"Места пребывания истинной интеллигенции" - читать интересную книгу автора (Сергеев Слава)

Слава Сергеев. Места пребывания истинной интеллигенции История одного неудачного вечера

Стоики тоже плохо брились, — думал я, — только что мылись хорошо... Б. Поплавский

Если вкратце, то дело было так.

Пили в одной компании, в кафе на Бронной, пили глупо, попали туда случайно, шумели, шесть (шесть!) девиц, все чужие, никого не знаем, Воропаев лез то к одной, то к другой, спрашивал: ты мое солнышко? или ты?…

Потом танцевали.

Воропаев танцевал со всеми по очереди, а мне понравилась румяная толстуха в пушистой мохеровой кофте а ля Захер Мазох, но я чего-то испугался, возможно, своих ассоциаций, пригласил на “медленный танец” не ее, а невразумительную беляночку с усталым кукольным личиком, потом толстуха ушла, сославшись на таинственные дела, видно кто-то где-то ждал, я воображал квартиру в отдаленном районе, накрытый стол, свет лампы, ужин, телевизор… расстроился, ругал себя, почему не пригласил, потом попробовал помечтать о беляночке, но ничего не вышло, потом еще выпили, и еще, Володя возглашал тосты, потом зажгли свечи и пели хором, опять танцевали, тени метались по стене, Воропаев пытался влезть на стол, но ему не дали, хозяйка начала поглядывать из-за стойки…

Потом стали расплачиваться, платил Володя, мы были вроде как приглашенные, но все равно было неудобно, что же, сидели на халяву?… Дали по полтиннику, то есть дал я, у Воропаева денег не было (не могу удержаться, чтобы не сказать — как всегда…), подумал — сто тысяч, е-мое, за что, зачем? собирались же просто тихо посидеть, выпить кофе, ну, по 100 грамм, поговорить о литературе…

Потом помню плохо, очутились на улице с пьяным Воропаевым, который протягивал девицам руки и говорил:

— Ну, к кому, к кому мы сегодня поедем?…

Они смеялись, потом, посовещавшись немного, пожелали нам спокойной ночи и удалились в сопровождении Володи…

Видимо, я был очень пьян или одинок, или озабочен, или и то и другое и третье в этот вечер, потому что, признаюсь, немного загрустил. Ушли, не взяли с собой. Всё Воропаев, дурак, испугал…

Домой, понимаете, не хотелось, было сильное чувство незавершенности — душа требовала продолжения, ибо вопрос оставался без ответа:

Зачем тогда пили?

Продолжать можно было бы и с этими девочками, тем более Володю знаем сто лет, поехать к ним и, медленно повышая дозу, беседуя неизвестно о чем, дождаться одиннадцати и уехать домой, либо попробовать приударить за кем-то, хоть за беляночкой, нейтрально, посмотреть что из этого получится, и, опять же, дождаться — но уже двенадцати, с беляночкой на автопилоте добраться до дома уехавшего приятеля и рухнуть там, наутро все свалив на пьяного Воропаева, который в тот момент еще тянулся вослед удалившимся дамам, приговаривая: вон та, маленькая, какие черти у нее в глазах, как упоительно провели бы мы время! Потом он вздохнул, окинул взглядом окружающий нас вечерний пейзаж с магазином радиоаппаратуры на переднем плане и сказал:

— Она согласилась за 50 долларов.

Я не поверил.

— Ты чего выдумываешь, — сказал я. — Не стыдно про девушку такие гадости говорить?!

— Какие же это гадости, — сказал Воропаев. — Это не гадости. Я же не что-то нехорошее ей предлагаю. Любовь. И 50 долларов. Ничего себе гадости…

В унынии мы двинулись вниз по улице. Я все думал: вот какая ерунда получилась, а замыслили-то — как хорошо… Как интеллигентные люди — созвонились, встретились у метро, поздоровались за руку, пошли медленно по Бронной, зашли в кафе на углу после почты, зашли тихо, спокойно, чуть ли не газеты почитать, вдруг смотрим, Володя из театра имени Пушкина, ну, здоровый такой, толстый, знаете? Воропаев говорил, что он совладелец магазина “Фунаи” на Цветном, я думаю, врал, потому что как это может актер театра имени Пушкина быть совладельцем магазина “Фунаи”, мы же не в Америке, и потом, с другой стороны — зачем, зачем совладельцу магазина “Фунаи” театр имени Пушкина?

Впрочем, я уже не знаю сейчас, что зачем и чему верить, а чему нет, но деньги у этого Володи точно были: как ни зайдешь в кафе, всегда он там и еще после закрытия обычно берет “с собой” бутылочку коньячку, и не “Аиста”, а “Арарат” или “Метаксу” — то есть, во всяком случае, человек не бедный…

— О-о, — говорит, — какие люди, привет, садитесь, садитесь, — они же с Воропаевым друзья, но Воропаев со всеми, кто не дурак выпить, в друзьях, я еще подумал: не надо, хотели же сегодня тихо…

Но по слабости душевной возражать не стал.

Вот то-то и оно, что “по слабости душевной”… А теперь расплачивайся, теперь как у:

Что делать?

И это вопрос на целый вечер.

Некоторое время мы шли молча. Воропаев почему-то надулся.

Самое смешное, что в такие минуты обычно оказываешься совершенно один. Как-то так выходит, что не то что пойти, а и позвонить-то некому.

Я говорю:

— Может, Ларкиной позвоним? — (Это наша старая институтская подруга). — Она ведь здесь недалеко. Неудобно, конечно, появляться в таком виде. Супруг, наверное, дома…

Для справки поясняю, что мужу Ларкиной за 60, и поэтому, конечно, особо ужравшись, приходить неудобно.

Воропаев говорит:

— А какой у нас вид? Нормальный… Слегка выпимши. Скажем, зашли институтские товарищи, посидеть — поговорить… Что такого?

Я набрал номер.

Три гудка. Потом Ларкина своим замечательным голосом говорит:

— Алё?

Слава Богу, — думаю, — дома… и бодро так говорю: — Лариска, ты что ли? — Она, как всегда, как заголосит: — Серёжа, ты?! Неужели ты обо мне еще помнишь… Мой муж уже несколько раз о тебе спрашивал. Куда ты пропал?…

Вообще Ларкина принадлежит к немногочисленной группе необъяснимо хорошо относящихся ко мне женщин.

Я говорю:

— Я не пропал. Вот он я. Я тебе все при встрече обьясню. Мы тут с Серегой Воропаевым оказались неподалеку, хотим зайти. Мы по тебе соскучились.

Вот гад, соскучились… Как я в себе не люблю вот эту способность к пусть мелкому, но легкому вранью… Нет, чтобы сказать — деваться некуда, хочу тепла, хочу зайти, старый друг поймет, вру, что соскучился. Нет, вообще конечно соскучился, месяц их не видел, и муж у нее хороший мужик и большая умница, хоть и в уши лезет с разговорами, не оторвешь, особенно как про политику заведется, так вообще святых выноси, но конкретно в этот день — нет, не соскучился.

Ну, естественно, Бог меня за вранье и наказал.

Ларкина говорит: — Ох, дорогой, только не сегодня. Я всегда рада вас видеть, ты же знаешь, но сегодня нет. Муж завтра рано утром улетает в Англию. Так что сам понимаешь… Давайте завтра.

