"Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]" - читать интересную книгу автора (Мориак Франсуа)IIКогда она вернулась в комнату, Ксавье Фронтенак вздрогнул: — Я, кажется, заснул… Эти прогулки по владениям немного меня утомляют… — Кого вам упрекать, как не самого себя? — неприветливо ответила Бланш. — Зачем жить в Ангулеме, вдали от вашей семьи? После смерти Мишеля вы вполне могли бы продать свою контору. Было бы вполне естественно, если бы вы вернулись жить в Бордо и заняли бы его место в фирме, производящей дубовые клепки… Я знаю, что большая часть акций принадлежит нам, но ведь вся власть у компаньона Мишеля… Я не отрицаю, что этот Дюссель человек хороший, тем не менее из-за вас моим детям будет труднее занять в фирме подобающее место. По мере того как Бланш говорила, она сама все сильнее ощущала несправедливость своих упреков и даже начала удивляться молчанию Ксавье: тот не протестовал, а только слушал, опустив голову, словно она разбередила у своего деверя какую-то тайную рану. А ведь ему для защиты достаточно было произнести всего лишь одно слово: после смерти Фронтенака-отца, последовавшей за смертью его сына Мишеля, Ксавье отказался от своей части владений в пользу детей. Бланш сначала было подумала, что он сделал это, дабы не обременять себя заботой о них, но он, напротив, предложил управлять виноградниками, которые больше ему не принадлежали, и делал все, защищая интересы своих племянников. Раз в две недели, по пятницам, в любую погоду он в три часа выезжал из Ангулема и, добравшись до Бордо, садился на поезд до Лангона. Там он выходил, и около вокзала его уже ждала, в зависимости от погоды, закрытая или открытая коляска. В двух километрах от этого городка, по общенациональной государственной дороге, на подступах к Преньяку, коляска въезжала в ворота, и Ксавье вдыхал знакомую горечь старых самшитовых кустов. Два флигеля, построенных прадедом, портили вид старинной обители XVIII века, где сменилось несколько поколений Фронтенаков. Он поднимался по закругленному крыльцу, его шаги гулко отдавались по плитам, он ощущал запах отсыревшей за зиму старой кретоновой обивки. Несмотря на то, что родители умерли вслед за старшим сыном, дом был по-прежнему жилым. Одно из садовых помещений, как и раньше, занимал садовник. Кучер, кухарка, горничная оставались на службе у тетки Фелисии, младшей сестры отца Ксавье, слабоумной от рождения (по слухам, врач при ее рождении слишком сильно сжал акушерские щипцы). Ксавье прежде всего отправлялся искать тетку, которая в теплое время года обычно сидела под навесом, а зимой дремала у печки, на кухне. Его не пугали ни закатившиеся глаза, под покрасневшими веками которых были видны только покрытые прожилками белки, ни перекошенный рот, ни пух вокруг подбородка, словно у подростка. Он с нежной почтительностью целовал ее в лоб, ведь это чудище звали Фелисией Фронтенак. Она носила фамилию Фронтенак и была родной сестрой его отца, единственной оставшейся в живых. И когда звонок звал к ужину, он шел к слабоумной и, взяв ее под руку, вел в столовую, усаживал напротив себя, повязывал вокруг шеи салфетку. Видел ли он вываливавшуюся из этого уродливого рта пищу? Слышал ли он, как она рыгает? Когда трапеза заканчивалась, он все так же церемонно отводил ее назад, перепоручая заботам старой Жанетты. Потом Ксавье шел во флигель, откуда открывался вид на реку и на холмы, в ту огромную комнату, где они с Мишелем жили много лет. Зимой там топили с утра до вечера. В теплое время года оба окна открывали, и он смотрел на виноградники, на луга. Прерывалась трель в развесистой катальпе, издавна облюбованной соловьями… Мишель подростком вставал, чтобы послушать их. Ксавье вновь видел длинную белую фигуру, склонившуюся над садом. Он кричит ему: «Мишель, ложись в постель! Это же глупо, ты простудишься». В течение всего нескольких дней и ночей цветущий виноградник пах резедой… Ксавье открывает томик Бальзака, хочет прогнать наваждение. Книга выскальзывает у него из рук, он думает о Мишеле и плачет. Утром, с восьми часов, его уже ждала коляска, и он до самого вечера посещал