"Грозовая степь" - читать интересную книгу автора (Соболев Анатолий Пантелеевич)Едва расклюет грач зиму, едва появится первая прогалинка на солнечном склоне увала, как ноги сами несут нас в степь. Скинем надоевшие за зиму валенки и ну гонять босиком в догоняшки по оттаявшей полянке, играть в лапту, в бабки или выковыривать сломанными складешками кандык — первую сладкую травку! Внятен дух просыхающей земли, талого снежка, прошлогодней травяной прели и еще чего-то, отрадного сердцу, долгожданного, весеннего. А кругом еще снег. Но умолкли вьюги-подерухи, отступился трескун мороз, и земля, дождавшись заветного часу, отходит. С каждым днем сугробы съеживаются, оседают, отрываются друг от дружки. Издали — будто гуси-лебеди присели отдохнуть и вот-вот снимутся и улетят. Не сегодня завтра совсем улетят. А как обогреет хорошенько весеннее солнышко, как сбросит земля остатки ноздреватой снежной корки и дымчато подернется слабой зеленью, так уходим мы все дальше и дальше в степь. Томительное и сладкое чувство манит нас, деревенских мальчишек, вдаль, чтобы видеть своими глазами, как убирает весна светлой клейкой зеленью березовые колки, как опушается легким сизым цветом красавица верба; слышать, как свистят суслики, стоя на задних лапках возле своих норушек, как звенят в поднебесье жаворонки; чувствовать, как торопко, буйно и весело живет молодая степь… Но вот проходит голосистая весна, и наступает самая желанная, самая лучшая пора лета: ягодная. Поспеет земляника, клубника, костяника… А там малина пошла, кислица, черемуха. Чем только не одарит нас степь! День-деньской пропадаем мы на разнотравном приволье. Теперь здесь наше постоянное житье. Лица наши почернели, носы облупились, руки-ноги покрылись ссадинами и царапинами. Дни стоят огромные, до краев налитые солнцем, медвяным ароматом буйно цветущих трав, беззаботной радостью и счастьем. Окрест, куда ни кинь глаз, — степь, перерезанная лесными колками, а вдали в голубой дымке синеют горы. Дрожит и струится над Приобской равниной знойное марево. А то вдруг потянет низом сильный ток воздуха, и распластается в глубоком поклоне трава, и захлебнешься свежестью, и знобко пробегают по спине мурашки. А по небу уже растекается сизо-белесая хмарь. Сейчас хлынет дождь! Вон уже пробились в мягкой дорожной пыли черные дырочки от ядреных и тяжелых, как дробь, первых капель. Мы припускаем что есть духу. Где там! Не успеешь и оглянуться, как накроет тучка и над самой головой ахнет гром, да так, что невольно присядешь, и золотые молнии попадают в степь. И обрушится ливень! Мгновенный, теплый, осиянный солнцем! Мы сбиваемся на шаг. Чего уж! До нитки промочило. Приплясывая, орем во всю головушку: Подставляем слинялые на солнце головы под тугой нахлест струй, чтобы волос рос густой и кудрявый. Но вот пронеслась тучка-невеличка, волоча по земле длинный хвост. И брызнуло солнце! И закурилась земля в золотом пару! Над степью в полнеба опрокинулась радуга. И сама степь переливает самоцветами, будто еще одна радуга упала на землю и рассыпалась в цветах. Сломя голову несемся по мокрой траве, поднимаем фонтаны сверкающих брызг, горланим и толкаемся от избытка чувств. И захватывает дух. И радостно стучит легкое сердце. За горизонтом медленно затихает ленивый гром. Рассосалась густая синь, и снова безмятежно чисто небо, и не хватает глаз обнять умытую и посвежевшую землю. После грозы пахнет наспевшими арбузами, легко и сладко дышится. И сами мы легки и свободны, как птицы. Мы идем всё дальше и дальше, навстречу неведанному, навстречу первочуду, навстречу диву дивному… Глава тринадцатаяКак-то под вечер мы с отцом пошли на кладбище, к маме. Затравевшая мамина могилка — в теплой тени от высокого тополя. Небольшой дощатый памятник, окрашенный в красный цвет, и деревянная звезда. Желтая сурепка на холмике, полынь. Все это пахнет удушливо и терпко. Лежит здесь самый дорогой наш человек. Милая, добрая мама! Пышки вкусные пекла и всегда подсовывала мне самый сладкий кусок. И конфеты у нее были про запас. — Эх, — вздохнул отец, — без присмотра могилка-то. Заросла. Мы вырвали бурьян, сурепку, и на могилке вдруг ярко вспыхнул жарок — любимый мамин цветок. — Цветов бы посадить, — сказал отец, — да оградку поставить, а то вон козы бродят. Долго сидим молча. Отец курит одну папиросу за другой, поглядывает на меня, что-то сказать хочет. — Жизнь, она, Леонид, такая. Не все бывает, как хочешь. Вот видишь, мамки нету у нас и в доме плохо. Без мамы, правда, в доме у нас стало как-то неуютно, все не хватает чего-то, тепла какого-то. — Могилку подровнять надо, осела. И