"Проза из обсерватории" - читать интересную книгу автора (Кортасар Хулио)

Хулио Кортасар
Проза из обсерватории

Информация о природном цикле угрей взята из статьи Клода Ламотта, опубликованной в парижской «Монд» 14 апреля 1971 года; излишне, наверно, говорить, что если когда-нибудь ихтиологи, упоминаемые ниже, прочтут эти страницы — вещь маловероятная, — то им не следует принимать все на свой счет — они, равно как и угри, Джай Сингх, звезды и я сам, являются частью единого образа, который нацелен только на читателя.


Фотографии обсерваторий султана Джай Сингха (в Джайпуре и Дели) были сделаны в 1967 году на пленку плохого качества; в Париже Антонио Гальвес сделал их такими, какими вы видите здесь, за что я ему бесконечно благодарен.


Это мгновение, что порой возьмет да и выскочит, минуя все остальные мгновения, дыра в сетке времени, эта манера быть между, не сверху или там позади, а между, этот миг-прореха в сейчас, которое ты принимаешь, опираясь на другие мгновения, на неисчислимую своими мгновениями — теми, что спереди и сбоку, — жизнь, всему свое время, и все в точно означенный час, быть в гостиничном номере или стоять на тротуаре, разглядывать витрину, собаку, возможно, держа тебя под ручку, предаваться сиестам или легкому сну, смутно различая в светлом пятне ведущую на террасу дверь, в зеленом облачке — блузку, которую ты сняла, чтобы явить мне легкое изящество, с которым подрагивает твоя грудь, и переходя, без всяких ненужных предуведомлений и предупреждений о переходе — кафе латинского квартала или финальный эпизод фильма Пабста, приближение к тому, что уже как следует и не упорядочить, лазейка между двумя занятиями, вставленными в нишу своих мгновений, в соты дня, так или иначе (в душе, посреди улицы, в сонате, в телеграмме) касаться чем-то, что не опирается на чувства, этой бреши в непрерывном следовании, и именно так, вскользь; вот, к примеру, угри, район саргассовых водорослей, угри, а вместе с ними и мраморные громадины, ночь Джай Сингха, пьющего звездный поток, обсерватории под лунным небом Джайпура и Дели, черная лента миграций, угри посреди улицы или театральной ложи, отдающие себя тому, кто следит за ними из мраморных громадин, тому, кто парижской ночью уже не смотрит на часы; сколь же незатейливо кольцо Мебиуса, кольцо из угрей или кольцо мраморных махин, то самое, которое струится в уже бессмысленном, пустом слове, которое ищет само себя, которое также движется из временного саргассума и случайной семантики — миграция глагола: речь, течь, атлантические угри и слова-угри, мраморные молнии инструментов Джай Сингха, тот, кто смотрит на светила и угрей, кольцо Мебиуса, вращающееся в себе самом, в океане, в Джайпуре, из раза в раз перетекающее в само себя, будучи как мрамором, так и угрем: ты поймешь, что ничего из этого не скажешь себе, сидя на стульях, находясь на тротуарах или городских эстрадах; ты поймешь, что только так — если ты стал угрем или мрамором, обернулся кольцом, — тебя непременно вынесет из саргассума, время течет, оно проходит: а ну-ка, испробуй-ка все сам, как угри в атлантической ночи, как тот, кто ищет звездные измерения, испробуй не для знания и чего-то там еще; нечто похожее на удар плавника, обратный путь, любовный стон, а тогда конечно же, тогда возможно, тогда несомненно да.

И тут же неизбежная метафора, угорь или звезда, тут же силки, схватывающие образ, тут же вымысел, ergo тишина меж библиотечных кресел; что ни говори, здесь немыслимо быть султаном Джайпура, косяком угрей, человеком, что в рыжеволосой ночи поднимает глаза навстречу неизведанному. Ах, но не поддаваться на зов привыкшего к другим подношениям интеллекта: подсунуть ему слова, рвотный куль звезд или угрей; пусть сказанное свершится, неторопливый изгиб мраморных громадин или черная лента, что бурлит по ночам, штурмуя эстуарии, и пусть это не будет лишь словами, пусть то, что течет, стремится к далекой цели или ищет, будет тем, что оно есть, а не тем, что о нем говорят: аристотелевская сука, пусть двойственность, точащая тебе клыки, поймет: она уже не нужна, когда в мраморе и рыбах начинает открываться другой шлюз, когда Джай Сингх со стекляшкой между пальцев — это тот рыбак, что вытаскивает из сети яростно клацающего зубами угря, который звезда, которая угорь, который звезда, которая угорь.

