"Пора забот" - читать интересную книгу автора (Урманов Кондратий Никифорович)Тихое, ясное утро. В кустах, склонившихся над рекой, звенит утренний концерт укрывшихся в зелени пичуг. Солнце уже поднялось высоко и все видимое залило ярким ровным светом. Я присел на пенек давно срубленной сосны. У моих ног, как голубое полотнище, течет спокойная, прозрачная река и прячется в кустах за поворотом. В высоком разнотравье, как на ковре, пестреют желтые, голубые и пунцовые цветы. Искристый воздух наполнен их ароматом, звоном малюток-пчелок, гуденьем шмелей. Я долго наблюдаю за уточкой, прячущей своих детей в высоких камышах, за плавным полетом в голубой выси беркута, за работой муравьев, воздвигающих жилище, за разными букашками, мотыльками, стрекозами. Все в природе наполнено большой заботой о потомстве, и радость бытия я вижу во всем меня окружающем: и в раскрывшихся чашечках белых лилий, и в чуть зримом трепете листвы на деревьях, и в торопливой суете птиц, и в легком полете разноцветных бабочек, и в сверкании капелек росы на траве. „Глухой, неведомой тайгою…"Третьи сутки мы пробираемся тайгой, переходим мелкие, но бурные речки, отдыхаем, где застанет ночь, а с рассветом снова трогаемся в путь. Тропа не торная, иногда чуть приметная, особенно по береговым зарослям. Кто ее проложил? Может быть, дикие звери или такие же, как мы, редкие гости этих необжитых мест. Мой проводник — щупленький старичок из притаежной деревни, Аверьян Евстигнеевич, чем-то похожий на высохший гриб, в порыжевшей войлочной шляпе домашней катки, в коричневой выцветшей рубахе, едет впереди меня на шустром молодом Пеганке и, задирая кверху клочковатую седую бороденку, не первый раз говорит: — Благодать-то какая!.. Это он хочет подбодрить меня. Ему, вероятно, тоже наскучило ехать по долине, среди вековечных лиственниц, елей и пихт, ехать, как по ущелью, из которого совсем не видно горизонта. И, должно быть чувствуя мое нетерпение — скорее добраться к намеченному пункту, добавляет: — Вот поднимемся на перевал — и свет откроется… Там уж рукой подать до твоих лесорубов… Его Пеганка быстро перебирает ногами и весело несет на себе не только хозяина, но и весь наш «запас» в переметных сумах: хлеб, зажаренный кусок баранины, туесок с медом и прочую дорожную снедь. Конь, по-видимому, не часто бывает в таких переходах, зорко присматривается ко всему, прядает ушами и всхрапывает. А мой Вороной — в летах — спокоен и медлителен. «Этот не сбросит…» — говорил Аверьян Евстигнеевич, передавая мне коня. Кроме моего дорожного рюкзака и пустого котла, притороченных к седлу, — на нем никакого груза; и идет Вороной неторопливо, размеренным шагом, как на водопой. За плечами у нас ружья: мало ли что в дороге может случиться, говорил старик. Иногда долина раскрывается широко, и тогда мы попадаем в буйное веселое разнотравье. Лошади начинают сходить с тропы, хватать нежную зелень, и Аверьян Евстигнеевич говорит: — Ну что ж… Вам покормиться надо, да и нам не вредно перекусить… Мы делаем короткий привал и пьем чай. Только здесь замечаешь, что, кроме леса, обступившего нас, параллельно с долиной улеглись высокие горы, часто с оголенными вершинами, и хочется взобраться на какую-нибудь скалу и осмотреться. …На четвертый день, к вечеру, мы, наконец, поднялись на перевал. Я попросил старика задержаться на минуту. — Можно и отдохнуть… Видимость-то какая отсюда! — восхищается старик. — Загляденье!.. Воздух здесь настолько чист и прозрачен, что далеко на востоке виднеются, словно белые облака, заснеженные отроги Саянского хребта. А на север и запад, куда только хватает глаз, разошлись зеленые лесные просторы, среди которых, как острова среди моря, выступают голые вершины неведомых мне гор Кузнецкого Алатау. Солнце уже клонилось к закату, и казалось, вот-вот потонет в этом неоглядном зеленом море. Могучими волнами улеглись косматые горы, а по долинам уже разливался синий вечерний сумрак. Деревья на перевале низкорослые, изуродованные бурями и зимними вьюгами, но сейчас здесь такая тишина, что звенит в ушах; холодно, хотя и не ощущается никакого движения воздуха. — Однако пора ехать, — говорит Аверьян Евстигнеевич, — на Пеганке шерсть задубела. Припотел, а тут холодок… И мы начинаем спускаться. Любуясь изумительной картиной вечереющей тайги, я потихоньку запеваю: Глухой, неведомой тайгою, Сибирской дальней стороной… Аверьян Евстигнеевич долго слушает, потом говорит: — Правильная песня, душевная… И до чего же силен человек! С Сахалину, подумать только, с Сахалину по таким вот дебрям да марям пробирался, ягодами да кореньями питался, все превозмогал. Вот она какая жизнь была! А за что? За свою правду переносил человек мученья… Он смолкает, плавно покачивается в седле и, может быть, вспоминает то далекое, горькое прошлое, о котором у народа сложено немало тоскливых сердечных песен, потом