"Дом веселого чародея" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)

1

– Да-да-да, милостивые государи! Украл-с! У собственного родственника, у опекуна, у человека, который во мне души не чаял… А что прикажете делать? Месяца два пришлось обивать пороги, чтобы проклятый немец согласился выпустить меня на московский манеж. Ведь это сейчас, господа, любой директор цирка знает, что имя Анатолия Дурова на афише означает битковые сборы, а тогда… ох, тогда! Мне костюм нужен был позарез – понимаете? Костюм! Москва не Тамбов, не Мариуполь, ее надобно огорошить, удивить! Денег же, ляржану, милостивые государи, как вы сами догадываетесь, – ни ломаного гроша… И вот тут взор мой упал на великолепные дядюшкины гардины. Единственный раз в жизни пошел на воровство, клянусь честью! Своими божественными ручками Тереза сшила изумительный костюм – золото, блеск, мишура – глазам больно… Ах, господа, какой был успех!

Часто-часто мигая, Анатолий Леонидович оглядел компанию, – боже ты мой, какая пестрота! Он и половины не знал из тех, что сидели за длинным банкетным столом: газетчики, шулера, нафиксатуаренные юнцы, бородатые главы семейств, безусловные филёры, какие-то средних чинов военные, просто ресторанные завсегдатаи… Кого только не было среди бражников!

Зверинец…

Сегодня он с шумным успехом показывал белых крыс. Веселыми куплетцами представлял публике: крыса интендантская… крыса полицейская… чиновная… газетная… биржевая… В ложах, в дорогих креслах морщились, натянуто улыбались. Верхние ярусы гудели, взрывались: «Браво, Дуров! Так их, чертей!»

После представления поклонники потащили ужинать, и он нежданно-негаданно очутился в пьяноватой компании, в большинстве своем состоящей едва ли не из тех самых крыс, каких только что показывал на манеже. И ежели там он легко отделывался от них, одну за другой, отрекомендовав, передавал шпрехшталмейстеру, то здесь оказывалось сложнее: тосты, объятия, поцелуи… Он озирался, соображая, как бы половчее удрать.

Ан не тут-то было!

Известный петербургский литератор (назовем его Б. Б.) весь вечер ни на шаг не отходил от знаменитого артиста. Он то и дело хватался за изящную, в голубом сафьяне записную книжечку; немыслимо тонким, в золотой оправе карандашиком записывал острое словцо, каламбур, анекдотец, которыми бессчетно, щедро сыпал блистательный «король смеха». Влюбленными глазами глядел на прославленного любимца публики; расплескивая на манишку золотистое вино, тянулся с бокалом, кричал: «Первому русскому клоуну – урра! Живио!» И под конец вечера пил с Дуровым брудершафт, и тот хлопал его по плечу и называл  м и л о ч к о й.

Когда развеселая компания расходилась и разъезжалась по домам, Дуров пригласил литератора навестить его в Воронеже.

– Серьезно, приезжай, милочка, – сказал. – Скучать не будешь… Поймешь, что же это за явление, именуемое Анатолием Дуровым. Без шуток, чудеса увидишь!

Б. Б. благодарил, обещал приехать обязательно.


Рано утром он проснулся с тяжелой головой. После ресторанных излишеств он всегда просыпался рано: изжога и угрызения совести решительно обрывали его сон. Кроме всего, еще и супруга была – заспанная, в папильотках, в теплых шлепанцах на босу ногу. Она сердито выговаривала страдающему мужу, тарахтела про его позднее возвращение и испорченную манишку.

Сперва тот ничего не понимал: какая манишка? В голове кружились матовые электрические шары и стоял гулкий шум морского прибоя, словно к каждому уху были прижаты здоровенные раковины фасциолярии. Но помянутая манишка заставила все-таки припомнить вчерашний вечер, непутевый загул, брудершафт, поцелуи, пахнущие острыми соусами, и обещание приехать в гости к Дурову – куда? Позвольте, позвольте… Ах, боже ж ты мой! В Воронеж!

В течение дня Б. Б. жадно глотал зельтерскую воду и сочинял фельетон для «Биржевых ведомостей». Работалось трудно, вяло. Он охал, хватался за голову, с отвращением отбрасывал перо: зеленые ализариновые чернила неприятно, болезненно резали глаза, бумага была в частую синюю клеточку и это тоже почему-то раздражало. Он прилег на диван, закрыл глаза. «Воронеж… Воронеж… – вертелось в голове. – А где он, этот самый Воронеж? И что он такое – Воронеж?» В свое время Б. Б. исключили из пятого класса частной гимназии; сведения из географии у него были самые ничтожные. Он знал одно, что это довольно далеко от Петербурга и едва ли имеет смысл туда ехать: ну, настрочит статейку, ну «Биржевка» или «Новое время» тиснут ее – и что же? Едва ли гонорар покроет расходы на дорогу – билеты и прочее… Кроме того, братья литераторы (ох, эти братья!) примутся, пожалуй, злословить, что он поступил на службу к рекламе, продал перо цирковому клоуну… Нет, нет, он, Б. Б., конечно, выше подобной мелочи. Святое искусство… высокие идеалы… глаголом жечь сердца людей… Его клонило ко сну, и он уже блаженно, сладко проваливался в ласковую ватную бездну… Но —

– Обедать иди! – позвала жена.

И с обещаньем приехать в какой-то Воронеж было покончено раз и навсегда. «Мало чего спьяну не наобещаешь», – рассудил Б. Б. – и успокоился.

И забыл про веселый вечер, про брудершафт и даже про самого Дурова.


Но вот случилось, что через какое-то непродолжительное время ему пришлось-таки очутиться в Воронеже. Сам он впоследствии напишет так: «судьба забросила меня», не объясняя, каким образом, почему. Правду сказать, нам это и не особенно интересно.