Вот, думаю, черт бы ее побрал, эту Англию. Тут ходишь как не знаю кто, как тень отца Гамлета, а другие в это время в Англию собираются. Вообще, ларкинский муж часто куда-нибудь за границу уезжает. Иногда и Ларкину с собой берет. Она с ним пол-Европы обьездила. У нее даже один роман (правда недописанный) так и начинается:

“Я люблю покупать бриллианты в Лондоне… ”

И вы не подумайте, что с Ларкиной что-нибудь не так, просто муж у нее важная шишка в Госкомитете по туризму.

Ну что, оставалось лишь молча смириться.

— Ладно, — говорю, — конечно. Завтра так завтра. Может, после работы забегу.

Ларкина меня пожалела: — Вы пьяные, да? Извини, Сережа…

Повесив трубку, я оглянулся. Воропаев с отсутствующим видом сидел на железном заборчике, ограждавшем какую-то клумбу.

— От винта? — хрипло спросил он.

— Муж уезжает завтра.

— Завтра, завтра, не сегодня… — сказал Воропаев и плюнул на снег. — Жрать хочу.

Я отошел помочится в ближайшую арку. Всегда так делаю (и вам советую), если надо на ходу менять планы. Спускаете пары, общаетесь с природой, и решение приходит само собой.

Так и вышло. Глядя на звезды, я вспомнил, что поблизости недавно открыли недорогое кафе в стиле “ля рюс”, так сказать, — патриотическую альтернативу “Макдональдсу”. Даже по телевизору показывали. Туда чуть ли не сам Ельцин заезжал.

— Эй, — говорю, — на бульваре новое кафе открыли, они вроде до десяти, пошли туда, чего мерзнуть…

— Какое еще кафе… — сказал Воропаев. — Поехали и девочкам…

Но я уже не слушал его. Я подумал, что если сейчас перекусить, кайф должен спасть, потом горячего чаю, потом посидим малость, а там уже, глядишь, одиннадцать, вечер убит, можно будет и домой поехать…

Эх, жись, подумал я. Вечер убит… — разве можно так?

В кафе было малолюдно. Интерьер чем-то, увы, напоминал “Макдональдс”. На черной доске над стойкой мелом были написаны наименования пирожков, на полке для вин рядком, как оловянные солдатики, стояли стограммовые бутылочки рябиновой на коньяке и столичной водки.

— Издеваются над народом, — сказал Воропаев, увидев бутылочки, — это что за дозы?!

— Почему издеваются, культура питания, — заметил вошедший за нами лохматый ханурик алкогольно-интеллигентного вида, чем-то неуловимо напоминавший рок-музыканта Макаревича, только уже в годах. — Много не выпьешь, а похмелится — можно вполне.

— Три столичной, — сказал Воропаев буфетчице и обратился к Макаревичу: — Простите, не знаю вашего имени-отчества, будете, как говорится, третьим?

— Дмитрий Михайлович, — вежливо улыбаясь, отвечал ханурик. — Компанию, к сожалению, не составлю, так как спешу. Я с дамой. Зашли, так сказать, купить что-нибудь к ужину, — и алкаш показал на появившуюся в дверях толстую тетку в джинсовой куртке и наброшенном поверх нее цветастом платке. — Так что извините.

Тетка с неприязнью на нас уставилась.

— Может быть, и дама? — спросил Воропаев. — Добрый вечер…

— Нет-нет, — поспешно сказал Дмитрий Михайлович, загораживая собой тетку. — В следующий раз. Уж извините.

— Что ты там копаешься?! — сказала тетка. — Ты за кем тут? Это кто?

Буфетчица брезгливо смотрела на нас:

— Из еды что-то будете брать?

— Обязательно. Три пирожка с капустой, — сказал Воропаев.

— И сок, — зачем-то (честное слово, не знаю зачем) — добавил я. Возможно, я хотел сделать коктейль.

— У нас сока не бывает, — раздраженно сказала девушка. — Смотрите меню. Есть квас. Или морс.

— Квас?… — вытирая губы тыльной стороной ладони и приглядываясь к буфетчице, медленно переспросил Воропаев. — Квас… А как вас зовут? Может вы — мое солнышко?

Девушка устало вздохнула:

— Нет, я не ваше солнышко.

— А чье? — не унимался Воропаев.

— Ничье.

— Как это может быть — ничье? Так не бывает. Вы, может быть, одиноки? Я тоже очень, очень одинок… тем не менее я уверен, что я — обязательно чье-то солнышко…

Подавальщица молча заворачивала пирожки.

— Девушка, — сказала жена Дмитрия Михайловича из-за нашей спины елейным голосом, — а что, морсы у вас действительно, на натуральной основе? Не концентрат?

Воропаев сник. Мы отошли. Молча уселись за столик. Разлили нашу мини-столичную. Картонный поднос был в жирных пятнах.

— Пробный флакон, — печально пошутил Воропаев. — “Русский Карден”… Поехали.

“Карден”, несмотря на малую дозу, как ни странно, подействовал быстро. Через несколько минут я почувствовал расслабление. Воропаев тоже откинулся на спинку стула. Лицо его разгладилось.

— Да-а, — задумчиво, но без прежней печали протянул он. — Морс, е… мать. Манго из клюквы на натуральной основе…

Мы помолчали. Я огляделся.

Через два стола от нас, у окна, за разрисованной колонной и кадкой с фикусом о чем-то чирикали две немолодые девицы.

— Жар-птицу… — донеслось до меня. — Жар-птицу…

Я пожалел, что мы не заметили их сразу и прислушался.

— всю передачу сокращают, — быстро говорила та, что поменьше ростом, большой рот делал ее похожей на стрекозу или птицу, но не Жар, а на, пожалуй, обычную сороку или галку, — вырубают, блин, под корень. Лягушку, Петуха и Дедушку-Ваню сократили, Маша-Растеряша под вопросом, Улиточка под вопросом, Бобр на волоске, а со мной, с Жар-птицей, Шамаханскою царицей, говорят, будем разбираться персонально. Пристали — все время, мол, на работу опаздываете… А что им эти 15 минут, что? Я работать хожу на телевидение, в творческую организацию, а они крохоборничают ! Мне с собакой надо гулять, потому что мой мудак спит до двух, а животное мучается неписянное. Они сначала говорили — сократим, всех сократим, недофинансирование, потом опомнились, народ сказывал, какая-то важная персона из Министерства образования позвонила аж в Дирекцию Детских Программ, говорит — передачу не трогать, а Жар-Птицу и Муравья не трогать в особенности, они нашей детворе в это трудное время необходимы как положительные персонажи! Вот спасибо, наконец-то наше государство обо мне позаботилось. Оказывается я — положительный персонаж… И представляешь, что значит госканал, послушались! Более того, наш худрук, пидор, потом спрашивал, не мои ли это происки, что, мол, может у меня родственники наверху?… Я ему и говорю, милый Мстислав Витальевич (во имечко-то, а?!), да если бы у меня были родственники где-то, кроме пятиэтажки у метро “Свиблово” и города Бобруйск, что в свободной республике Беларусь, разве стала бы я работать по утрам в вашем сраном ВГТРК? Я бы блистала, как положено человеку со связями, в театре, например, имени Вахтангова или в “Современнике” или вообще послала бы творческую деятельность куда-нибудь подальше и делила бы свое время между салонами красоты и поездками на Канарские острова… Я кстати думаю, что из дирекции сами с министерством и связались, рука руку — моет…

Стрекоза сделала паузу и съела пирожок.