Итак, черная галактика несется в ночи, так же в той же ночи, там, высоко в небе, несется, оставаясь неподвижной, и другая галактика, золотистая: для чего искать еще имена, открывать еще циклы, когда существуют звезды и существуют угри, что рождаются в атлантических глубинах и начинают — ведь в любом случае за ними пора начать наблюдать — расти, полупрозрачные личинки, шныряющие среди двух потоков — стекловидных амфитеатров медуз и планктона, — безостановочно сосущие рты, тела, сплетенные в многосоставную змею, которая однажды ночью, в час, о котором никто и знать не может, взгромоздится левиафаном, вздыбится безобидным и ужасным кракеном и начнет миграцию вместе с океаном, пока другая галактика обнажает свою бижутерию перед вахтенным матросом, который, приникнув к горлышку бутылки, скрашивает безрадостное однообразие, проклиная с каждым глотком пива или рома участь ежедневного плавания, нищее жалование и женщин, что отдаются кому-то другому в портах жизни.

Значит так: Иоганн Шмидт, датчанин, знал, что на террасах подвижного Эльсинора, между 20 и 30 градусами северной широты и между 48 и 65 градусами западной долготы, возвращающийся из раза в раз суккуб Саргассова моря был больше, чем призрак отравленного короля, знал, что при этом угри, жившие столько лет почти у самой поверхности воды, оплодотворенные в конце цикла неторопливых мутаций, снова уходят в темноту четырехсотметровой пучины и, спрятавшись под почти полукилометровым слоем вялой молчаливой чащи, откладывают яйца и, умирая, разлагаются на великое множество молекул планктона, который первые же личинки пожирают в трепете нетленной жизни. Никому не дано увидеть этот последний танец смерти и рождения черной галактики, видимо, инструменты, наводимые издали, были ненадежны, и Шмидт не мог проникнуть в эту матрицу океана, но Питон уже родился, малюсенькие и склизкие головастики — "Anguilla, Anguilla" — медленно дырявят зеленую стену, гигантский калейдоскоп вписывает их между стекляшек, медуз, и быстрых теней акул или китов. И они тоже войдут в мертвый язык, их будут называть лептоцефалами, и вот уже весна дышит в спину океана, и сезонная пульсация всколыхнула с самого дна микроскопические мириады и подняла их до вод более теплых и голубых, до волшебного уровня, откуда змея отправится к нам, она поплывет с миллиардами глаз зубов хребтов хвостов ртов, непостижимая в своих размерах, нелепая от вопросов «как» да «почему», бедняжка Шмидт.