Итак, был Воронеж, лето, тополевый пух жаркой метелицей летал по улицам.

Б. Б. подозвал извозчика и спросил, знает ли тот, где живет Дуров.

– Пожалуйте, – ощерился извозчик. – Как не знать! Приметный господин…

Поехали не спеша, лошаденка попалась с хитрецой: трусила непонятно – не то рысью, не то шагом. Тарахтели колеса по крупному булыжнику мостовой, извозчик молодецки покрикивал, замахивался ореховым кнутиком. Вывески проплывали, проплывали медленно, как во сне, лениво приохочивая седока к их прочтенью… «Молчанов и Богданов, писчебумажные принадлежности»… «Музыкальный магазин «Эхо»… «Реномэ – табаки высших сортов, сигары, папиросы»… «Фотография Селиверстова»… Еще фотография… Еще… Господи, да сколько же тут фотографов!

Наконец среди деревьев показался бронзовый Великий император, твердо опирающийся на подлинный якорь. Дорога пошла под гору, дома заметно помельчали; ржавым золотом там и сям мелькнули маковки небольших церквей. Пролетка свернула на песчаную, ухабистую уличку – в тишину, в густой дух дремучих садов, и вот яркой синевой сверкнула река в низинных лугах, озерца, мочажины… Необхватная сизая даль…

– Приехали, ваше благородье, – сказал извозчик. – Тута самое господин Дуров и обитается…

Небольшой двухэтажный дом, ничем не удивляя, в ряду других стоял скромно и неказисто. Разве что цветные стекла в окнах первого – кирпичного – этажа: они как-то старинно, затейливо глядели синими, красными и желтыми косячками. Деревянный, рубленый второй этаж, крепкие ворота и высокий дощатый забор, выкрашенные в красновато-коричневый цвет, окончательно придали бы дому вид опрятной и почтенной заурядности, если б не античные белоснежные колонны прелестного бельведера, так неожиданно возникшего над скучным забором; если б не беломраморная стыдливая богиня, как бы вознесшаяся над усадьбой; если б не темная зубчатая башня вдали, выглядывающая из-за зелени деревьев, что-то похожее на развалины рыцарского замка…

Если б, если б…

Нет, все здесь оказывалось не так уж просто, как представлялось на первый взгляд.

Извозчик пропылил по разбитой мостовой, ныряя в песчаных увалах улички, – уехал, скрылся. Тишина первозданная снова воцарилась, замлела, задремала, а Б. Б. все стоял возле дома, с недоумением разглядывая эмалированную дощечку над калиткой – белую табличку, по своему виду похожую на те, какие прикреплялись на парадных дверях зубных врачей и присяжных поверенных. Но не фамилия хозяина, не род его занятий значились на табличке. «Кто приходит ко мне, – прочитал Б. Б., – делает удовольствие, кто не ходит – делает одолжение».

– Забавно! – усмехнулся он и нажал на пуговку звонка. Словно сама собою, калитка распахнулась бесшумно, явила внутренность усадьбы. В нескольких шагах, в глубине чистенького дворика, огромная голова с разинутой зубастой пастью таращилась, сверкала стеклянным пучеглазием. Что-то в ней знакомое почудилось, словно бы еще в детстве увиденная картинка мелькнула, вспыхнула в памяти… Толстая растрепанная книжка… какие-то великаны-толстяки, обжоры… смешные, невероятные приключения…

Нарочитое покашливание: «Кхи-кхи!» – раздалось где-то под ногами, внизу: задрав печеным яблочком сморщенное личико, диковинный карла в красной турецкой феске вертелся у колен, петушком-цыпленком пел дребезжаще:

– А что, кукареку, угодно-с?

– Господин Дуров дома ли? – спросил озадаченный Б. Б.

– Дома-с, кукареку, пожалуйте. Как прикажете доложить?

Б. Б. назвался. «Ну, действительно, – подумал, следуя за карлой, – чудеса… Тут, видно, не заскучаешь…»

Парочка павлинов, распустив причудливые цветники хвостов, бродила по кипенно-белому песочку, пронзительно вскрикивая временами. Серый зобатый пеликан, вытянув шею, страшно защелкал ужасным клювом, зашипел, прихрамывая, погнался за приезжим, пребольно ущипнул за ногу в полосатых английских брючках. Б. Б. ахнул и замахнулся тросточкой на дерзкую птицу.

– Замашки критика! – показываясь на веранде, весело засмеялся Дуров. – Литератора почуял, шельмец… Ну, здравствуй, милочка, здравствуй, добро пожаловать! Давно поджидаем…

«Ох, это провинциальное амикошонство! Ты… Милочка…» – недовольно поморщился Б. Б. Но, вовремя вспомнив налитую вином манишку и брудершафтпые поцелуи, —

– Вот видишь, – сказал, – обещал и приехал. Принимай гостя, Анатолий Леонидыч!


Кругом кричала позолота: рамы картин, багеты и кисти на портьерах, какие-то блюда, кувшины, подзеркальные столики на гнутых точеных ножках, люстры, подсвечники, бахрома скатерти, пепельницы, клетка с попугаем, – все сверкало, переливалось золотым сияньем.

В кабинете, куда Анатолий Леонидович ввел гостя, тоже играло, поблескивало золото. На корешках книг в огромных шкафах, на инкрустациях старинного бюро, на чернильном приборе среди заваленного бумагами письменного стола, на шикарном бюваре с какою-то юбилейной золотой пластинкою… Даже во вставочках-ручках перышки были золотые – «рондо».

И еще бархат был. Очень много бархата.

Такую «роскошь» нынче мы справедливо бы назвали безвкусицей. А тогда, в начале века? Конечно, и тогда это называлось так же. Но, тем не менее, чудовищное нагромождение золота и бархата являлось еще и выраженьем богатства. Этакой, что ли, золотою пылью в глаза.