Подруга согласно кивала:

— У нас в театре тоже самое, один в один… Бардак, жуткий бардак… Я тебе уже по-моему говорила: представляешь, наш главный, Дуняша, сделал мне на вечерней репетиции комплимент, вы, говорит, всегда хорошо выглядите, Нина, как вам это удается?… Так его Тэ неделю со мной после этого не здоровалась, и суфлерша потом рассказывала буфетчице, что Тэ устроила Дуняше в уборной жуткую истерику, что у него, мол, со мной тайный роман! То есть ты себе представляешь, какой темперамент у женщины?! Молодой муж, две собаки, попугай, Дуняша — и при этом еще есть силы ревновать к мимансу!

Стрекоза засмеялась:

— Господи, да в нем же метр пятьдесят росту!

— Вот я тебе и говорю, ужас… Наполеон ! Но это еще не все, на худсовете она неожиданно выступила (и при спонсорах, сука!), говорит, Домерецкой нельзя давать роль Заречной, у нее фактура неподходящая. И вообще она вышла из возраста. Ты себе представляешь?! И это за один комплимент на репетиции!… Я на Дуняшу теперь боюсь смотреть.

Подруги молча допили чай и заказали вторую порцию. У интеллигентных женщин, я заметил, почему-то всегда хороший аппетит.

— Да, — сказала стрекоза, — я забыла, представляешь, недавно звонила Винникова.

— Да ты что! — подруга даже перестала есть. — Ну, и как?

— Ну как… Ей все там надоело. Говорит деньги — это не все.

— Не может быть…

— Я те говорю. Богатые тоже плачут. Короче, у этого Бори в результате оказалась там какая то фря, из старых привязанностей, он привез ее туда, кажется, еще из Риги, или не из Риги, в общем из Прибалтики (у него видать такое хобби, отсюда в Америку дам перевозить…), она какая-то танцовщица, или певица, я не поняла, и он все время пропадает у нее, домой появляется часа в три ночи, и Винникова цельный день кукует одна с ребенком. Для нее это внове. Говорит, что она в первый раз в роли жены.

— Вот это да… А была же такая любовь…

— Была да сплыла… Но — зато у нее квартира с видом на озеро Мичиган, свой джип “Врандлер”, свой сотовый телефон и пять шуб в гардеробе: норка, песец, лама, лиса… последнюю я не запомнила. Что-то очень экзотическое. Кенгуру. Винникова говорит, что вообще, обычно, она идет по магазину, а за ней Боря с чековой книжкой, и она только показывает, что ей нужно, и все — Боря тут же выписывает чек… А еще она покупает загородный дом, и ей нужны старинные ворота.

— Ворота?

— Ну да. На забор. Обычные не подходят — богатый район, и ей нужен только антиквариат. Желательно 18-й век. Ну, в крайнем случае первая половина 19-го.

— Да… тяжело. Ну, а звонить-то ей куда? Давай позвоним, поддержим морально, у тебя есть телефон?

— Вот тут-то и начинается самое странное. Звонить ей пока некуда, то есть пока не надо, говорит, что сама будет звонить…

— Действительно странно.

— Она говорит, что скоро вернется. Там бездуховность, а здесь же у нее квартира. Боря же еще в Москве записал на нее эту квартиру на Фрунзенской, где мы были… Так что есть куда возвращаться, не то что мне…

— Ты еще свое возьмешь…

— Да уж, особенно с моим филозофом. Представляешь, целыми днями лежит на диване, целыми днями… Я говорю: ты не устал лежать, милый? Нет, — говорит, — не устал. Я не просто лежу, я думаю… У тебя, кстати, нет знакомого поэта?

— Зачем тебе поэт? Твоего философа недостаточно?

Стрекоза засмеялась:

— Я тут подумала, что живописец у меня уже был, в юности был музыкант, сейчас я имею философа, для полного боекомплекта мне не хватает только поэта, поэт завершит композицию, я отработаю карму и, наконец, выйду замуж за нормального человека.

Девицы стали собираться, а я толкнул Воропаева под столом.

— Ну что?

А этот придурок морщится:

— Староваты…

Я говорю:

— Ну, тогда ты тут посиди, подожди помоложе, а я попробую познакомиться. Мне они нравятся, и анамнез, по-моему, располагает.

А девицы уже оделись и, можно сказать, выходят.

Хорошо возле кафе оказался ларек с мягкими игрушками. Стрекоза остановилась, и мы их догнали. Я сказал:

— Здравствуйте.

Девицы оглянулись:

— Здрасьте.

— Мы сидели вместе в кафе… — начал я.

Но тут Воропаев меня прервал:

— Мадмуазель, — обратился он с изысканной вежливостью и актрисе. — Вы помните Ницше?

Я зажмурился.

Актриса с испугом на него посмотрела:

— Кого?!…

— Как вы думаете, мадмуазель, — сказал Воропаев и сделал эффектную паузу (я зажмурился сильнее) — … на кого я сейчас больше похож: на верблюда, льва или ребенка?…

Актриса, оправившись от первоначального испуга и поняв, видимо, нашу безобидность, устало посмотрела на Воропаева:

— Вы похожи на… она чуть помедлила (возможно пытаясь сдержаться), на козла.

Стрекоза прыснула: — Ну зачем ты так… — И они быстро отошли.

Воропаев печально улыбнулся: — Я сам подставился, да?

Я покачал головой: — Не обращай внимания. Оказались дуры. Или очень устали.

— Да нет, — сказал Воропаев, — я сам…

Мы медленно двинулись в сторону Калининского. Я сам, — повторил Воропаев. Плюшевый крокодил из корзины с неигрушечной злобой, выпучив глаза, скалился на нас огромными плюшевыми зубами.

— Нельзя было задавать умных вопросов, — сказал я. — Надо было про что угодно, только не про Ницше…

— Почему у тебя нет знакомых женщин легкого поведения? — требовательно спросил Воропаев через несколько минут. — Почему? Во-первых, теперь это модно. Во-вторых, не иметь таких знакомых глупо. В-третьих, несовременно. Кстати, среди них есть настоящие интеллектуалки. Вот у меня недавно была одна. С месяц назад. В первый раз я отдал ей ползарплаты. Двести баксов. Сто — такса, и еще сто от себя. За профессионализм. Во второй она пришла так. Без денег. Сводня говорит: влюбилась… У нее был муж, офицер-подводник. Полковник в отставке. Два года назад уехал в Польшу на заработки и пропал. Я читал ей Цветаеву. Потом Брюсова. Два раза трахнул в подъезде. Знаешь дом Сумбатова-Южина, во дворе еще сирень, вот там, потом говорю: я так больше не могу. Не могу, потому что это серьезно…

Было почти на 100 процентов ясно, что Воропаев врет. Полгода назад его выгнала жена. Ушла к другому. Я хорошо знал их семью и всю историю, по нынешним временам вполне обычную в Москве.

Когда-то, когда Воропаев гулял, она приезжала ко мне жаловаться. Потом устроилась в инофирму. Потом завела любовника. Потом выгнала Воропаева.

Как-то, по собственному почину и на правах старого друга, я позвонил ей, пробовал заступаться. Она сказала: мне нужен мужчина, а не третий ребенок тридцати восьми лет. Я устала.