Все точно, с промежутком в столетие мыслили Джай Сингх и Бодлер, с террасы самой высокой башни обсерватории султан обязан был отыскать систему, зашифрованную сеть, которая дала бы ему ключи к контакту. Как же он не сумел заметить, что существо Земля задохнулось бы в вялой неподвижности, если бы оно издавна не находилось в звездных искусственных легких — таинственная сила притяжения луны и солнца, растягивающая и сжимающая зеленую грудь водной стихии. Далекая сила, услужливое покачивание, которое совершенно немыслимым образом становится измеримым и вроде бы доступным мраморной башне и бессонным глазам, позволяет океану вдыхать и выдыхать, и он дышит, растягивая свои альвеолы, гонит свою обновленную кровь, яростно обрушивается на утесы, чертит спирали веретенообразной материи, собирает и разбрасывает прибои, угрей, морские течения — вены на легких цвета индиго, — глубинные потоки, холодные и теплые, бьются друга с другом, лептоцефалы под пятидесятиметровым слоем воды подхватываются прозрачным транспортом, больше трех лет их будет носить по трубам точного температурного диаметра, тридцать шесть месяцев змея с бессчетным количеством глаз будет скользить к берегам Европы под днищами кораблей и пенящимися бурунами. Каждая риска на мраморных скатах Джайпура получила (и до сих пор получает, уже ни для кого — для обезьян да туристов) сигналы азбуки Морзе, сидерический алфавит, который по другую сторону восприятия обращается планктоном, пассатом, крушением калифорнийского танкера «Норман» (8 мая 1957), цветением черешни в Наге или Сивергесе, лавой Осорно, угрями, прибывающих в порт, лептоцефалами, которые, достигнув за три года восьми сантиметров в длину, и знать не будут: в том, что они оказались в водах более пресных, следует винить щитовидную железу с ее гормонами, им будет невдомек, что их уже впору называть угрями, что новые утешительные слова сопровождают атаку змеи на рифы, наступление на эстуарии, неудержимый прорыв в реки; все то, у чего и имени-то нет, называется уже столькими способами, так и Джай Сингх заменял сверкание звезд формулами, недостижимые орбиты — постижимыми временами.

"Marzo e pazzo", гласит итальянская пословица; "апрель — водолей" добавляет пословица испанская. Безумие и вода, от них атака на реки и протоки, в марте и апреле миллионы угрей, подчиненных ритму двойного влечения — к мраку и дальней дали, — ждут ночи, чтобы направить в русло рек пресноводного питона, гибкий столб, который скользит в темноте эстуариев, медленно вытягивая на километры развязанный поясок; нельзя предвидеть, где и когда бесформенная голова — вся из глаз, ртов и волос, — ринется вверх по реке, но вот остались позади последние кораллы, пресная вода сопротивляется безжалостной дефлорации, настигающей ее повсюду от ила до пены, угри, вибрируя против тока воды, собираются в единый кулак, и, влекомые слепой волей, поднимаются по течению, и ничто их уже не остановит — ни реки, ни люди, ни шлюзы, ни водопады, — многократные змеи, штурмуя европейские реки, на каждом препятствии оставят мириады трупов, кто-то отстанет и запутается в рыболовных сетях, кто-то потеряется в излучинах рек, остальные же днем будут впадать в спячку, становясь невидимыми для чужих глаз, а ночью снова сливаться в бурлящий упругий черный канат, и словно ведомые звездной формулой, которую Джай Сингх смог вывести с помощью мраморных линеек и бронзовых компасов, они будут продвигаться к истокам рек, снова и снова выискивая место, о котором они ничего не знают, от которого ничего не могут ждать; их сила исходит не от них самих, их разум бьется в других энергетических сгустках, к которым по-своему обратился султан — с предчувствиями и надеждами, с первородным ужасом перед сводом, полного глаз и пульсаций.


Профессор Морис Фонтэн из французской Академии Наук полагает, что причиной притягательности пресной воды, которая так отчаянно манит угрей, заставляя их убивать себя миллионами на шлюзах и в сетях — лишь бы оставшиеся шли дальше, — является реакция их нейроэндокринной системы на похудение и обезвоживание в процессе метаморфоза лептоцефалов в угрей. Красота эта наука, милые словечки, из них складывается рассказ об угрях, ими излагается нам их сага, красивые, ласковые и гипнотические, как серебристые террасы Джайпура, где астроном некогда справил себе словарь — такой же красивый и милый, — чтобы заклясть непроизносимое и излить его на утешительных пергаментах — наследственность вида, школьный урок, барбитурат эфирных бессонниц, и настает день, когда угри уходят на самое дно своего гидрографического совокупления, планетарные сперматозоиды уже в яйцеклетке верхних лагун и прудов, где дремлют в грезах реки, и изогнутые фаллосы животворящей ночи обмякают и сникают, у черных колонн пропадает гибкая эрекция движения и исканий, особи перерождаются в самое себя, они отделяются от общей змеи, проверяют на свой страх и риск опасные границы луж, границы жизни; начинается — и никто не знает час — пора желтого угря, юность племени на завоеванной территории, вода в конце концов становится другом и не хлещет покоящиеся тела.