Гость балдел стремительно.

Он пытался сохранить вид столичного превосходства, но где же! Еще в Петербурге, вдоволь наслушавшись о тысячных гонорарах знаменитого артиста, сейчас своими глазами видел подлинное богатство, и увиденное поразило: это уже были не слухи, не анекдоты, не досужая выдумка. Это было то, перед чем хотелось и надлежало благоговеть. Форс столичного литератора улетучивался с каждой минутой, все более появлялась, черт возьми, даже робость какая-то…

В тесноте невероятной кругом обступали очень дорогие вещи, одна дороже другой: китайские вазы, мраморные статуи, картины, гобелены, старинное оружие, антикварная мебель…

– Все подлинное, милочка… все подлинное, – небрежно вскользь бросал Дуров. – Подделок не ищи. Из дворца эмира бухарского, – кивал на какое-то тончайше разузоренное чудо. – А вот – из коллекции гофмейстера диора его величества, по случаю… Пять с половиной отдал, считай, задаром! Это, – ласково погладил бронзового мальчишку с крылышками, – это Кано́ва… Чувствуешь, милочка? Канова! Настоящий, заметь… Семь с чем-то, дороговато, конечно, но – каков? Вечное, братец! Цены такому нет! О жалких презренных деньгах – можно ли говорить!

Неловко поворотясь, гость задел шаткую тумбочку. Гигантская ваза с портретом Наполеона качнулась, накренилась, готова была грохнуть на пол. Дуров ловко подхватил ее.

– Извини, – сказал, – ералаш, кутерьма… Никак не выберу время разобрать, навести порядок. Вот погоди, задумал каталог напечатать, тогда…

Он говорил стремительно, часто мигая, часто взглядывая на перстень почему-то; слова неслись вскачь, обрывая мысль, перескакивая на другое. Что –  т о г д а  – так и осталось неизвестным. Но радовался гостю искренно. Может быть, не столько гостю – милому человеку, другу, собеседнику, сколько занимательному объекту для наблюдений. И даже как-то по-детски: новая, незнакомая игрушка – какова она? Из чего сделана? А что внутри?

В алом, с золотыми разводами халате, в азиятской, шитой бисером мурмолке – был олицетвореньем здоровья и красоты. От него пахло свежестью реки, купаньем. Б. Б. вспомнил влажное мохнатое полотенце, брошенное на перила веранды. Да и халат, кажется, накинут не на белье, а на голое крепкое тело с нежным речным загаром.

– Купались, если не ошибаюсь? – осведомился Б. Б.

– И тебе советую сейчас, перед обедом.

– Как – перед обедом? – удивился Б. Б. – Да ведь всего первый час…

– А мы, знаешь, по-деревенски. С солнышком подымаемся. Вот, прошу…

Обняв, повел гостя на веранду.

– Сюда, вниз по лестнице, в конце сада калитка… во-он видишь – купальня. Но в час, без опозданья – к столу! Адье! Да! – словно вспомнив что-то, захохотал вдогонку. – Смотри, моншер, осторожней: в реке – крокодил!

– Какой крокодил? – оторопел Б. Б.

Но голос хозяина слышался уже где-то в глубине дома:

– Клементьич! – звал. – Кле-мен-тьич! Опять рыбкам корму не задал… Ах, бестия! Ах, лежебока!


Два бронзовых гения, несущие светочи, венчали белые каменные башенки садовых ворот. Длинная лестница четырьмя уступами спускалась вниз, к зеленому лугу. Под полуденным солнцем река сверкала многочисленными старицами и заливами. Шустрые лодочки чернели. Медленным, добродушным чудищем плыл плот; тонкой синей струйкой костерок на нем дымился; мужик-кашевар кого-то невидимого крыл сиплым матерком. Гуси у воды топтались, щелкая клювами, шарили в илистом берегу, бормотали вполголоса, как бы осуждающе: ах, мужик! Ах, матерщинник!

Тут был дощатый мосток, в конце которого, кокетливая, белела вышка с площадкой для обозренья, приглашала взойти на нее, посидеть на деревянном диванчике, предаться мечтам и размышленьям. Или того лучше: прыгнуть в искрящуюся серебряными пятачками синюю воду, ахнуть от восторга, шумно заплыть на середину, озоруя, вскарабкаться на склизкие бревна плота…

Нет, что вы! Б. Б. не отважился бы на подобное. Первое – что он и плавать-то не умел, а второе: коренной петербуржец, всю жизнь ужасно боялся простуды. И наконец, что за шутка с крокодилом? Да и шутка ли? В этом фантастическом уголке все возможно. Карла в феске, чертов пеликан, зубастая пасть Гаргантюа… (Вспомнил! Вот именно, старая книжка с картинками Гюстава Доре…) «Замашки литературного критика»! А ведь больно тяпнула уродина… Почему бы и крокодилу не обитать в воронежских владениях господина Дурова?! Вон мумию фараонову показывал, тоже ведь египетская, с берегов Нила…

Нагнувшись, опасливо заглянул под доски мостка: стайка мальков промелькнула в бутылочно-зеленой глубине, окурок медленно проплыл, мохнатые кустики водорослей слабо, сонно шевелились у черной сваи…

Крокодил отсутствовал.

– Уронили что-нибудь? – участливый голос послышался откуда-то сверху, как бы с лазоревых небес.

Б. Б. вздрогнул. На верхней площадке вышки, облокотясь на решетчатые перильца, стоял вполне приличный господин в белом полотняном картузике, в легком чесучовом кительке, с любезной, но строгой физиономией, каким-то странным, непонятным образом выдававшей в нем человека военного, военную косточку.

Что ни говорите, Б. Б. все-таки был литератором.

– Нет, ничего, благодарствуйте, – сказал он.

– Конечно, впервые в нашем городе, – не вопрошая, а утверждая, произнес военный.