Что я мог ей ответить? Взывать к милосердию спустя четырнадцать лет семейной жизни с кем бы то ни было — бесполезно. К тому же влюбленные женщины не знают этого слова. Я попробовал себя убедить, что жалеть надо ее. Двое детей, тридцать два года… Кому она нужна?… Но в трубке звучал энергичный женский голос, лишь отдаленно напоминавший голос той растерянной девочки, которую я когда-то знал. Я понимал, что я говорю банальности, но, знаете, я испугался. И попробовал (хотя причем тут я? ) удержаться за соломинку:

— Но ты же не совсем его бросаешь? У вас же дети…

У меня не стали соломинку отнимать. Это было бы невежливо.

— Посмотрим, — последовал железный ответ. — Он погулял, теперь пусть даст мне погулять…

Сейчас Воропаев жил в однокомнатной квартире мамы, в подмосковной Балашихе, спал на кухне, на раскладушке, работал, имея диплом редактора полиграфического института и три курса института имени Горького там же, на балашихинской мебельной фабрике у друга-коммерсанта. Дела на фабрике шли хорошо, Воропаев получал по 400—500 долларов в месяц, часть денег отдавал матери, часть отвозил бывшей жене, на детей, остальное в несколько дней пропивал. Все попытки увещевания, радужные картины новой жизни с какой-нибудь молоденькой студенткой, которые рисовали друзья, ни к чему не вели — меланхолия его не покидала. Вообще, маленькое отступление: должен вам сказать, я любил Воропаева. Воропаева-Каратаева. Кстати, где-то я читал, — или это мне сейчас кажется? — что прототипом был некий Коротаев?

Хотя я понимаю, конечно, не то сравнение, сравнение сильно хромает, да и сказуемое не совсем то: разве г-н Безухов любил г-на Каратаева? Нет, не любил. Г-н Безухов у г-на Каратаева не то учился, не то лечился. Так и ваш покорный слуга, не будучи ни графом, ни даже каким-нибудь захудалым виконтом, у Воропаева проходил курс не то лечения, не то обучения…

А если серьезно, то я любил в нем то, чего мне, москвичу-космополиту не хватало, его… простите за это слово, русскость, даже народность, что ли… Воропаев был каким-то очень русским, причем даже провинциально-русским человеком, в самом хорошем смысле этого слова.

Рабочий в типографии газеты “Известия”, лаборант в школе, грузчик в Библиотеке Иностранной литературы. В активе Воропаева, кстати, была дружба с Борисом Рифтиным, известным профессором-китаистом, теперь, наверное, уже академиком. Не каждый может похвастаться такой дружбой ! Воропаев таскал Борису Михайловичу книги из хранилища Иностранки, бывал с молодой женой у него дома, пили чай, разговаривали о Китае, о России, о Востоке, профессор интересно рассказывал, он много поездил по миру, анализировал нынешнее состояние Руси, позже вспоминали — уникальные книги получал Борис Михайлович от молодой четы Воропаевых, черт возьми !… После увольнения из библиотеки знакомство с академиком прервалось.

Потом попытка поступления в Менделеевский, на вопрос: почему туда? — пожимал плечами, надо же было куда-нибудь, теща, да и мать заели, все с дипломами, а ты? Через год поступил в Полиграф, на вечерний, незаметно закончил, но на работу по специальности так и не устроился…

Пописывать начал еще до армии, серьезно не относился, и в Литинститут двинулся аж в 34 года, поступал не всерьез, больше для смеха, но в этот год набирал курс известный “почвенник”, “ретроград”, может быть, он что-то разглядел в воропаевских сочинениях о балашихинском детстве и принял. А может быть, началась перестройка, и стало можно брать неблатных…

Я помню сережин устный, так и незаписанный, по-моему, совершенно пронзительный рассказ, как его отец с бабкой просили милостыню в войну, и еще про то, как маленький мальчик в деревне слышит по радио, что запустили первого космонавта…

При этом я бы не назвал его ни умным, ни добрым… Типичный, как и все мы, российский гражданин конца века или конца империи (а может и вообще русской государственности, а?), и возможно от этого часто беспричинно злой, иногда мелочный, иногда широкий, с букетом комплексов и манией величия, с какими-то невысказанными обидами и словами в душе, невысказанными потому, что его никто не научил и не учил никогда, не сказал, что это можно — говорить, анализировать, думать о себе — и от этого вместо слов слышно только мычание, что-то нечленораздельное и ругательства за рюмкой: “Проклятые коммунисты-евреи-демократы, продали Россию !…”.

Эх, Воропаев-Каратаев…

Он чем-то очень был похож на одного персонажа из моей студенческой юности. В то время летом я часто подрабатывал в геологических партиях в Коми АССР, так вот, там, в общежитии, жил один буровой мастер, по имени тезка нынешнего главы русской царской фамилии — Владимир Кириллович. Как и почти все люди этой тяжелой профессии, Владимир Кириллович в дни отдыха страшно пил, становился агрессивен, неуправляем, смутен, приставал с какими-то мрачными разговорами — в общем, полный набор, смотри чуть выше. Зато во времена ремиссии, как сказали бы медики, посталклогольного синдрома, не было в общежитии человека приветливее и душевнее. Койка его была по-военному аккуратно заправлена, на тумбочке дымился ароматный чайник с какими то травами из тундры, а сам тезка Великого князя часами сидел у общежитского окна с книгой “Современная австрийская новелла” в руках. И не думайте, что я сейчас вру и название книги придумал для колорита — все чистая правда!…

Да… Ладно. Надоело теоретизировать. Не знаю, обьяснил ли я вам что-нибудь. Впрочем, все равно.

В переулках шел снег. Мы в молчании дошли до Бронной. У бывшего “Аиста” рядком стояли “Мерседесы”.

Нет, вы ни в коем случае не должны думать, что я тоскую по прежним временам, но каждый раз, когда я прохожу мимо, я вспоминаю, как сдав, так сказать, “творческие работы” в приемную комиссию находящегося неподалеку Литературного института далекой весной 1987 года, я пил в “Аисте” с каким-то поступавшим поэтом-почвенником портвейн “Агдам” и закусывал сосисками с горошком. Поэт читал свои стихи. В стихах сожалелось о погубленной юности и уходящем величии державы…

И не я один.

— Пили на первом курсе портвейн здесь, — сказал Воропаев.

Ларек напротив театра на Бронной был закрыт. Ностальгия откладывалась.

— Поехали домой, старик, — сказал я. — Ленка накормит, спать уложит. Я устал. Да и тебе завтра рано…

— Какая любовь могла бы быть у нас с этой дурой в очках, — вместо ответа мечтательно сказал Воропаев, — она бы сразу не то что про свое НТВ, про все на свете бы забыла…

— РТР, а не НТВ…

— Какая разница, я не об этом…

И он замолчал, а потом вдруг тихо что-то запел. Я сначала не разобрал, что, а потом вдруг слышу:

Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает, врагу не сдается наш гордый “Варяг”, пощады никто не желает…

И прямо поет…

А я, надо сказать, всегда, когда слышу эту песню, отчего-то рыдаю. Типа я — матрос. С крейсера “Варяг”. Но на самом деле никакой я не матрос, скорее всего, я — матрац, полосатый матрац со старой интеллигентской кровати и сентиментальный идиот впридачу. I am sentimentalny idiot… Ну, то есть в данном случае я все же не зарыдал, сдержался, все-таки еще не совсем пропал, так сказать, для общества, но вспомнил об этой своей дурной привычке. И мы двинулись, Воропаев с песней, а я со своими воспоминаниями о дурной привычке мимо школы, какого-то длинного жилого дома с занавесками в горошек в одном из окон первого этажа, дома Блока, дома уже упоминавшегося Горького и вышли к церкви на Герцена, в которой, раз уж пошла такая пьянка и сцена все равно выходит пошлой донельзя, то не могу не объявить — тем более, все это и так знают — в которой венчался Пушкин.