владения своих племянников. Из Серне, с осушенных территорий, где делали дешевое красное вино, он направлялся в Респид, что в окрестностях Сен-Круа-дю-Мон, где вино получалось такое же хорошее, как в Сотерне; потом ехал в Куамер, по дороге в Кастельжалу: там стада коров доставляли одни огорчения. Везде нужно было проверять, изучать счета, распознавать хитрости и уловки крестьян, что было бы намного труднее без анонимных писем, которые Ксавье Фронтенак каждую неделю обнаруживал в своей почте. Проведя в борьбе за интересы племянников весь день, он возвращался настолько усталым, что после легкого ужина сразу ложился в постель. Ему казалось, что он хочет спать, но сон не шел: затухающий огонь в камине вдруг оживал и ярко освещал пол и красное дерево кресел, а весной пел соловей, которого слушала тень Мишеля. На следующий день, в воскресенье, Ксавье вставал поздно, надевал накрахмаленную сорочку, брюки в полоску, пиджак из драпа или альпака, ботинки на пуговицах с удлиненными и заостренными носами, шляпу-котелок или канотье и шел на кладбище. Сторож приветствовал Ксавье еще издали. Все, что Ксавье мог сделать для своих покойников, он делал, обеспечивал им с помощью чаевых заботу этого человека. Иногда его остроносые ботинки тонули в грязи, иногда покрывались серой пылью: кроты рыли освященную землю. Фронтенак живой снимал шляпу перед Фронтенаками, воротившимися во прах. Он стоял там, не в состоянии ни сказать, ни сделать что бы то ни было — похожий в этом на большинство своих современников, от самых знаменитых до самых безвестных, замурованных в своем материализме, в своем детерминизме, узник мира, куда более ограниченного, чем мир Аристотеля. И тем не менее он стоял там, держа свою шляпу-котелок в левой руке, а правой, чтобы казаться невозмутимым перед лицом смерти, срезая бутоны старого шиповника. А днем пятичасовой экспресс увозил его в Бордо. Купив пирожные и конфеты, он звонил в дверь своей невестки. В коридоре слышался топот. Дети кричали: «Это дядя Ксавье!» Маленькие ручонки сражались за право отодвинуть задвижку на двери. Дети путались у него в ногах, вырывали из рук пакеты. — Я прошу у вас прощения, Ксавье, — возобновляла разговор Бланш Фронтенак, приходя в себя. — Извините меня, я не всегда справляюсь со своими нервами… Вам не нужно напоминать мне, какой у моих детей дядя… Как обычно, он, казалось, не слышал ее или, скорее, не придавал никакого значения ее словам. Он ходил взад-вперед по комнате, взявшись руками за отвороты своего пиджака, и только шептал, округляя свои беспокойные глаза, что «когда не делаешь всего, то не делаешь ничего…» У Бланш снова появилась уверенность, что в разговоре она задела нечто, спрятанное в самой глубине его души. Она попыталась успокоить его, повторяя, что он вовсе не обязан жить в Бордо, если ему больше нравится Ангулем, и не обязан торговать клепочным лесом, если ему приятнее заниматься судопроизводством. Она добавила: — Я ведь знаю, что ваша маленькая контора отнимает у вас не так уж и много времени… Он снова кинул на нее тоскливый взгляд, словно опасаясь, что она проникнет в его тайну; она же все пыталась убедить его, но он только делал вид, что внимательно ее слушает. Она была бы так счастлива, если бы он доверился ей, но постоянно наталкивалась на стену. Даже о прошлом он никогда не говорил со своей невесткой, особенно о Мишеле. У него были свои воспоминания, и они принадлежали только ему одному. Эта мать, хранительница последних Фронтенаков, которую он и почитал в этом качестве, оставалась для него мадемуазель Арно-Мике, особой весьма достойной, но пришедшей извне. Она замолчала, разочарованная, чувствуя вновь поднимающееся раздражение. Не собирается он идти спать? Он сел, опершись локтями о свои худые колени, и принялся ворошить кочергой угли, не обращая на нее никакого внимания, словно был в комнате один. — Кстати, — внезапно произнес он, — Жанетта требует отрез ткани: тете Фелисии нужно платье для холодной погоды. — А! — протянула Бланш. — Тетя Фелисия! — И подталкиваемая неведомо каким бесом, добавила: — О ней нам нужно поговорить серьезно. Ну