– Вы угадали, – поклонился Б. Б.

– Несомненно приехали осмотреть чудеса нашего бесподобного Анатолия Леонидыча?

– Какой вы, однако, провидец! – улыбнулся Б. Б.

– Ничего особенного, помилуйте… Не вы первый, не вы последний.

Военный спустился с вышки, представился: подполковник в отставке Иван Дмитрич Грецков, домовладелец.

– Со своей стороны позвольте узнать, с кем имею честь?

И когда узнал, восхитился, молодцевато пристукнул каблуками мягких шевровых сапог, на кои с просторным напуском ниспадали синие шаровары с кантом.

Кант был малиновый.

– Читывали, наслаждались, – сказал с приятным оттенком в прокуренном голосе. – Увлекательно пишете, бойкое перо.

Б. Б. расцвел.

– Лестно слышать. В глуши, в медвежьем, так сказать, углу… Впрочем, пардон! Красота здешней природы возмещает, так сказать…

– Ничего-с, – успокоил Иван Дмитрич. – Глуховато действительно. Зато вода у нас, знаете ли, прелестная, по мягкости, говорят, даже невскую превосходит… Искупаться не желаете ли?

Б. Б. решительно отказался. Однако, как бы с легкой усмешкой, осторожно спросил про крокодила.

– Ах, и это уже вам известно! – рассмеялся Иван Дмитрич. – Тут, видите ли, такая история…

Но в это время к мосткам просеменил давешний карла и со всевозможной вежливостью напомнил столичному гостю о времени обеда.

– Да вы сами расспросите Анатолия Леонидыча об этой мистификации, – прощаясь, сказал Иван Дмитрич. – Очень рад был с вами познакомиться, не смею задерживать…

Впоследствии он любил разглагольствовать о встрече со знаменитым литератором.

Кое-что привирая, конечно.


Пока приезжий обедает, позвольте представить вам Ивана Дмитрича, с которым нам не раз еще придется встретиться в дальнейшем. Собственно, отчасти вы уже успели узнать о нем: отставной подполковник, домовладелец, военная косточка. Но главное, однако, не в этом, главное в том, во-первых, что собственный, в шесть окошек дом его находился на той же Мало-Садовой, по соседству с дуровским, не более как в двух минутах неспешной ходьбы; и, во-вторых, что автору этой книги он доводился крестным отцом.

Впрочем, еще и третье надо упомянуть. Оно, это третье-то, и послужило когда-то Ивану Дмитричу поводом для знакомства с популярным артистом: крестный увлекался живописью, вернее сказать, любительствовал  д л я   д у ш и.  Как-то, бродя с этюдником, он встретил господина, сидящего за складным мольбертом у самой воды. Господин был красив, осанист, одет в перепачканную красками блузу; легкая панама сидела небрежно, набекрень, по-художницки.

Крестный отлично знал, кто это, и даже искал с ним знакомства, да все случая не представлялось.

Подойдя поближе, интересуясь как любитель – что там такое получается на холсте, он едва не вскрикнул от изумления: в натуре перед глазами струилась река, плавали утки, баба в красной, высоко подоткнутой юбке колотила вальком бельишко… а на картине знакомого незнакомца высились горы со снежными шапками, в черно-синей туче змеилась голубая молния и на гнедой лошади скакал черкес.

Не оборачиваясь, но чувствуя чье-то присутствие за спиной, господин в блузе резко сказал, что терпеть не может, когда глазеют на его работу. Иван Дмитрич извинился и возразил с приличным достоинством, что, «будучи в некотором роде также художником, не мог не поинтересоваться»… и так далее. Дуров (это был он, конечно) засмеялся: «А, значит, собрат по искусству!» Вот так они и познакомились.

С возможной, разумеется, деликатностью крестный спросил, почему у достоуважаемого Анатолия Леонидыча вместо реки и прачки получились горы и черкес. На что Дуров самым серьезным образом ответил, что такова природа искусства, что, хотя в данную минуту телом он здесь, а душой, представьте себе, – на Кавказе. И даже местечко какое-то назвал, географическое наименованье, что-то вроде Матлас или Матрас, – какое-то реально существующее в кавказских горах селенье.

Много позднее, рассказывая мне о Дурове, он не раз упоминал историю своего знакомства с ним, и всякий раз (хотя по малолетству я кое-что не совсем понимал) в голосе, в интонации крестного явственно слышались недоумение и снисходительная усмешка над чудаком.

Дом же Ивана Дмитрича, разделенный на две обособленные квартиры, имел шесть комнат; в трех он жил сам, а три сдавал внаем. В те годы он еще ходил в холостяках, считался завидным женихом; очень любил меня и даже как бы в шутку уговаривал моих родителей отдать меня ему на воспитание.

Будет случай, я расскажу о нем подробнее. По тем серым, полусонным временам он все же являлся фигурой довольно занятной. Но это – в дальнейшем, а сейчас вернемся в столовую дуровского дома, где Елена Робертовна (Еленочка, как называл ее Дуров, или Бель Элен, как именовалась она в цирковых афишах) разливала по тарелкам приправленный жареными донскими бирючками и свежим укропом, ароматичнейший суп, который Анатолий Леонидович рекомендовал гостям как  в о р о н е ж с к и й.