Церковь тихо возвышалась над улицей, снег падал на купол, на маленький крест в вышине, снизу стояли освещенные фонарем деревья, внешне картина казалась мирной, но странная обида или печаль (за что? на кого? за, пардон, себя, за невозвратную юность и канувшие в лету сосиски с горошком, на “мерседесы” и общее несправедливое устройство жизни, за убитого красавицей поэта?… ) тлела где то внутри, в сквере за церковью сидел, нервно закинув ногу за ногу, занесенный снегом граф Алексей Толстой и, печально глядя на свои бывшие домовладения, казалось, говорил: ну, а вы что здесь?

И больше не было ни души.

— Надо обязательно взять еще водки, — сказал Воропаев.

Но то, что это надо, было ясно без всяких слов.

Напротив церкви, через улицу, у консерваторского училища в те годы стоял ларек, судьба сжалилась над нами, и в этот вечер он был открыт, окна его светились, а подойдя, мы услышали музыку…

Продолжу ностальгическую линию: Боже мой, ларек, разноцветные флаги, то есть бутылки в его витрине, убогие лампочки по краям, зима, Москва, красные огни светофоров, вы в легком или тяжелом подпитии, скрипит под ногами снег, на дворе 95 или даже 94 год, романтика — кто знал, что будем вспоминать с дурацкой, нелепой ностальгией и это, это тоже…

Резюме: недолгая русская свобода.

Мы приблизились. У палатки гуляла небольшая компания: две девушки и двое ребят комсомольского вида, лет по 25—30. Девчонки были ничего, особенно одна, с длинными светлыми волосами до плеч, а вот при виде ребят я напрягся. С детства не люблю комсомольцев. Впрочем сейчас они все занимаются бизнесом или служат в каких-нибудь иностранных конторах, но я их все равно сразу и издали чувствую. Какая-то такая, знаете, гадость… А Воропаеву все это хоть бы хны. Ему все равно, кто перед ним. Хоть мальтузианцы. Совершенно амбивалентный, аполитичный товарищ. Он расплылся в улыбке и, будто не замечая ребят, потянулся к светловолосой: солнышко !… И — начинает пританцовывать под музыку. Типа твист. Или самба. Мужики совершенно оторопели от такой наглости. Они немного посмотрели на воропаевские па, потом посовещались, видимо решая, не псих ли перед ними, после чего тот, что повыше, сделал шаг к Воропаеву:

— Ты чего?

— А чего? — искренне удивился Воропаев, продолжая танцевать. — Она что, с вами? Тогда пардон.

— Нет, с тобой, — сказал уже спокойнее высокий, — не лезь к ней. Это наша девушка.

Воропаев поднял обе руки:

— Ну, не буду…

И уже “танцует” один. Потом, видя, что парень отходит, спрашивает вслед:

— А как ее зовут?

По счастью его либо не услышали, либо не посчитали нужным связываться — не ответили. И я было подумал, что, слава Богу, пронесло и достал уже из кармана деньги, чтобы побыстрее взять чего-нибудь и отвалить, как вдруг (я даже не заметил, как он подошел) передо мною оказывается “комсомолец” пониже и не один, а с с пустой бутылкой в руках.

Вот, не зря говорят, что маленькие мужчины страдают комплексом неполноценности, ну чего, скажите, он полез?…

— Я здесь стоял, — говорит.

Я посторонился:

— Пожалуйста…

“Комсомолец” тупо смотрел на меня:

— Это ты к Кате приставал?…

Что было говорить: нет, не я, это он? Я краем глаза покосился на Воропаева — ну, думаю, выше стропила, плотники, кто говорил, что на фабрике кулаком гвозди забивает?… Сейчас понадобится. Но Воропаев, как ни странно, стоит и молчит. Как столб…

— Я не приставал, — как можно спокойнее сказал я. — Мы просто поздоровались. Мы не думали, что это ваши девочки.

И тут (о женщины, имя вам — не могу подобрать… милосердие? миролюбие?…) длинноволосая блондинка, неожиданно возникнув откуда-то сбоку от нас, весело заявляет:

— А может им п…ды дать?

Я растерялся. Дело начинало принимать прямо-таки дурной оборот. Потом, знаете, я все же не привык к такому экспрессивному поведению со стороны дамы. Я как то привык к совершенно другому образу… Условно говоря — тургеневская Ася, карамзинская Лиза или Сонечка Мармеладова, на худой-то конец… А тут какое-то нетипичное поведение… И тип передо мною (по-моему, он был родом откуда-то из Казахстана или может из Бурятии: раскосые глаза придавали его лицу какую-то прямо азиатскую свирепость), почувствовав одобрение, взял свою бутылку за горлышко — наперевес — и качается в мою сторону. Симпатичная Катюша делает попытку зайти мне за спину. А Воропаев, главное, все стоит, не пошевельнется, Илья Муромец фиговый. Я уже стал нащупывать (и быстро, надо сказать, нащупал, все плохое, оно вообще быстро происходит…) в кармане небольшой столовый нож, который, являясь человеком абсолютно мирным и, можно сказать, вегетарианским, для самоуспокоения по вечерам ношу с собой, и судорожно размышляю при этом, надо ли мне его уже показывать моей амазонке или можно еще обождать (в таких случаях бывают неожиданные варианты: могут, например, вдруг закричать “милиция!”…) и какая вообще может из всего этого выйти ужасная фигня, но видно Бог сжалился над всеми нами-дураками и ситуация вдруг разрядилась сама собой. Симпатичная Катюша, вильнув, ушла куда-то вбок, бурята забрал высокий товарищ, вторая девушка кинула в меня снежком:

— Дурак !…

И они ушли.

Я обалдело покачал головой:

— Что это было?

Тут и к Воропаеву вернулся дар речи. Говорит:

— Флуктуация! Экстремум !

Он вообще любитель таких выражений. Потом представляете, смеется:

— А ты уж и испужался…

Я собрался было ему ответить, но тут обнаружилось, что, оказывается, все это время у нас был тайный свидетель.

Одинокий грузин в мохеровом шарфе и без шапки, выйдя из ближайшего телефонного автомата, аккуратно засовывал за пазуху квадратную фляжечку коньяка.

Он внимательно оглядел нас и, улыбнувшись так, как это умеют делать только интеллигентные кавказцы — будто они знакомы с вами сто лет — спросил:

— Гуляем?

Я кивнул:

— Как видите.

Грузин все устраивал свою четвертинку.

— Козлы, — он посмотрел вслед удалявшейся компании.

Я согласился:

— Н-да. Не очень, так сказать…

— Но ваш друг тоже хорош… — грузину явно хотелось поговорить. — Зачем пьяных задевать…

Я промолчал и подтолкнул Воропаева:

— Что берем?

Еще, — думаю, — с этим зацепиться не хватает.

Грузин посторонился, и мы подошли к окошечку.

— Один “Привет”, пожалуйста.

Чем-то недовольная продавщица протянула мне бутылку и сдачу.

Я положил зелье в сумку и потянул Воропаева — пошли…

Но тут грузин остановил нас.

