"Когда отцветают травы" - читать интересную книгу автора (Богданов Евгений Федорович)ТЁПЛОЕ ЛЕТОНаше скромное, неяркое северное лето вначале часто бывает дождливым и холодным. С востока непрестанно дуют резкие ветры с дождями и изморосью. Но иногда в июне вдруг установится хорошая погода. Южные ветры то очищают небо до праздничного блеска, то приносят грозовые дожди, короткие и шумные. Поля и перелески обильно зеленеют, травы становятся сочными, а воздух, влажный, согретый солнцем, обволакивает все своим ласковым дыханием. В такое лето хорошо бродить по полям. Бродить бесцельно, бездумно. Рожь отцветает. На колосьях пока еще удерживаются мохнатые белые ресницы цветов. Скромно прячась в разнотравье, желтеет одуванчик. Над ширью полей дотаивают по утрам ночные дождевые облака, обогретые солнцем, и земля курится прозрачными испарениями. И вспоминается что-то из далекого детства, когда утром по росе бежал полевой тропинкой и рожь билась о ладони, обвивая их цветущими стеблями. А впереди низкое вставало солнце и лучи его пронизывали каждую травинку, каждый куст, заставляя светиться волшебным светом. Да, было детство, были росы и полевые тропинки во ржи. И лучших мест, чем родное Приозерье, кажется, нет во всей России. Это — край неброских пейзажей, задумчивой тишины, край славных людей, искренних, простых и трудолюбивых. Тихие лесные речушки, молчаливые ельники, низинные луга и болотца с кочками, поросшими осокой, небольшие косоугольники полей на склонах холмов, пыльные большаки и старинные села, — всё это имеет особую прелесть. Как-то в такое теплое лето довелось мне побывать в этих местах. Я шел пешком в село Мокшенское через глухие деревушки и выселки. Сначала по большаку, а после по малоезжему просёлку. На этом пути была деревня Глухарёво. Рассказывали, что близ Глухарёва есть озеро, небольшое, но такое глубокое, что никто не мог достать дна. Рассказы об этом озере фантастичны. Знакомый рыболов говорил, что в нём живет щука со времен Дмитрия Шемяки. Ее так и называют — Шемякина щука. Она рвет невода и опрокидывает легкие челноки-осиновки зазевавшихся рыболовов. На пути стоял лес. Сырой древний ельник щетинился игольчатыми лапами. С ветвей свешивались зеленые космы мха. Пахло болотной сыростью. Лесная птица, вспугнутая шагами, вымахнула из кустов и низко полетела вдоль просеки зигзагами, отвлекая внимание человека от своих птенцов. Дорога опустилась еще ниже, в лог. За болотистой пожней — лесным сенокосом — направо, виднелась речушка. На берегу ее стоял плотный туман. И вдруг в тумане мне почудились звуки, напоминавшие всхлипывания. Я прислушался. Играла гармоника, но как-то странно, жалобно, дребезжащими голосами. В такой ранний час и в глухом месте это было неправдоподобно. Охваченный любопытством, я зашагал в туман и увидел парня, одиноко сидевшего на пеньке у самой дороги. В руках у него была небольшая гармошка с колокольцами, на земле рядом — вещевой мешок. Парень, видимо, шел издалека и теперь отдыхал. — Здравствуйте, — сказал я. — Куда путь держите? — В Глухарёво. К Голоску. — А кто такой Голосок? — Мастер. Гармони чинит. Говорят — золотые руки! — И твою починит? Гармонь у парня была очень старая. Меха в разноцветных ситцевых латках, к клавишам гвоздиками приделаны разнокалиберные перламутровые пуговицы. Когда парень играл, меха с сипеньем пропускали воздух. Но он ответил убежденно: — Голосок еще и не такие, как моя, чинил. У меня гармошка хорошая, работы старого мастера. Саратовская. Бросать жаль, в райцентре мастера неважные. Мне сказали: крой в Глухарёво к Голоску. Ну, я и пошел. А далеко. От нашего поселка тридцать километров. Парень был русоволос, с тонкими чертами продолговатого лица. Глаза у него светло-серые, задумчивые. Он с сожалением посмотрел на свои разбитые и мокрые от росы и болотной грязи сапоги, вздохнул и, вскинув за плечи мешок, взял «саратовку» под мышку. К полудню мы пришли в маленькую деревушку, окруженную лесами. Среди лесов кое-где зеленели небольшие поля. В деревне пятнадцать изб, рассыпанных по склону холма, отлого спускавшегося к озеру. Озеро имело форму почти правильного овала, как, впрочем, и многие озера в этих местах, близких к Карелии. Голосок жил на берегу в старой покосившейся избе с новым, недавно пристроенным крылечком. На припеке, на лавочке сидели трое мальчуганов и слушали, как четвертый, рыжий, веснушчатый парнишка, играл на детской гармошке. Парень с «саратовкой» — звали его Семёном — улыбнулся: — Здорово, мужики! Голосок дома? — Нету. — А где? — На покосе, — ответил рыжий парнишка. — Нынче все на покосе, — добавил другой. — Голоска-то нет, а есть Подголосок. — Подголосок? — Ну да, вот сын его! — парнишка указал на рыжего. Тот перестал играть и небрежно, по-взрослому спросил: — Гармонь, что ли, чинить? — Чинить. — У папаньки много дела. Погодите, придет, может, и починит. Подголосок заиграл снова Мы стали ждать вечера. Голосок сидел за столом и жадно пил молоко прямо из кринки, принесенной с погреба. Его широкое лицо, руки были красны от загара. Серые глаза смотрели ласково и добродушно. Было ему лет под сорок. Возле губ и на лбу пролегли резкие морщинки. Но его очень молодили волосы — русые, кудрявые, они свешивались на все стороны, и казалось, что на голове у хозяина надета диковинная шапка. Когда мастер поднялся из-за стола и поздоровался, я увидел всю его фигуру, приземистую и крепкую. Не верилось, что такой грубоватый на вид, сильный человек, с короткопалыми натруженными руками, может выполнять тонкую работу, доставившую ему славу искусного мастера. Хозяин взял гармонь Семёна, осмотрел её, пробежал по ладам и сокрушенно покачал кудлатой головой: — Да-а-а, тальянка. В музей и то не примут. Семён нахмурился. Его длинное лицо вытянулось ещё больше. — Может, всё-таки почините? Жаль бросать. Голоса-то какие! Чистое серебро. Звончей нынешних хромок. — Половину голосов надо менять, меха переклеивать, клавиатуру сделать заново, планки лакировать. Много дела. Голосок с сожалением положил гармонику на лавку и добавил, озабоченно посмотрев на нее: — Времени нет. Сенокос. А ты, парень, откуда? — С Шабановки. С лесопункта. — Ну-у? И такую даль шел пешком? — Пешком. — Тогда придется сделать тебе гармонь. Я вижу, что ты любишь играть. Иначе бы не трепал сапоги в такую даль. Ладно уж… Семён повеселел, достал из мешка поллитровку. Голосок сказал вошедшей жене: — Дуняша, собери ужинать. Гости есть хотят. — Сейчас, — отозвалась та. Жена мастера была очень миловидна. Тяжелые рыжеватые косы обвивали ее маленькую голову, гордо посаженную на красивой шее. Темно-рыжий оттенок волос не бросался резко в глаза, цвет их был приятен и благороден. Дуняша неторопливо ходила по избе, собирая на стол. Поставила самовар, стала разливать по кринкам через ситечко парное молоко. Потом мы сели ужинать. Семен угощал мастера водкой. Голосок взял с полки свой баян, не спеша расстелил на коленях кусок плюша, надел ремень и пробежал пальцами по ладам. Дуняша сидела на табурете, подперев подбородок маленькими крепкими кулачками. В дверь молча проскользнул Подголосок. Он сел рядом с отцом и замер… Голосок играл свободно, и даже виртуозно. Я слушал его, забыв обо всем, как бывает с человеком, когда он попадает во власть музыки. Она навевала неясные воспоминания, думы. Чудились синие лесные озера, шум ветра в камышах, всплески воды под ударами лебединых крыльев, блеск утренней росы, пенье птиц… Что-то непередаваемое, но знакомое, пережитое. Звуки вдруг замерли. Голосок слегка пошевелил пальцами, как бы разминая их, и снова в древней избенке зазвучала музыка. Мелодия «Персидского марша», четкая, ритмичная, немного бравурная, завладела вниманием всех, кто ее слушал. Семён завороженно смотрел на пальцы гармониста. Дуняша