Тертым калачом почитал себя столичный литератор, но тут и он не вдруг разобрался – что это: уголок ли бродячей кунсткамеры, лавка ль антикварная, благотворительный базар или лотерея, как они устраиваются – с пышными портьерами, с коврами, с вычурными киосками, где расфуфыренные барыньки торгуют дрянным шампанским, продавая его по четвертному билету за бокал. Именно все это было и здесь – бархатные портьеры с помпончиками, масса ненужных вещей, среди которых два серебряных самовара, выставленных напоказ, как бы для лотерейной приманки; ковры на полу, на стенах; вычурная резная мебель, расшитые петухами полотенца, цветами, гирляндами роз расписанный потолок…

Обеденный стол блистал, сервированный как-то странно – и безусловно показно и запросто в то же время. Тут и дорогой севрский фарфор чаровал, и гарднеровская музейная посуда, а рядом – хлебница деревянная, купленная за полтину в щепном ряду, с нарезанным по краю изреченьем: «Не красна хата углами, красна пирогами», и солонка такая же, какую в любой мужицкой избе найдете…

Стол был накрыт на восемь персон, и что уж слишком бросалось в глаза – так это приборы: разномастные вилки, ложки со стершейся амальгамой. Именно такая неразбериха или, лучше сказать, разнобой в сервировке сперва немного смутил Б. Б.: что это? Вспоминая только что виденное богатство, он недоумевал. Но когда за столом собрались все: Прекрасная Елена, дети и два гостя – некто господин Чериковер, коммерсант, и присяжный поверенный Сергей Викторыч Терновской, и хозяин дома, наполнив бокалы красным винцом, встал и торжественно, зычно, как на манеже, провозгласил:

Под кровом хижины моей,В порыве искреннего чувства,Я рад в лице моих друзейПриветствовать науку и искусство! —

он понял, что это – театр, представление, где хочешь не хочешь, а быть тебе на скромной роли второстепенного лицедея, статиста даже, потому что первенство уверенно захватил хозяин, и уж до самого конца гостеванья, будьте покойны, не уступит никому…

Уразумев это, столичный гость принялся с любопытством разглядывать общество. Детей было трое: две дочери – старшая, уже замужняя Евлампия (ее называли Лялей), веселая хохотушка, изумительно точно повторившая в красивом личике черты отца (особенно в глазах, в улыбке); Мария, прелестная семнадцатилетняя девушка с мечтательным, немного томным взглядом глубоких синих глаз; и, наконец, сын Анатолий, мальчик в том возрасте, когда начинает ломаться голос и как бы вчерне намечается облик будущего мужчины. Он то и дело ввязывался в разговор взрослых, ни минуты не сидел спокойно, вертелся живчиком, заговорщически подмигивал господину Чериковеру, с которым, видимо, был дружен. Сей последний сиял морозной хрусткой белизной манишки, брильянтовой булавкой в пышном галстуке, обширной, гладкой, как бильярдный шар, лысиной, ослепительными зубами. Аромат тончайших духов витал вокруг него, подобно легкому облачку.

– Профессор всех наук! – представил его Анатолий Леонидович. – Чудотворец и волшебник. Что бы я делал без него!

Терновской оказался старым другом хозяина, его правой рукой по делам судейским, сутяжным.

– Неужели и в вашем райском уголке существуют передряги, тяжбы? – очаровательно улыбнулся Б. Б.

– Куда ж от них денешься! Разве что на Марсе…

– А там каналы открыли! – выпалил Анатолий-младший.

– Ах, Анатоль! – Елена Робертовна с деланной строгостью поглядела на мальчика. – Какой ты… – смутясь, подыскивала слово. – Какой ты… ну, как это?

– Оболтус, – серьезно подсказал Дуров.


Говорили о воронежских новостях – о предстоящих гастролях Шаляпина, об открытии новой гостиницы и ресторана «Бристоль», о знаменитом борце Иване Заикине, который вдруг сделался авиатором, окончил во Франции летную школу и нынче разъезжает по русским городам, показывает свои удивительные полеты. Заикина Дуров знал давно, отношения их были чуть ли не дружескими. Восторгался шумно:

– А? Каков? Чертяка, еле фамилию царапает, а вот подите – Париж, дружба с самим Фарманом, всемирная слава… Ах, господа, что может русский мужик!

– Действительно, многое может, – согласился Чериковер, – если б не кабак.

Тут Проню вспомнили. Был такой воронежский, на всю Россию знаменитый силач; во многих борцовских чемпионатах участвовал да ведь каких богатырей кидал на ковер!

– Приятель мой, – вздохнул Дуров.

– И что же? – полюбопытствовал Б. Б.

Чериковер сделал красноречивый жест.

– Сгорел-с.

– А я его хорошо помню, – снова встрял Анатолий-младший. – Он мне деревянных коньков вырезал.

– То-лья! – пропела Прекрасная Елена.

Однако главным предметом разговора сделалось недавнее покушение на губернатора. Взрыв бомбы на Большой Дворянской прогремел на всю губернию, даже в самом Петербурге отозвался. Оттуда летели запросы: кто? При каких обстоятельствах? Раскрыта ли организация? Приказы летели: произвести расследование немедля! Заговорщиков предать суду! Строго наказать!

Бомбометателя задержали. Им оказался юнец, исключенный из гимназии, болезненный, хилый цыпленок. Но он молчал, следствие топталось на месте. Угадывая политическую организацию, полиция арестовала десятки людей, однако тайное пока что оставалось тайным, гимназист продолжал безмолвствовать.

– Что за молодец! – восхищался Дуров. – Руку готов пожать, спасибо, разуважил! Его превосходительство! Лучшей мишени не придумать, клянусь честью! А что? Верно, господа! Что клопа раздавить, что этакую высокопоставленную чинушу прихлопнуть…

– Ну, пошел! – Чериковер сверкнул перламутровыми зубами, захохотал, откинувшись на причудливо вырезанную спинку стула.

«Эк его, действительно… орет на всю улицу! – зябко поежился Б. Б. – Влипнешь тут с ним в историю…»

А Дурова и верно несло.

Он видел перед собою душную тесноту переполненного цирка, слышал гогочущую в полумраке галерку… Смех, свист, аплодисменты… «Браво, Дуров! Так их, чертей!»