— Извините, ради Бога, ребята, — вдруг сказал он, — за нескромный вопрос… Еще раз извиняюсь. Вы чем занимаетесь?…

— Онанизмом, — мрачно ответствовал Воропаев, выдержав небольшую паузу…

— А, — засмеялся грузин, — почтенное занятие. Ничто так не возвышает душу. Ну а по жизни, так сказать, в миру, вы кто? Случайно не живописцы?

— Литераторы, — сказал я, видя, что ситуация не опасная. Что перед нами, по крайней мере с виду, нормальный человек. — Русские писатели. Совесть народа, ё-моё…

— О, — сказал грузин, — кого же еще можно встретить в ночи в этих исторических местах. Я так и подумал, что вы не просто так… Что свои… То-то вы конфликтовали с этими йэху. — Он засмеялся. — Позвольте представиться: Георгий Иванович П-в, первый заместитель главного редактора журнала “Драматургия”.

И грузин церемонно протянул нам руку.

Я с деланным уважением, а Воропаев рассеянно ее пожали. После чего нам вручили визитные карточки, после чего я подумал, что Георгий Иванович, возможно слегка пьян, или находится, по национальному обыкновению, под наркотическим кайфом (да просят меня все грузины — но я говорю грустную, меня самого огорчающую правду), или это первые визитки в его жизни, иначе зачем бы он стал их вручать первым встречным? Может, голубой? Я тревожно вгляделся в мужественную бороду нашего нового знакомого. Вроде непохоже…

— Грустно вечером одному, — сказал Георгий Иванович, будто отвечая моим мыслям, а еще когда не пишется, совсем тоска… У вас как с этим делом?

— С каким? — я опять насторожился.

— С литературой.

— Да так, не очень, — сказал Воропаев. — Молчим пока…

— Жаль, — сказал Георгий Иванович. — Надо работать… Хотя сейчас трудные времена для творчества. Цензуры как будто бы и нет, зато писать не о чем… Кругом сплошная публицистика и чернуха. Времена осмысления. Смута. Как там, в “Федоре Иоанновиче”? Помните?

Мы не помнили. Георгий Иванович прочитал нам наизусть упомянутое место.

— Ну как? Из всех Толстых его люблю больше всего…

Немного помолчали.

Помолчав, Георгий Иванович предложил выпить за литературу.

— Нам бы не надо, — слабо запротестовал я. — Нам домой пора бы, этот “Привет” мы с собой взяли… Мы всегда с удовольствием, просто на сегодня хватит…

Пить с Георгием Ивановичем и вообще с кем бы то ни было мне уже не хотелось.

Но Воропаев меня остановил:

— Глупо, — сказал Воропаев. — Глупо отказываться. Неудачный день. Все равно. Надо закончить достойно. Мы ж не пьяные, не в полном ауте. Потом не просто же так, а за литературу.

— Вот именно, — засмеялся Георгий Иванович. — За литературу. Примем по чуть-чуть. Это же ерунда, а не доза, и вообще — за знакомство…

Угощал Георгий Иванович.

— Ну, ура!…

Воропаев, выпив, тяжело вздохнул.

Потом пояснил:

— Меня жена бросила.

Георгий Иванович сочувственно покачал головой: грустно.

Потом, видимо, решил Воропаева утешить и сказал:

— А может наоборот, хорошо? Я вот три раза был женат…

— Может, — сказал Воропаев. — Я пока не почувствовал…

— Еще почувствуешь, — засмеялся Георгий Иванович, — могу гарантию дать. Долго жили?…

— Четырнадцать лет.

— Солидно. Жизненный цикл. Пора менять, конечно… Алексей Толстой, знаешь, что говорил? Правда, не помню, кому. Может, Чуковскому? Жен надо менять. Классика…

— Я не хочу, — сказал Воропаев, — я к этой привык…

— Ничего, отвыкнешь. Все в природе обновляется. Ты уже не мальчик. Пора на молодой женится.

Мы выпили.

— За счастье в личной жизни!

— А то, что она тебя бросила, а не ты ее — это не расстраивайся, — сказал Георгий Иванович. — Это все самолюбие. Мы, творцы, народ инертный, живем в основном внутри себя, химерами, так сказать, сознания, решения на внешнем же плане принимаем с трудом. А кто-то же должен первый шаг сделать… Ты ей изменял?

Воропаев кивнул:

— Еще как.

— Ну, вот, — обрадовался Георгий Иванович, — видишь… Меня женщины тоже в основном сами бросали. Я не решался, путался на стороне втихаря, вот им и приходилось, бедным, даже это брать на себя… Они вообще стервы. Следующую ты бросишь.

— Ладно, — сказал Воропаев, — давай допьем, что ли… Будем считать, что вы меня убедили. На сегодня…

Постепенно разговор перешел на возвышенное. А именно:

Сначала вспомнили Серебряный век, как же без него? Саша Черный — Андрей Белый. Андрей Белый — Саша Черный. Есенин. Блок. Дыша духами и туманами. Разве духами? По-моему дождями. Сами вы дождями. Это вам не у костра песни петь. Ду-ха-ми… Моим духам, как драгоценным винам. Ну, а вы даете… каким духам?… Стихам… Эсти Лаудер… Стихам Эсти Лаудер? Ха-ха-ха. Пауза. После паузы: Адамович — Ходасевич. Наоборот. Наоборот это кто?… Берберова.

Когда мы обсудили разницу и сходство между Ходасевичем и Адамовичем бутылка кончилась. Взяли еще.

Потом, кажется, говорили о Пушкине, церковь-то рядом, (Георгий Иванович связно пересказал содержание редкой книги “Дуэль и смерть Пушкина”), потом о Блоке, потом о Горьком, потом (немного) об Алексее Толстом (обратите внимание, как он напряженно смотрит… — тоже мне, открыли Америку, я это давно вижу…), о мистике этого странного места, о том, случайна ли эта концентрация литераторов и случайно ли то, что мы, деятели, так сказать, современной культуры, собрались здесь сегодня.

Естественно, поговорили и о “путях”, которые олицетворяли упомянутые господа… Кто-то, возможно я, сказал, что площадь и примыкающие к ней улицы по форме напоминают пятиконечную звезду. Странно, да?…

— А-а…, — сказал Георгий Иванович, — масоны?!…

Дальше помню уже очень фрагментарно, так как сделался совершенно пьян и часто отлучался куда-то по малой нужде, да и просто уходил в астрал, а в перерывах говорил, что Пушкину к тридцати все надоело и он взял сам себя за хобот. Что я имел в виду, сейчас непонятно. Какой хобот? Может быть, это во мне уже заговорило подсознание? Язык Эзопа? Иносказания Дзен? Так как старая водка еще “не остыла”, когда на нее пролилась новая? Как говорят, вдогоночку. Представляете себе, такая внутренняя водочная Ниагара… — у-у-у — ревет… Ну, и эффект соответствующий. При таком эффекте может быть все что угодно, в том числе и иносказания Дзен.

Потом Георгий Иванович спел нам романс “Осенней ночи тень густая над садом высохшим легла” и предложил взять еще одну.

Мы согласились, уже даже без внешнего сопротивления.