некогда все. Время сейчас такое: кто кого. Дорогу протаптываем. В других странах откроют потом книжечку, прочтут, как в России делали, и сами по этому пути пойдут. А тут всё передом да передом. А переднему завсегда ветер в лицо. Отец снова закурил. А я сижу и думаю совсем о другом и вдруг ляпаю то, что не дает мне покоя последние дни: — Я знаю, на ком жениться хочешь, — на Надежде Федоровне. — Ну-ну… — отозвался отец, пристально вглядываясь в облупленную часовенку. — Вон ты какой. Что хотел он этим сказать, не знаю. Знал я одно: прощай свобода! Теперь чистые рубашки, чистые утирки, по полу грязными ногами не пройти… Правда, Надежда Федоровна ласковая, но все же можно было и без нее обойтись. Так мы сидели и думали — каждый о своем. Домой возвратились поздно. В тот же вечер события куда более поразительные отвлекли мое внимание от невеселых мыслей. Мы ужинали, когда раздался телефонный звонок. Прожевывая на ходу кусок хлеба, отец взял телефонную трубку. И сразу же синеватая бледность выбелила лицо. — Что?! — крикнул он. — Алё! Алё!.. — Дунул в трубку. — Алё!.. Телефон молчал. — Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! — скрипнул отец зубами. — Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех! Отец сильно крутил телефонную ручку. — Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады! Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду: — Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте! И ушел. Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано: «Восстание». Дед набивал трубку. Желтые от махорки пальцы его вздрагивали. Из окна было видно, как перед милицией собирались конные. Тут были и предрика, и заврайзо, и начмил, и начальник ГПУ, и комсомольцы. Конный отряд выстроился и, во главе с отцом, с места взял галопом. Только пыль взвилась. Группа людей осталась. Подходили еще. Им что-то говорил начмил. — Эти тоже поедут? — спросил я. Дед подумал, пыхнул трубочкой, сказал: — Нет, поди. Тут останутся — порядок соблюдать. Всю ночь где-то за горизонтом глухо и тревожно погромыхивала гроза. Багровые отсветы тускло озаряли черную пустошь неба. Всю ночь я пролежал в бурьяне за баней, не смыкая глаз. Одуряюще пахло сухой полынью. Настороженная тишина железным обручем сдавила село. Дед тенью ходил по двору, прислушиваясь к сонному бреху собак. Всем своим существом я чувствовал, что коммунисты нашего села ускакали туда, где нужно отстоять Советскую власть. И что отец мой идет в первых рядах тех, кто не задумываясь отдаст жизнь за эту власть. Впервые в жизни я ясно понял, что идет борьба между классами не на жизнь, а на смерть. И сердцем я был с ними. С большевиками. С моим отцом. Под утро в серой хмурой пелене рассвета бацнул выстрел. Хрипло и дружно взлаяли цепные кобели. Где-то неподалеку хрястнул плетень, и кто-то испуганно-тонко закричал: «Стой! Сто-о-ой!» Хлобыстнул еще выстрел. По улице проскакал верховой, и все стихло. Но долго еще не могли угомониться взбулгаченные собаки. Меня била знобкая дрожь. Закрапал дождик, запахло отсыревшей пылью и укропом. Утром из Бийска прошел отряд красноармейцев. Сзади, на подводе, стояли два пулемета. А еще позади пара лошадей тащила зеленую пушку. Замыкала отряд орава мальчишек. Среди них Степка и Федька. Я присоединился к ним. — В Быстрый Исток идут, — выдохнул Федька и поглядел испуганно-радостными глазами. — Эта пушка ка-ак бабахнет, ка-ак бабахнет, так от деревни один сон останется! За околицей мы долго стояли, покуда отряд не скрылся из виду. Потом весь день прислушивались: не бабахает ли пушка, не шьет ли тонкую строчку пулемет. И, хотя Федька не раз замирал, требуя тишины, все равно не бабахала пушка и не стрелял пулемет. Ходили мы в этот день как в воду опущенные, потеряв ко всему интерес. Федька допытывался, когда у нас будет восстание. Я обозвал его дураком, а Степка дал ему увесистый подзатыльник. В сумерки вернулся отряд наших коммунистов и комсомольцев. Отец пришел домой осунувшийся и почерневший. Долго и с наслаждением умывался. Я лил ему на загривок ковшиком колодезную воду. Он крякал, хлопал себя по груди мокрыми ладонями, фыркал. — Пап, стреляли там? — не вытерпел я. — Пришлось… Уф-ф, как хорошо! Льни еще. — А из пушки стреляли? — Из пушки? Нет… Ах, хорошо! Плесни разок. Ничего, и без пушки разогнали воевод. — Отец подмигнул. — Ну, дайте поесть! Сутки во рту маковой росинки не было. — У нас тоже стреляли. — Знаю. После ужина отец прочистил наган от кислой пороховой гари и снова зарядил его. — Отдыхать не будешь? — спросил дед. — Не время, — ответил отец, уходя. — В райкоме буду. |
||||||
|