– Нет, каков трюк! Милостивые государыни и государи! Вот перед вами обыкновенный губернатор, губернатор вульгарис, так сказать… Айн, цвай, драй! Але-ап! И нет губернатора, мокрое место!

– То-лья… – страдающе протянула Елена Робертовна.

– Ну что – То-лья? Что – То-ли-я? – сердито вскрикнул Дуров, досадуя, что прервали, помешали фонтану свободно хлестать.

Глядя на Прекрасную Елену, замолчал, часто-часто мигая.

– «То-ли-я»! – откровенно передразнил. – Пора бы, матушка, по-русски наловчиться…

Елена Робертовна вспыхнула: он знал ее больное место, произношение давалось ей с трудом.

– Да, да, конечно… – Терновской попытался рассеять неловкое молчанье. – Трюк, разумеется, ничего не скажешь. Но и то возьми, дорогой мой: сумасброд, фанатик какой-то кинул бомбу, он, само собой, ответит за нее. Но ведь сколько людей непричастных также пострадают, будут привлечены к делу по одному лишь подозрению…

Маска смеха исчезла с красивого лица. Серьезно, строго даже глянул Дуров на своего друга.

– Что-нибудь с Александром?

– Да нет, бог миловал, пока ничего, но…

– Ему надо скрыться, – сказал Дуров. – Подождать, пока утихнет возня. Затаиться где-нибудь в надежном месте.

– Легко сказать, – задумчиво покачал головой Сергей Викторыч. – Где оно нынче, это надежное место?


Какое цветистое, какое удивительное представление провалилось! И стихи, кажется, не к чему было сочинять.

«Союз науки и искусства»…

Анатолий Леонидович хмурился, покусывая кончики великолепных, любовно взлелеянных усов.

Обед был испорчен. Застольный разговор иссяк, как ручей в засушливое лето. Его пытались оживить, наполнить высохшее русло. Чериковер спросил: что с пеликаном, все прихварывает? Присяжный, помогавший Дурову лепить исполинскую голову, вдруг заинтересовался: не дала ли трещину? Б. Б. полюбопытствовал: что же все-таки с губернатором?

Но нет, напрасно. Затих веселый шум переполненного цирка, галерка умолкла; сиянье ярких ламп померкло в черном куполе… Дуров отвечал рассеянно, односложно: да, пеликан еще прихрамывает, трещин нет, губернатор живехонек, лишь легкие царапины.

– А жаль! Ей-ей, жаль… Бездарные чинуши, хапуги, дерьмо собачье!

– Па-а-почка! – Смешливая Ляля забавно сыграла ужас, негодование, оскорбленную добродетель. – Какие выраженья при девицах!

– Толья…

– Ну, ладно, ладно, Еленочка, – отмахнулся Дуров. – Не буду… Тоже мне – девица! – фыркнул, подмигнул дочери. – Эк тебя твой аптекарь вышколил!

Аптекарем он называл Лялиного мужа.

– А кучеру медаль выдали, – восхищенно сказал Анатолий-младший. – За то, что ловко лошадей подвернул от бомбы.

– Это еще тебе откуда известно? – Дуров строго поглядел на сына.

– Да у нас на курсах говорили, что ж такого…

Он учился на бухгалтерских курсах. Анатолий Леонидович настоял на этом, когда узнал, что сын мечтает сделаться «циркистом».

– Счетоводом будешь, – сказал решительно. – И никаких цирков! Выдумал тоже…


Но все-таки представление состоялось.

В счастливую минуту Б. Б. вспомнил про крокодила, спросил – что это?

От дружного хохота вздрогнул цветочками расписанный потолок. В стеклянных поставцах нежным перезвоном откликнулись бесценные коллекции хрусталя.

– Простите, господа? – растерянно пробормотал Б. Б. – Но я, право, не понимаю…

Все объяснялось просто: от усадьбы надо было отвадить купальщиков. С утра до вечера на берегу непристойно горланили голые мужики. Мало-помалу белый прибрежный песок покрылся осколками битых бутылок, порожними жестянками, бумажным мусором. Картишки пошли, пьяные драки, безобразная матерщина. Все это было отлично видно и слышно из окон дуровского дома, из сада, уже прибранного и ухоженного любовно. «Этот гадость надо положил конец! – гневно сказала Тереза Ивановна. – У вас, Анатоль Леонидыш, фсрослый дошерь, такой бесобразий я не позволяйт!» Дуров поехал к полицмейстеру, в городскую думу, наконец, к губернатору, воззвал к их помощи. «А что мы можем? – сказали ему. – Публике не запретишь выбирать место для купанья». Анатолий Леонидович задумался, требовалось что-то предпринять. И вот как-то раз рано утром, выкупавшись, сидел на мостках, ждал, когда из-за придаченских крыш покажется добела раскаленный край солнечного круга. Он очень любил эти ранние, необыкновенно тихие, какие-то сосредоточенно-задумчивые минуты. Так четко, так ясно, легко работала мысль, так непринужденно складывались стихи, рождались звонкие тексты новых остроумных реприз… Тут подошел сторож с пристани: «Здравствуешь, батюшка Натоль Ленидыч! Эко славное летечко господь послал!» Разговор завязался о том о сем, Дуров любил потолковать с простым народом. Среди неторопливой, тихой беседы вдруг щука взыграла, бухнула на самой струе, раздробила розовую гладь. «Вишь ты, – сказал сторож, – чисто кобыла… Поболе пуда потянет». – «Кобыла! – усмехнулся Дуров. – Кабы кобыла… Это, дед,  о н  озорует, не иначе». И рассказал старику, что этой ночью сбежал из его зверинца крокодил. «Вот сейчас гадаю, как его поймать, ведь это мне, знаешь, какой убыток – тыща рублей!» Дед встревожился: «А ну как на человека кинется?!» – «Очень даже просто, – сказал Анатолий Леонидович. – Ему человек – самая первая закуска. Ты, брат, уж, пожалуйста, никому ни гугу, молчок. А то мне большая неприятность будет от начальства… Да на-ка вот полтинничек, продрог небось за ночь-то».