Ходил опять Георгий Иванович. Наш человек. Воропаев, кажется, прочел по этому случаю что-то из Твардовского, “Василий Теркин”, он его хорошо знал. А может быть и не прочел, и мне просто сейчас, “по сюжету”, хочется, чтобы он прочел…

Начали. Пошло тяжело. Георгий Иванович пригласил в гости. У него в мастерской полный холодильник закуски. Копченый лосось, можно зажарить картошки, есть соленые огурцы из деревни. Это совсем рядом. Денежный переулок. Безумно захотелось жрать, но мы отказались. Нам надо домой. Его ждет жена. Кого, она же ушла? Да нет, это у него ушла, моя дома. Гм, если она дома, то зачем спешить? Я почувствовал, что еще немного и будет уже все равно, куда идти. Воропаев смолк. Георгий Иванович прочел что-то из Козьмы Пруткова. Сказал, что вообще ирония, по его мнению, не лучший способ реакции на действительность. Она предполагает цинизм. Дэфствительность, как говорил Синявский. Я не согласился. Синявский имел в виду не это. Не это, а что? Опять вспомнили Ходасевича. Он ироничен или романтичен? Потом Адамовича. Причем тут Адамович? Зануда. К тому же мрачный и сухой… Хотя есть, надо признать, есть несколько стихотворений. Потом, за что он не любил Набокова? Как он смел?! Можно стихами: зануда, мрачный и сухой, в пустыне жизни он влачился… Вы знаете у него стихотворение про Алешу, не такого, как все, и его маму, купчиху Пелагею Львовну? Это же извините, п……ц. И датировано 18-м годом. Писано уже почти в эмиграции, в бегстве, в Вологде, там с полгода была какая-то республика-не республика, в общем московско-петербургская комунна под американцами… Там стоял американский экспедиционный корпус, из Архангельска. Так вот: России до конца остается полчаса, кругом пожар, а у нас обстоятельнейшим образом рассказывается история об обольщении педерастического восемнадцатилетнего юноши Алеши (всем ведь Федор Михайлович спать не дает…) озорницей-мещанкою Ильиной…. А?!

— Может, это метафора? — Какая метафора?! Пардон, чего?… прочтешь это и понимаешь, почему наши гражданскую войну проиграли. Кто это крикнул в Думе: просрали Россию! Пуришкевич? — Не помню такого. По-моему вы это сейчас выдумали. — А жаль… — Проиграли, выиграли, просрали, нашли, потеряли… как это все надоело. Кстати не были в Вологде? Чудесный город. Необыкновенные соборы… 14-й век. Или даже раньше. Деревянное зодчество. Резные карнизы. И очень красивые девушки. Просто аномально красивые, много лучше чем в Москве…

Воропаев отошел помочиться за киоск. Как-то слишком быстро вернулся. Что случилось? Девушка-продавщица увидела. Господи, ну и что? Выскочила из киоска и стала орать. Орать? Ну да, вы что, не слышали? Наверное потому, что это с той стороны… Обозвала его говночистом, а он ведь только по-маленькому сходил… Ты ей сказал: солнышко? Да. А она? Послала… Несправедливо. Конечно несправедливо. Зачем она так, за что?…

Переместились от киоска ближе и бульвару. Знаете, там есть такой закуток, за небольшой церковью, собачья площадка, там, где раньше висели какие-то транспаранты? Это рядом, надо только пройти чуть-чуть вперед по Герцена. Вот, — сказал заместитель главного редактора, хорошее место, — ссы здесь. Я уже не хочу. Нет, ссы… — редактор засмеялся. — Ты что-то, я смотрю, скис. Напрасно. Вот будешь меня вспоминать, я тебе гарантирую, что через полгода у тебя будет новая баба. Воропаев махнул рукой:

— Да уж…

— Гарантирую, — повторил редактор.

Выпили еще.

— Все, — сказал я решительно, — больше не буду…

Провал в памяти.

По бульвару дул ледяной ветер, сбивал с ног, кутаясь, мы остановились у афишной тумбы. Георгию Ивановичу было направо, через ограду, в переулки, а нам по бульварам вниз, к бессонному Арбату, к кинотеатру “Художественный”, ловить такси и ехать домой, и что-то мы еще говорили, еще цеплялись за эти фразы: Ахматова — Цветаева, та-та-та, Пастернак — Мандельштам, та-та-та (чем-то они нам дались в этот вечер) прежде чем окунуться в такую чужую, холодную, жестокую, без Ахматовой и Цветаевой жизнь, и Георгий Иванович повторил, видимо на всякий случай, свое приглашение: а может все-таки зайдете? И опять у меня, проклятая испорченность, мелькнуло, что что-то все-таки здесь не так, как вдруг Воропаев, до того давно пребывавший в отключке, будто прочитав мои мысли, очнулся, задышал тяжело, посмотрел на нас сначала туманно, а потом внезапно очень ясно и, взламывая, раскалывая наш такой уютный, полный теплоты и задушевности разговор и врываясь в него свистом и холодом ледяного бульвара, спросил ласково у Георгия Ивановича:

— Уходишь? Домой, значит?…

И вдруг ка-а-к гаркнет:

— А хочешь, мы тебя сейчас, прямо здесь, в задницу осчастливим?!

Конфуз вышел ужасный. Георгий Иванович опешил. Да и я не ожидал такого.

— То есть… как осчастливим?… — сказал он.

— Да вот так, — Воропаев ласково, с хитрецой улыбался, — сам знаешь, как. — Он выждал минуту, потом махнул на остолбеневшего Георгия Ивановича рукой — не хочешь, как хочешь, и зашагал вниз, по бульвару.

Впрочем шагал он недолго, метра три-четыре, потом поскользнулся и упал, сильно ударившись, на бок, кхекнул и затих.

— Я ведь и в морду дать могу, — обиженно сказал Георгий Иванович. — Я, конечно, понимаю, что он пьян, но… существуют же границы…

Вот сволочь Воропаев, — подумал я, — всегда одна и та же история: нахамит кому-нибудь и вырубится. А я отвечай за него.

Нет, в принципе-то я понимал, зачем он это. Как верно подметил Георгий Иванович, пытался выйти за границы, куда-то прорваться… Не вышло. Мир изменился на две минуты и в радиусе полтора сантиметра. (Вы можете конечно сказать: “и то…”) Но к тому же попытка выхода за границы, как это часто бывает, со стороны сильно напоминала обыкновенную пьяную грубость.

— Извините, — сказал я, избегая встречаться с Георгием Ивановичем взглядом, — вы же видите, в каком он состоянии…

Георгий Иванович опасливо посмотрел на меня: нельзя же так… Пили-пили — и нате… Он подтвердил мои ощущения: это же хамство. И тут же, как настоящий интеллигент, зарефлексировал: хотя… я понимаю, нынешняя молодежь… вам очень тяжело…

— Помогите его поднять, — попросил я.

— Нет уж, — сказал зам. главного редактора, — лучше вы сами.

— Вставай, — я потянул Воропаева за руку. — Вставай, проклятьем заклейменный!

Воропаев нехотя поднялся.

— Дальше не пойду, — заявил он. — Хочу спать. И бабу.

— Поедемте в номера? — обратился он к Георгию Ивановичу.

Редактор сделал несколько шагов в сторону.

— Ладно ребята, мне пора, — сказал он обиженно. — Звоните и приносите рукописи. И в следующий раз не пейте много.

— Куда ты, — сказал Воропаев, — нам тоже туда…

Но Георгий Иванович уже перелезал через чугунную ограду бульвара.

— Пока, — крикнул он. — звоните!