вот, наконец-то она привлекла его внимание! Круглые глаза смотрели прямо в ее глаза. Какую волну всколыхнет эта обидчивая женщина, всегда готовая к нападению? — Согласитесь, нет никакого смысла оплачивать трех слуг и садовника, которые обслуживают одну бедную слабоумную женщину. В приюте за ней и ухаживали бы, и следили гораздо лучше… — Тетю Фелисию в приют? Ей удалось вывести его из себя. Красные прожилки у него на лице стали фиолетовыми. — Пока я жив, — закричал он пронзительным голосом, — тетя Фелисия не покинет наш семейный очаг! Воля моего отца никогда не будет нарушена. Он никогда не расставался со своей сестрой… — Но послушайте! Он уезжал из Преньяка по делам в понедельник и возвращался только в субботу вечером. А ваша бедная матушка, совсем одна, должна была терпеть тетю Фелисию. — Она делала это с радостью… Вы не знаете обычаев моей семьи… у нее даже и вопроса не возникало… Это была сестра ее мужа… — Это вы так думаете… но мне-то она признавалась, бедная женщина; она рассказывала мне про эти годы одиночества наедине с душевнобольной… Ксавье, разъяренный, закричал: — Я никогда не поверю, что она жаловалась, а главное, что она жаловалась вам! — Это потому, что моя свекровь приняла меня, она любила меня и не считала чужой. — Давайте не будем трогать моих родителей! — сухо отрезал он. — В доме Фронтенаков никогда не считали деньги, когда речь шла о выполнении семейного долга. Если вы находите чрезмерным нести половину расходов по содержанию дома в Преньяке, я согласен взять все на себя. Кстати, вы забываете, что тетя Фелисия имела право на часть наследства моего деда, которую мои родители во время разделов никогда не принимали во внимание. Моему отцу даже в голову не приходило беспокоиться о законе… Бланш, задетая за живое, не стала больше сдерживаться и сказала то, о чем думала с самого начала спора: — Хотя я и не Фронтенак, я считаю, что мои дети должны участвовать в содержании своей двоюродной бабушки и даже обеспечивать ей до смешного дорогостоящий уровень жизни, которым она не в состоянии пользоваться. Я не возражаю, раз такова ваша фанаберия. Но вот чего я никогда не допущу, так это того, — добавила она, повышая голос, — чтобы они стали жертвами этой вашей фанаберии, того, чтобы из-за вас они оказались несчастными… Для большего эффекта она сделала паузу; он все еще не понимал, к чему она клонит. — А вы не боитесь, что у людей появятся какие-нибудь свои мысли об этой больной, не боитесь, что ее могут принять за сумасшедшую? — Ну что вы! Ведь всем же известно, что бедной женщине повредили череп щипцами. — Это всем было известно в Преньяке между 1840-м и 1860-м годом. Но не думаете же вы, что теперешние поколения жили в те времена… Нет, мой дорогой, наберитесь храбрости и подойдите к делу со всей ответственностью. Вы настаиваете на том, чтобы тетя Фелисия жила в имении своих предков, где, кстати, она не покидает кухни, чтобы ее обслуживали три человека, за которыми никто не следит и которые, может быть, заставляют ее страдать… Но за все это заплатят дети вашего брата, когда наступит пора жениться и выходить замуж, а перед ними захлопнутся все двери… Она добилась победы и даже испугалась ее. Ксавье Фронтенак, казалось, был сражен наповал. Конечно, беспокойство Бланш не было наигранным. Она давно начала размышлять об опасности, которую может представлять тетя Фелисия для детей. Однако опасность маячила где-то в будущем, она преувеличила… Ксавье с его неизменной чистосердечностью капитулировал. — Об этом я никогда не думал, — вздохнул он. — Бедная моя Бланш, я забываю обо всем, когда речь заходит о детях. Он ходил туда-сюда по комнате, приволакивая ноги. Злость у Бланш мгновенно пропала, и она уже упрекала себя за одержанную победу. Она сказала, что все еще можно исправить. В Бордо никто не знает о существовании тети Фелисии, да и жить она будет не вечно, а воспоминание о ней быстро сотрется. Но Ксавье был по-прежнему мрачен, и она добавила: — К тому же многие считают, что она впала в детство: это самое распространенное мнение. Я сомневаюсь, чтобы ее когда-нибудь принимали за настоящую