– Ну, разумеется, в этот же день весь город только и судачил, что из дуровского дома крокодил сбежал!

– И что же? – спросил Б. Б. – Помогло?

– Как отрезало! – Дуров хохотал, задыхался от смеха. – Да ты ведь сам, моншер, был на реке, видел – ни души…


Все оборачивалось как нельзя лучше. Цирк шумел аплодисментами, галерка орала: «Браво, Дуров!»

Веселый, довольный Анатолий Леонидович пригласил гостей посмотреть его коллекции.

– Мою кунсткамеру, – сказал с шутливой важностью.

– Нет, спасибо, – откланялся присяжный. – Мне пора. Да я и так все наизусть знаю.

Во дворе он подошел к исполинской голове, концом трости постучал по румяной щеке чудовища, похвалил:

– Прочная.

– Сто лет простоит, – согласился Дуров. – Послушай, Сергей Викторыч, – засмеялся с хитрецой, – а ведь у меня идея! Ты представляешь…

Пошел проводить присяжного до калитки, что-то настойчиво доказывая на ходу:

– Ведь так? Ведь гениально? Что-с? Никакая полиция не сыщет…

– Но ты же страшно рискуешь, – растерянно как-то возражал присяжный. – Нет, нет, это безрассудство…

– Молчок! – строго сказал Дуров. – Ровно в двенадцать. Стучать в угловое окно. Три раза. Оревуар!

Вернулся к гостям сияющий, прищелкивая пальцами, напевая: «Торре-а-дор, сме-е-ле-е»…

Чериковер хмурился, покачивал головой как бы осуждающе: ох, дошутишься!

– Ну-ну! – досадливо отмахнулся Дуров. – Нечего брюзжать, игра сделана.

«Скверная, кажется, игра, – подумал Б. Б., кое о чем смутно догадываясь. – Вот осмотрю музей и – будь здоров, дражайший Анатолий Леонидыч! Хватит мне и пеликанов с крокодилами, а уж бомбометатели… Не-ет, слуга покорный!»


Над входом в павильон красовался герб Воронежской губернии: из опрокинутого набок кувшина текла вода. Кувшин был веществен, хотелось потрогать его крутые бока. Но вода… С ней творилось подлинное чудо: она текла, переливалась, поблескивала на солнце. Текла и не утекала.

– Удивительно! Непостижимо!

Б. Б. приподымался на цыпочках, в жирной, разлапистой листве дикого винограда, буйно разросшегося у входа, искал водосток, через который убывала вода, и не находил. Вытекая из кувшина, ручеек исчезал бесследно.

– По-тря-са-ю-ще!

Чериковер, довольный, улыбался. Тут была его догадка: он остроумно использовал свойства ртути.

– Чудотворец! – Дуров обнял друга, поцеловал в голубоватую щеку. – Но погодите, скоро мы еще и не так удивим публику!

Затея действительно была занятна: в одном из павильонов Семен Михайлович собирался установить перископ. На белой столешнице – синяя река, купальные мостки, проплывающие лодки – пестрое движение жизни…

– Ты представляешь, милочка? Ахнут!

Б. Б. складывал губы в улыбку, бормотал восхищенно. Похвалы почему-то вскрикивал по-французски: шарман! Тре бьен! Колоссаль! – те немногие слова, что завалялись в памяти от гимназической зубрежки.

А голова шла кругом от увиденного: подземные переходы, черепа со светящимися глазами… Какие-то скелеты в мрачном провале… Что? Что? Кости шведских солдат, погибших в Полтавском бою? Ну, знаете, милейший! Это уже похоже на мистификацию, как хотите… А впрочем, черт их знает, может, и шведские.

И снова – жутковатая темень гротов, пещера с таинственно мерцающими сталактитами, осклизлые ступени подземелья… брр! Но – шаг, другой, и солнечный свет слепит глаза, и новые чудеса, сказочные богатства вновь – бухарские ковры, золотые кальяны, конская сбруя, усыпанная драгоценными камнями… Золотой Будда – двурукий, серебряный – четырехрукий… брильянты… рубины… жемчуга…

Наконец разные редкости пошли.

Голова американского буйвола. Табличка: «Мясо вкусно и питательно». Теленок о двух головах («родился живым и жил довольно долгое время»). Муха цеце («водится в Африке, укус передает заражение сонной болезнью, которая состоит в том, что человеком овладевает непреоборимое влечение ко сну, человек слабеет, худеет и наконец умирает…»).

Влечение ко сну. Влечение ко сну…

– Что с тобой, моншер? Тебе дурно?

Голос Анатолия Леонидовича, как бы приглушенный веками и дальними странами, долетел сквозь забытье. Чериковер вынул из жилетного кармашка мизерный флакончик, дал понюхать. И тотчас посветлело.

– С непривычки, – решил Семен Михайлович. – Солнышком припекло. Это бывает.

– Пардон, господа, – прошептал несчастный литератор. – Но столько впечатлений… все так необычайно!

Все же какой-то странный туман реял вокруг, и сквозь его колеблющиеся волны —

– Все подлинное, милочка! Все подлинное! – смутно донеслось бог знает из какой дали. – А теперь прошу сюда… В святая святых, если можно так выразиться!


Сколько же было отпущено этому человеку!

Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…

Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха». И все это шумело, аплодировало, кричало «браво, Дуров!». Как всякому артисту, это, разумеется, доставляло наслажденье, но, что ни говорите, господа, утомляло. Временами желание тишины преобладало над всем, о тишине мечталось, как о встрече с тайной возлюбленной. И тогда…

Тогда он уходил.