— Зассал, — удовлетворенно констатировал Воропаев, проводив его глазами, и неизвестно откуда достал бутылку пива. — Будешь?

— Не буду! — сказал я. — Ты зачем человеку нахамил?!…

— А вы меня достали, — отвечал Воропаев, буддийски улыбаясь, — со своими разговорами блядскими…

Мне внезапно стало пронзительно грустно. Мы были совершенно одни на обледенелом, похожем на каток бульваре, ветер гнал нас вниз, к Новому Арбату, чужим праздником светились сбоку витрина какого-то магазина, вдали Георгий Иванович и вся мировая культура, напуганные Воропаевым, торопливо сворачивали за угол бывшей улицы Герцена…

Вечер был кончен, сопротивляться этому было бесполезно, хорошо, что где-то был дом, хорошо, что нас там еще ждали…

— Пошли, — решительно сказал я. — Все, концерт окончен.

— Нет, не закончен, — захныкал капризно Воропаев. — Не закончен!… Ты радуешься, как всегда, моим неудачам. Ты злорадствовал вместе с этим мохеровым козлом, что я упал…

Но я не стал его слушать. Хватаясь за афишные тумбы и скользя, я заспешил прочь, подальше от этого “литературного” места, пустого бульвара, идиотских воропаевских шуток, ледяного ветра и одиночества…

Домой мы ехали на ушастом запоре. Денег оставалось мало, и это была единственная машина, которая согласилась нас везти. Водитель оказался душевным парнем и даже помог мне, когда мы приехали, выгрузить Воропаева у подъезда. Впрочем возможно, дополнительным стимулом для его толерантности была страшная история, рассказанная мной по пути об одном нашем приятеле (реальная фигура), который, напиваясь, якобы намертво цеплялся за сиденья перевозившей его машины (абсолютный вымысел) и, мол, в последний раз его вынимали оттуда — шофер занервничал, поторопил к выходу — вместе с совершенно новой велюровой спинкой…

Зачем, зачем я это выдумал? Мало того, что человек повез нас за символические, в общем, деньги, мало того, что он рисковал собой, загружая и выгружая пьяного Воропаева (ведь тот мог и блевануть), мало того, что он участвовал всю дорогу в моих рассуждениях о достоинствах и недостатках автосемейства ЗАЗ — в конце-концов, его еще и напугали, обещая пьяный, иррациональный, пещерный вандализм…

Как плохо, нехорошо все это, — думал я, волоча упирающегося Воропаева к лифту, — как несправедливо и глупо…

Лена встретила нас скептическим взглядом: хороши, нечего сказать…

— Солнце мое, — Воропаев потянулся к ней вытянутыми в трубочку губами, как ручной шимпанзе у метро. Моя жена брезгливо отстранилась.

— Воропаев, ты знаешь, сколько тебе лет? — спросила она. — Так и будешь блуждать в дебрях чужих жизней?

— Почему чужих? — заинтересовался Воропаев, влезая в мои тапочки. — По-моему, я блуждаю в своих…

Потом мы сидели рядом на кухне и, наклонившись над тарелками, сосредоточенно хлебали горячий борщ, который дала нам Лена, потом, откинувшись, курили и даже перебросились парой глубокомысленных замечаний, правда не помню о чем…

— Знаешь, на кого вы были вчера похожи? — спросила моя жена наутро.

— На кого? — я приготовился обидеться.

— На мальчишек, — грустно сказала Лена. — На двенадцатилетних, нашлявшихся во дворе, замерзших мальчишек. Кто бы мог подумать, что тебе 35, а Воропаев вообще скоро станет дедом…

— Но мы общались с интеллигентными людьми, — запротестовал я. — Кто же виноват, что настоящая интеллигенция теперь (я добавил надрыва) в андеграунде, можно сказать, в подполье…

Лена махнула рукой:

— Брось… знаю я твою интеллигенцию.… Воропаев вчера тоже чуть ли не Тургеневым представлялся…

Она пошла собираться на работу, потом вернулась и сказала:

— Да, я забыла, тебе пришло письмо от Гриши Гордона, из Америки. Извини, я не удержалась, вскрыла.

— Что же ты молчишь, — сказал я, — как он?

— Пишет, что хорошо устроился, получил вторую специальность, теперь будет заниматься развозкой пиццы по вечерам…

Мне показалось, что жена иронически улыбается, и я разозлился:

— Какой пиццы?! Что ты говоришь?… А как же его творческие дела? Он хотел, то есть его даже приглашали сотрудничать в “Нью-Йоркере”…

— Об этом ничего нет. Пишет, что копит на какую-то художественную энциклопедию. Две тысячи долларов. Там потрясающая печать, репродукции всех мастеров, даже Арчимбольдо, можно рассматривать часами. Надеется за год накопить…

Жена стояла в дверях и не уходила, будто чего-то ожидая от меня.

И тогда я, как за соломинку, не знаю даже для чего, как за последнюю надежду, не понимая еще, что это будет оправдывать, пошел к вешалке и нашарил в кармане своей куртки маленький бумажный квадратик… Георгий Иванович, значилось на квадратике, журнал “Драматургия”.

— Вот, — победно воскликнул я, — вот! А ты говоришь — энциклопедия… Заместитель главного редактора! Приглашал! Говорит — приносите рукописи! А познакомились, между прочим, вчера, у ларька. Я же тебе говорю, там солидные люди, а ты просто какая-то странная, право, что не веришь…

И я удивленно посмотрел на карточку, потому что удивился, что не потерял ее, и еще мне вдруг показалось странным, что минувший вечер оставил о себе, кроме диких воспоминаний, какие-то вещественные доказательства, вот бумажка, чей-то адрес, как будто все нормально, как, извините за лирику, волна на песке, среди ракушек и спутанных водорослей вдруг оставит какую-нибудь совершенно постороннюю этому берегу вещь: зеркальце, расческу, детский мяч или банку из-под пива, брошенную в воду, может быть, где-нибудь на Северном полюсе.

Впрочем, там сплошные льды. Ладно, неважно.

Жена посмотрела мельком на карточку, потом на меня.

— Да, — сказала она. — Почему не верю? Верю. Еще он пишет, что там сильные морозы, зимой доходит до сорока по Фаренгейту, но у них не топят, так как стены очень толстые… Ты не знаешь, сколько это по-нашему? Может, послать ему одеяло? Или там правда тепло?

Потом она ушла, а я, составляя в раковину грязную посуду, вдруг стал представлять себе, что вроде мы уже послали Грише одеяло… И вот я иду на почтамт, заворачиваю его в плотную бумагу, перевязываю, а девушка-приемщица спрашивает меня, зачем я посылаю в Штаты одеяло, а я ей отвечаю, что, мол, у меня там друг мерзнет, а она говорит: в Штатах мерзнет?!… А я говорю: да, а что вы думаете…

В общем ерунда какая-то.

И чего я стал себе это представлять — не понимаю.

С общего обалдения, не иначе…

Р. S. Что хочу добавить: если вы, господа, думаете, что все это написано, чтобы продемонстрировать, как плохо жить на свете пионеру Пете и всем честным людям планеты, и, может, даже на что-то пожаловаться (?!) — то вы сильно ошибаетесь.

Все это — обыкновенные “записки с похмелья”, сделанные, как говорится, смеху ради, чтобы немного развлечься самому и, может быть, при случае рассказать друзьям. Что я сейчас и делаю.

Вот и все…

А теперь до свидания.

С уважением, автор.