поглядывала на него влюбленно и застенчиво. В избу стали приходить колхозники. Они молча кивали в знак приветствия, садились на лавку и слушали. Мы не заметили, как уже везде, на всех лавках сидели люди. Мест не хватило, и кое-кто опустился на пол, на корточки, прижавшись к стене спиной. И все молчали и слушали. Голосок увлекся и играл одну пьесу за другой. И молчание слушателей было красноречивее всяких слов. Чувствовалось, что здесь музыку понимают и любят. Голосок утомился, застегнул ремешки, стягивавшие меха баяна, и поставил инструмент на место. Гости поблагодарили его и так же незаметно, как и пришли, удалились. Дуняша постелила нам на сеновале. Семён сразу завалился спать, мы с Голоском вышли на крыльцо. Перед крыльцом росла черемуха, корявая и густолистая. Сквозь темную листву ее раскаленными угольками просвечивала заря. Илья Данилович расстегнул ворот рубахи, сидел молча, наслаждаясь прохладой, отдыхал. Он смотрел на малиновые пятна зари, на темные, позолоченные по краям листья. Мне хотелось поблагодарить хозяина за его музыку. — Чудесно вы играете, Илья Данилович, Где ж вы научились и давно ли? — Нотам меня в детстве учитель наш Иван Фёдорович обучил, — ответил Голосок. — Теперь уж он умер. Хороший был человек. Музыку очень любил и играл превосходно. Ну, а в сорок третьем году я в ансамбле армейском работал. Полковник Бирюзов им руководил. Он и помог мне с классикой познакомиться. — Вам бы на сцене выступать. — На сцене? — Голосок взглянул на меня холодновато. — Не стоит. Не тянет. Зачем отрываться от земли, от дома? Музыкантов и без меня хоть пруд пруди, — улыбнулся он. — А слушателей и здесь сколько угодно. Сейчас лето, времени нет. А зимой — то свадьба, то вечер, то самодеятельный концерт. Езжу по деревням, в клубах просят выступать. Народ к хорошей музыке так и тянется, а ее у нас мало. Радио только, да и то не везде. Вот и играю, как могу. Живешь среди народа, так старайся делать, чтобы народу было хорошо и приятно. Он помолчал, бросил в кадку с водой, стоявшую у крыльца, папиросный окурок. — Помню, еще мальчишкой был — вдвоем с Иваном Фёдоровичем ездили по деревням. Он на скрипке, а я на баяне играли. Замерзнешь в дороге — пальцы сводит, а приедешь в избу-читальню: народу — тьма! Отогреешься и играешь весь вечер… Здесь, брат, моя сцена. Другой не надо. Чем у нас хорошо? А тем, что я каждый день могу слушать музыку леса. — Музыку леса? — Да. Утром, на заре, как только-только солнышко проблеснёт, птицы запоют, лес зашумит под ветром так тихонько, чутко, что рад бы век слушать. А музыка поля? По осени журавли над ним косяками летят, кричат. Кричат печально и так вроде бы нежно, что на глаза слезы навертываются. И лес осенью шумит по-другому. Желтый он, вянет, и поёт иные песни. Вот Пётр Ильич Чайковский умел слушать музыку леса и поля! Это был человек! Стало темнеть. Над озером повис редкий туман. К берегу шел колхозник с веслами на плече. По росе за ним оставался темный след. Мы некоторое время молчали, потом Голосок неожиданно сказал, как бы подводя итог нашей беседе: — Хорошо у нас. Ведь хорошо? — Хорошо, — согласился я. Илья Данилович, видимо, мне не очень-то поверил, потому что обернулся и искоса, пытливо глянул на меня. — Чтобы понять, что здесь действительно хорошо, надо жить здесь. Гостю хорошо бывает поначалу, а потом наскучит — обратно в город тянет… Из сеней неслышно выскользнула Дуняша и, склонившись, потрепала пышную шевелюру мужа: — Не пора ли спать, конопатушко ты мой? Завтра ведь опять спозаранку за косу браться! — А пожалуй, ведь пора, — согласился Голосок. — Жена иной раз и дельное, бывает, скажет. Ну, покойной вам ночи. Дорогу на сеновал знаете? — Знаю. Покойной ночи! — ответил я. На сеновале было темно и немножко душно: не успела еще остыть крыша, нагретая дневным солнцем. Я нашел место для сна по густому храпу Семёна. Храпел