сумасшедшую, но такое может случиться… Я говорю лишь о том, что надо предотвратить потенциальную опасность… Не сокрушайтесь так, мой бедный друг. Вы же знаете, меня порой заносит, и я начинаю все преувеличивать… Такой уж у меня характер. Она слышала короткое дыхание Ксавье. «Его отец и мать, — подумалось ей, — умерли от болезни сердца. Я могла бы убить его». Он снова присел к камину и застыл, опустив плечи. Она собралась с мыслями, закрыла глаза: опущенные темные веки смягчили горестное выражение ее лица. Ксавье не сомневался, что сидящая рядом с ним женщина ругает, казнит себя за то, что не умеет держать себя в руках. Тишину нарушило неразборчивое бормотание кого-то из детей. Ксавье сказал, что пора спать, что он подумает над ее словами. Она стала уверять его, что у них еще достаточно времени, чтобы прийти к какому-нибудь решению. — Нет, мы должны действовать быстро, ведь речь идет о детях. — Вы слишком изводите себя заботами, — с горячностью заметила она. — Несмотря на все мои упреки, в мире нет дяди, которого можно было бы поставить рядом с вами… Он сделал жест, возможно, означавший: «Вы же не знаете…» Да, он в чем-то упрекал себя, но у нее не было ни малейшего представления, что это могло быть. Несколькими минутами позже, опустившись на колени для вечерней молитвы, она тщетно пыталась сосредоточиться на привычном общении с Богом. Во время следующего визита Ксавье она попытается узнать чуть побольше; это будет трудно, потому что он не очень-то раскрывается, и перед ней еще меньше, чем перед кем-либо другим. Невозможно настроиться на молитву, хотя уже давно пора бы спать, ведь ей завтра вставать в шесть часов, чтобы заставить поработать Жозе, младшего, во всем и всегда последнего в классе, так же, как Жан-Луи был во всем первым… Он не менее умный и восприимчивый, чем двое других, этот Жозе, но обладает удивительным свойством отключаться, не слышать — один из тех детей, до которых слова не доходят, у которых просто необыкновенная способность витать в облаках. Когда взрослые смотрят на таких, они видят только лишенную энергии телесную оболочку над разорванными учебниками и перепачканными тетрадями. А их пылкий дух витает э это время где-то очень далеко, в высоких травах Троицына дня, на берегу ручья, в поисках раков. Бланш знала, что три четверти часа она потратит на то, чтобы привести в чувство этого сонного мальчишку, лишенного восприятия, мысли и даже жизни, как оставленная бабочкой куколка. Проводив детей, сядет ли она завтракать? Да, она позавтракает: голодать не имеет смысла… После того, как она себя вела сегодня по отношению к своему деверю, разве осмелится она причащаться? Нужно будет зайти в Сосьете-Женераль. У нее там встреча с архитектором по поводу здания на улице Сен-Катрин. Надо выкроить время, чтобы сходить к своим беднякам. В магазине у Потена организовать посылку бакалейных товаров семье Ропенти. «Я люблю заниматься благотворительностью…» Вечером, после ужина, уложив детей, она сходит к матери. Сестра с мужем тоже будут там. Может быть, тетя Адила или аббат Мелон, первый викарий… Женщины, которых любят… Ей не нужно было выбирать… Се всеми ее детьми на ней бы еще женились ради ее состояния… Нет, она знала, что еще может нравиться… Не думать об этих- А может быть, она уже начала думать? Главное, не надо никаких сомнений и сожалений. Она не может лишить своих детей малейшей части самой себя; здесь нет никакой ее заслуги, так уж она устроена… Эта убежденность, что им пришлось бы заплатить за малейшее зло, которое она могла бы причинить… Она понимала, что эта идея нелепа. Навеки прикована к детям. Она страдала от этого. «Конченая женщина… я конченая женщина…» Она приложила руки к глазам, провела ими по щекам. «Надо, пожалуй, зайти к дантисту…» Послышался жалобный голос: опять Ив! Она на цыпочках вошла в его комнату. Он спал беспокойным сном, сбросив с себя одеяла. С кровати свисала худая загорелая нога. Она накрыла его одеялом, подоткнула его, когда сын повернулся к стене, бормоча во сне какие-то невнятные жалобы. Дотронулась до его лба, до шеи, проверяя, нет ли у него температуры. |
||
|