поворачивается ко мне и продолжает: — Теперь, друг мой, и тайга не та, и люди не те… Ты вот едешь к лесорубам. Эвон куда забрались люди! А почему? Государству своему богатства добывают. Стройка теперь у нас какая идет! Ого-го! Везде лес требуется… А вот отсюда, — он показывает рукою влево, — из Барнаула инженеры в эту тайгу железную дорогу прокладывают… Зашумит тогда тайга-матушка!.. Я знал об этом проекте, и напоминание старика заставило меня долго вглядываться в сумрачные долины. Хотелось увидеть широкую просеку и на ней вечерние костры строителей… Неожиданно мой Воронко заторопился, стал «наседать» на Пеганку. — Ты чего? — махнул на него рукой Аверьян Евстигнеевич. — Зимовье зачуял? Действительно, у подножья горы, на широкой открытой поляне стояла избушка с навесом. Когда мы подъехали к ней, рядом оказалась небольшая горная речка, и лошади сразу же потянулись к прозрачной воде. — Охолоньте маленько, — говорил им Аверьян Евстигнеевич, привязывая к столбам навеса и снимая переметные сумы. — Наглотаетесь холодной воды, потом с вами мучься… Покончив с делами, он повел меня в избушку. — Вот наше охотничье зимовье… В избушке было темновато, свет попадал только через одно окошко, но, несмотря на вечер, я хорошо различал предметы. Справа от двери стояла низкая печка, сложенная из серого камня и покрытая чугунной плитой; за печкой — большие нары из тесаных осиновых плашек, по стене, над нарами, связки пялец для правки и сушки звериных шкурок. Слева, у окна, стол и две длинные скамейки, сделанные топором. У матицы на гвоздях висели берестяной туесок и черный закопченный котел. Острые глаза старика сразу же заметили непорядок: — Вишь, негодник, ночевал и пяльцами печку растоплял… Мало ему в лесу сушняка!.. — А кто это? — Кто ж его знает. Ночь, видно, прихватила, вот он и давай жечь, что под руку попадет… — Он снял котелок с гвоздя, понюхал: — Уху варил, а котелок не помыл, негодник. Должно, и мордушки бросил на берегу, где рыбу ловил… Он вышел и направился к берегу говорливой речушки. Я видел из окна, как он осматривал, а затем устанавливал свои ловушки, действительно оказавшиеся на берегу. — Это не охотник был, — заявил Аверьян Евстигнеевич, возвращаясь в избушку. — У нас такой закон: уезжаем с охоты — оставляем котел, соль, ложку, спички. Мало ли что может с человеком случиться в дороге, а в избушке он все необходимое найдет. Даже сухари, если остались, подвешиваем на матицу, чтобы мыши не попортили… — Он снял туесок и, заглянув в него, показал мне: — Вот видите, спички, охальник, забрал. Ну, на что это похоже? А если бы нас непогодье застало, дождем промочило, — вот и кукуй всю ночь без огня… Старик негодовал, и если бы этот непрошенный гость оказался здесь, он прочитал бы ему хорошую лекцию о нормах поведения человека в тайге. Аверьян Евстигнеевич попоил лошадей, спутал их и тут же пустил пастись. На этот раз он не выстрелил из своей беранки для острастки медведя, как это делал на всем пути. Я думал, что он забыл, и взялся за свое ружье, но старик остановил меня: — Не к чему портить заряды. Тут человечьим духом пахнет, зверю это не по носу… Ужинали мы у костра и тут же устроили себе постель из мягких пахучих пихтовых лап. За ужином Аверьян Евстигнеевич рассказывал о своей колхозной бригаде охотников: как они промышляют всю зиму и только к весне возвращаются в поселок с хорошей добычей. — Я и сам много лет ходил в охотниках, да теперь остарел маленько… — Он смотрит на затухающие дневные краски на вершинах гор и продолжает: — Далековато живем, а кедровники тут богатые. А где кедровники, там и бельчонка и другой зверь держится. Промашки не бывает… Осенями шишку кедровую бьем, орех вьюками переправляем. Масло-то первеющее из ореха получается… Долго рассказывал Аверьян Евстигнеевич про колхозные дела, и под его негромкий говорок я незаметно уснул. Ночь была теплая, утро подкралось незаметно, и я проспал. Старик сварил уху из попавшихся в мордушку хариусов, нарезал хлеба и негромко окликнул меня: — Пора, друг, вставать, уха стынет… Я быстро вскочил, умылся кристально-чистой холодной водой из горной речушки и, когда вернулся, заметил, что рядом с котлом стояла дедушкина шляпа, полная зрелой дымчатой малины. — Когда вы это успели: и уху сварить, и малины набрать? И почему меня не разбудили?.. — Спал ты хорошо, пожалел… А малина тут рядом, пошел за лошадями и набрал к чаю. Лесная-то ягода куда вкусней садовой… — И, разбирая рыбу, продолжал: — Харюзиш-ко-то дивно набился в мордушки, оставил я его в воде. К вечеру вернусь, присолю, а дома старуха пироги состряпает… Рыбка-то знатная, кушайте… Солнце еще не показалось из-за горы, как мы тронулись в путь, и к полудню были у плотбища, на берегу бурной голубой Томи. Нас заметили, и вскоре бородатый плотовщик, умело управляясь одним длинным шестом, погнал к нам лодку. |
||||||||
|