он затейливо, с какими-то переливами, с посвистом. Я долго не мог уснуть — всё думал о деревенском музыканте, человеке, знающем себе цену и корнями вросшем в родную землю. Представлялось, как зимним вечером, закутавшись в тулуп и привалившись к футляру баяна, едет Голосок в розвальнях в сельский клуб на вечер, как встречают его понимающие и неизбалованные слушатели. А дома, в маленькой избенке на берегу лесного студеного озера, до глубокой ночи горит свет. В кровати, возле теплой лежанки, сладко спит Подголосок, и золотоволосая Дуняша ждет мужа, коротая время за шитьём. Утром сквозь сон я услышал удары молотка по железу, проснулся и вышел во двор. Илья сидел на крылечке и на железном обушке отбивал косу. Солнце еще только всходило на чистом, безоблачном небе. Деревья влажно поблескивали отяжелевшими от дождя ветками. Трава была умыта ночным ливнем. Деревянная кадка у крыльца до краев наполнилась дождевой водой. — А где Семён? — спросил я. — Домой ушёл, — ответил хозяин. — Ему сегодня выходить в ночную смену. Торопится. — Ну и я пойду, — сказал я и расспросил у хозяина о дороге к Мокшенскому. Илья объяснил, что проселком до села будет километров тридцать, а прямо через лес — наполовину меньше. …Путешествуя в то лето по Приозерью, я часто вспоминал «конопатушку» Голоска и его рассказы о том, как он слушает музыку лесов и полей. Однажды ранним-ранним утром мне показалось, что я тоже подслушал у природы одну из самых сокровенных ее мелодий. Я встречал утреннюю зарю в поле, на тропинке. Сколько таких тропинок пролегло вкось и вкривь на просторах лугов и полей! И как они живучи! Весной, перепахивая поля, трактористы тяжелыми плугами взламывают, разрыхляют утоптанную землю. Кажется, стерта с лица земли тропинка. Но нет! Она снова явственно обозначается на обширном поле и становится всё утоптанней и плотней. Вот уже рожь поднялась в половину человеческого роста, с обеих сторон клонит она колосья над узенькой тропочкой. А тропка все бежит и бежит куда-то вдаль. Она спешит, как девушка на свидание, ей нельзя останавливаться на полпути. Она оборвётся только там, где нужно: у околицы деревни, у холодного родникового ключа, у пыльного большака, у сенокосной избушки на лесной пожне, у зернового склада, или на пастбище. Да мало ли куда приводит она, проложенная неутомимыми ходоками! Свежо. Стёжка кажется сухой, но стоит только сделать шаг в сторону, как с трав сыплется росный дождик. Роса на всём — сединой лежит на валунах, крупными каплями, готовыми вот-вот сорваться, — на колосьях, на стеблях полевых цветов. Было очень тихо — ни шелеста, ни пенья птиц и даже мыши-полёвки не шебаршили во ржи. Высоко в небе лебяжьим пухом висели перистые облака, розоватые от восхода. Вполнеба полыхала на востоке заря. Она становилась всё шире, поджигая кромки облаков, которые занялись жаром, как раскалённые угли. Я стал посреди поля и повернулся к востоку. Мне хотелось поймать непередаваемо прекрасный миг рождения солнца. И рожь, что обступила меня кругом, стояла неподвижно под тяжелым грузом росы и, казалось, тоже ждала этого… И вдруг там, в верхушках далекого березняка, ожили, заплясали яркие языки пламени. На них было больно смотреть. На стеклах крайних изб деревни сполохами зарниц заиграло их отражение. И вот край солнца выплыл из-за берёз, и сразу же поле запело птичьими голосами. Щебетанье, посвист, стрёкот, татаканье послышались изо ржи и ближнего берёзового перелеска. И птицы запели, и родился ветерок, и от него заиграли листья, а ржаные колосья зашумели вкрадчиво, рассказывая о чем-то сокровенном. Изо ржи выпорхнул перепел, и я почувствовал на руках брызги от взмаха его крыльев. Перепел полетел над самой рожью, задевая ее крыльями и оставляя за собой мельчайшую радужную пыль. Так начинался день. Я радовался, вновь увидев его рождение. Рождался он под музыку поля и леса. |
||
|