Скрывался по неделям, по месяцам. И лишь свои, домашние, знали – где он, куда ушел.

А он уходил в живопись. Счастливый, в перепачканной красками блузе, сидел за мольбертом и писал, писал, не отрываясь. И, как необыкновенно, удивительно было его искусство разговаривающего соло-клоуна, так и картины создавались в особицу, по-своему, в технике, ни у кого не заимствованной, без тени подражанья каким-то известным образцам.

Он писал на стекле. Холст, бумага, картон служили для предварительных эскизов. Любил работать на воздухе, но не с натуры, а по памяти. В истории изобразительного искусства такие примеры известны. Великий Домье, скажем.

Как в раму, в глубокую нишу установленную картину завершал сделанный объемно передний план: скала, ветка дерева, крыши домов, сигнальный фонарь на стрелке железнодорожных путей. Это были вещи, создававшие иллюзию глубины того, что изображалось на стекле. Умелая подсветка изнутри ниши как бы надвигала картину на зрителя: зеленоватые волны морского прибоя, казалось, вот-вот выплеснутся через раму; от набегающего в сумерках паровоза хотелось посторониться, отскочить.

И вот Б. Б. ощутил на лице словно бы холодное веяние распростертых в полете огромных темных крыльев; красноватый, зловещий отблеск заката горел на острых выступах скал; страшное, фантастическое существо летело прямо на бедного литератора…

– Боже мой! – прошептал он. – Неужели это сделал тот самый шумный господин, в доме которого я только что обедал и который вот и сейчас стоит рядом со мною, – элегантный красавец, всемирно известный клоун!.. Чародей!

Но белые шапки Кавказских гор, но этот багряный свет и жуткий шум сатанинских крыльев… Да полно, не та ли давешняя птица-баба чертом летит, чтоб еще разок ущипнуть, ухватить за ногу, а ужасная пасть Гаргантюа гогочет: га! га! И карла в красной феске: «А позвольте спросить, кукареку!» Однако все заглушает взрыв – столб дыма и пыли… Карета. Вздыбившиеся лошади. Але-ап! Был губернатор – и нет его, одно лишь мокрое место… А неизвестный бомбометатель придет ночью и ровно в двенадцать часов трижды постучит в угловое окошко… Бож-ж-же мой!

Тут господин Чериковер в другой раз достал пузыречек и дал столичному гостю нюхнуть.

– Однако, дружок, – засмеялся Анатолий Леонидович, – нервишки-то у тебя, оказывается, того-с…

Б. Б. слабо улыбнулся.


Итак, над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал.

Но, кроме того, еще были картины: «Заход солнца», «Вид на Ялту», «Водопад» и другие.

В бешеной коловерти впечатлений пронесся день.

И вот поезд гулко мчался по крутой насыпи над вкривь и вкось разбежавшимися уличками городской окраины, над голубоватой от лунного света старой церковью, затем над пахучими, прохладными лугами, над серебряной полоской реки, где одинокий огонек рыбачьего костра тлел красноватым глазком, где сонно бухали водяные быки и нескончаемой дрелью сверлил ночную тишину невидимый дергач.

Колеса под полом вагона постукивали успокоительно, приглашая господ пассажиров ко сну, ибо целая ночь и даже полдня впереди, – пятьсот с лишним верст до Белокаменной, дело нешуточное. На столике лежали газеты, только что купленные в вокзальном киоске, желтые книжечки «Универсальной библиотеки» – вагонная беллетристика, Габриэль д'Аннунцио, Локк, Маргерит…

Лежали нетронутые, неразрезанные.

Сумасшедший бурун волны, перехлестнувший через раму давешней картины, бушевал в вагоне курьерского поезда, шипя не то весело, не то угрожающе; мелкими камушками швырял ландшафты, лица, предметы, обрывки разговоров. Чего только не зашвырнуло в круговерть! Что только там не мелькало! И саркофаг с тремя крышками двадцать первой египетской династии из коллекции покойного гофмейстера двора его императорского величества… И череп медведя, убитого во время его нападения на укротителя А. М. Ренского… И теленок о двух головах… И газетное извещение о смерти А. С. Пушкина… и —

…шашка Шамиля, которой был ранен генерал Пассек…

и обломок любимой чашки Петра Первого…

и ожерелье из хлеба работы арестантов воронежской тюрьмы…

Кувшинчик из дома Н. В. Гоголя.

Будда четырехрукий.

Меч китайского палача.

Крокодил, сбежавший из зверинца.

Остаток пропеллера, сломанного при крушении аэроплана И. М. Заикина.

Стая мальков в зеленоватой воде под мостками.

Подполковник в отставке, некто И. Д. Грецков.

И взгляд присяжного, в котором тревога за некоего Александра (сына, должно быть), которого вот-вот арестуют  п о   п о д о з р е н и ю…

«Солнышко припекло», – любезно улыбается Чериковер, протягивая мизерный пузыречек.

«Это бывает. С непривычки».

От пестрого дня кружится голова. Но, позвольте, позвольте, господа! Главное-то ведь – статья! И она, черт возьми, будет написана. Б. Б. начнет ее прямо вот тут, в вагоне. Все равно не уснуть.

И как-то вдруг сразу утих, улегся бурун, разлился безмятежной заводью, и наступила желанная тишина, нарушаемая лишь деликатнейшим перестуком, нет, перешептываньем колес: спать… спать… спать…

Нет, что вы, какой сон!

«Великий фантазер» – так будет названа статья. А может быть, так – «Воронежское чудо»? Вот именно: чудо.

Но тут Б. Б. схватился за голову: самое главное – как, с чего началось это чудо, он так и не успел, не догадался спросить.

Курьерский гремит по мостам через вилючие речки Воронеж и Усманку. Через казенные и частные леса, через овражки.

Часы показывают ровно двенадцать.

Условный стук в окно дуровского дома…