли отдавать свое тело на откуп судам и сковывать собственную волю в сетях закона? Разве может пресмыкающееся закона справиться с высоким полетом орла? Еще никогда закон не создавал великого человека; лишь свобода творит титанов и героев».

Исходя из этого, Карл со своими разбойниками становится проклятием окрестных деревень, выражая собственную свободу в виде убийств, разбоя и насилия (они оскверняют целую женскую обитель), но делая это исключительно из высоких побуждений. Невероятная запутанность сюжета и нелепость развязки не должны нас здесь интересовать. Франц сгорает заживо, отец сходит с ума, Карл убивает свою возлюбленную — по ее же собственной просьбе — а затем сдается.

Двадцатый век показал, какое влияние могут оказать «Разбойники» на целую эпоху. Их безумная диалектика свободы вдохновила целое поколение провидцев, мечтателей и революционеров. «Еще никогда закон не создавал великого человека; лишь свобода творит титанов и героев». Поэтому законы несправедливого общества заслуживают попрания, а преступное насилие — своего оправдания. Мы больше не плачем над судьбой Юлии и Вертера, но два столетия спустя, после того, как «Разбойники» увидели свет, перед судом присяжных города Лос–Анджелеса предстал Чарльз Мэнсон, оправдывая в своих речах перед смущенным жюри банду собственных разбойников, объявивших войну «свиньям» (буржуазии). И ему вторили все политические активисты, оправдывавшие насилие, начиная с русских анархистов конца девятнадцатого века до Симбионистской Армии Освобождения, похитившей Патрицию Херст.

Кажется почти невероятным, что с появления «Памелы» до выхода в свет «Разбойников» прошло всего лишь сорок лет. Тем не менее между ними, кажется, лежит целая пропасть веков. Менее, чем через десять лет грянет Французская революция, духовную ответственность за которую в немалой степени несут Руссо и Шиллер. Времена порядка — и авторитетов — прошли; начиналась современная эпоха. И начало этому движению было положено за какие–то пятьдесят до этого, в эпоху доктора Джонсона, когда на книжных прилавках Лондона появилась книга под названием «Памела». Четырем писателям удалось повлиять на ход истории в большей степени, чем камерам пыток инквизиции или армиям Фридриха Великого.

Шиллер оказался прав; роман — и его малое подобие пьеса — стали выразителями нового измерения человеческой свободы. Естественно, масштабы романа шире, чем масштабы драматического произведения; роман способен создать воображаемый мир природы и целых исторических эпох. Роман способен возвести иных разочарованных в жизни дочерей священников, — наподобие Джейн Остин и Эмилии Бронтё, — в ранг настоящих творцов. И в течение девятнадцатого века империя романа расширила свои границы куда как в большей степени, нежели это удалось империям Александра Великого или Юрия Цезаря. Готический роман погрузил нас в царство ужаса, наполненного демонами, оборотнями и вампирами. Вальтер Скотт изобрел нечто в роде машины времени, которая могла перенести читателей на Святую Землю времен Ричарда Львиное Сердце или на поля сражений Франции вместе с Квентином Дорвардом. Бальзак создал целый мир больших городов с их мостовыми и мрачными домами. Диккенс был настолько восхищен собственным даром заставлять целое поколение людей смеяться и плакать, что в конце концов порвал сосуды в горле во время столь излюбленного им чтения перед публикой. (Он же, между прочим, оказался родоначальником нового жанра, вложив в слова своего героя из «Холодного дома» инспектора Беккета имя «детектива», впервые используя его в литературе). Достоевский вновь возвел роман в ранг метафизического размышления над смыслом человеческой свободы, заново выразив мысль о том, что через собственное страдание человек способен стать Богом в большей степени, чем он о себе думает. А в самом конце века Герберт Уэллс уже отправлял своих читателей на луну и описывал завоевание земли пришельцами с Марса. Похоже, уже не осталось никаких преград для человеческого воображения; роман благодаря своей силе выражения оказался способен проникнуть во время и пространство.

Но, пожалуй, самым выдающимся достижением романа стало его стремление освободить человека от самого себя, открыть для него новые возможности саморазвития. Вспомним сцену из «Рождественской истории» Диккенса, где Дух прошлого рождества показывает Скруджу его собственный образ, когда тот был еще школьником, оставшимся сидеть в опустевшем классе, в то время как все его товарищи ушли домой справлять праздник. Но этот школьник не чувствует себя несчастным; он держит в руках книгу «Тысяча и одна ночь», находясь в тот момент в далеком Багдаде вместе с Али Бабой. «Рождественская история» — не лучшее, что создал Диккенс, но, безусловно, одно из самых интересных. Скрудж становится плохим, потому что он скуп; он является узником одной из самых суровых тюрем, существующих на свете: привычки. Заставляя его взглянуть вокруг себя и осознать окружающую его реальность, духи рождества раскрывают тайну его внутреннего преображения. Это та тайна, о которой писал Шиллер; Карл Моор много говорил о свободе, но так ее и не нашел. Благодаря собственному погружению в другое время, в другое место, Скрудж становится более свободным, в большей степени похожим на Бога. Возможно, это пока не так много, но шаг, безусловно, в верном направлении. Неисправимому сентименталисту Диккенсу удалось то, что не удалось неисправимому бунтарю Шиллеру. Он понял, что свобода — это условие нашего саморазвития.

Я попытался показать, что эволюция романа была тесно связана с вопросом о свободе человека и его саморазвитии. Большинство авторов придерживается мнения, что к началу двадцатого века роман стал клониться к собственному упадку. Ни Джеймс, ни Беннетт, ни Голсуорси, ни Хаксли, ни Лоуренс не сказали ничего нового, в то время как такие экспериментаторы, как Пруст, Джойс и Беккет, доказывали, что ничего нового сказать нельзя. Как видим, перспективы нерадостные для любого человека, который собирается связать свою судьбу с написанием романов. Но, с другой стороны, похоже, никто из этих авторов не сумел объяснить, почему роман ощутил пределы собственного роста. Для более детального рассмотрения этого вопроса обратимся к следующей главе.