И они растут. В течение восемнадцати лет, покоясь в своих норах, в своих нишах, погрузившись в ил и летаргию, зарываясь в неспешной церемонии еще глубже в скалу, брызгая воздух ударом плавника и вспенивая воду, постоянно пожирая соки глубины, повторяя восемнадцать лет изворотливое скольжение, которое относит их, вторично разбрасывая, на протяжении восемнадцати лет, к съедобному фрагменту, к органической материи, смешанной со взвесью, черви, сонливые или чрезмерно скученные, чтобы разорвать на куски добычу и отскочить друг от друга в беспорядочном бегстве, угри растут и меняют окраску, словно удар хлыста — период пубертации, изменяющий их хроматически — миметическая желтизна ила понемногу уступает цвету ртути, и настанет миг, когда серебристый угорь преломит первые солнечные лучи быстрым изворотом спины, сквозь толщу мутной воды несложно разглядеть веретенообразные зеркала, которые в неспешном танце множат отражения: не за горами час, когда они, готовые для конечного цикла, прекратят есть, серебристый угорь неподвижно ждет зова чего-то, что сеньорита Кальяман, равно как и профессор Фонтэн, считает процессом нейроэндокринного взаимодействия: вдруг ночью, в один и тот же миг, вся река — вниз по течению, от всякого родника — прочь, тугие плавники яростно взрезают лезвие вод: Ницше, Ницше.


Сначала фаза возбуждения, она, как весть, как лозунг, как руководство к действию: бросить заросли тростника, лужи, забыть восемнадцать лет бытия в дыре меж камней, вернуться. Какое-то древнее химическое уравнение хранит неусыпную память о первоистоках — волнообразное созвездие саргассума, соль на зубах, атлантическая жара, чудовища тут как тут, медузы-телефоны или медузы-парашюты, отупелая перчатка осьминога. Вновь обрести молчаливый грохот подводных течений — неубегающих вен океана; также и небо в ясные ночи, когда звезды, враждебные, плетущие заговор, амальгамируются единым волевым актом, не поддаваясь пересчету, отвергая классификации, противопоставляя свою бархатистую недостижимость линзе, которая собирает и выдергивает их из неба, помещая десяток, сотню в одно и тоже визуальное поле, заставляя Джай Сингха омывать веки бальзамом, что готовит ему врач из трав, чьи корни в мифах неба, в жестоких, веселых играх пресыщенных бессмертием идолов.

После, как полагает сеньорита Кальяман, наступает фаза деминерализации, угри становятся аморфными, они отдаются во власть течения, лето заканчивается, сухие листья плывут вместе с ними, порой угрей хлещет шрапнель дождя, и они, очнувшись, скользят по реке, укрываются от дождя и грозного скопища туч, деминерализованные и аморфные, они отдаются легкому наклону, что приближает их к эстуариям и к жадности тех, кто ждет свою добычу в излучинах рек, вот он, человек, охочий до серебристого угря, до лучшего из них, без труда он хватает деминерализованных и аморфных угрей, несомых течением, ни на что не реагирующих, хватает в огромных количествах, но уже не имеет ровно никакого значения, что рыбак ловит и пожирает их в великом множестве, ведь куда больше угрей проскочит мимо сетей и рыболовных крючков, доберется до устьев рек, окунется в соль, в волны прибоя, который накатывается волнами и на темную рекуррентную память; это осень, пора чудесных уловов, корзин, полных угрей, не спешащих умирать, потому что узкие бронхи сохраняют запас воды, запас жизни, и угри долгими часами извиваются в корзинах, все рыбы давно мертвы, а они все продолжают дикую битву с удушьем, нужно разрезать их на части, бросить в кипящее масло, и старухи в портах, разглядывая их, качают головами, и опять вспоминают мрачную мудрость, древние сказания о животных, в которых изворотливые угри выходят из воды и заползают в сады и огороды (такими словами пользуются в этих сказаниях) поохотиться за улитками и червяками, поесть с грядок гороха, о чем пишет энциклопедия «Эспаса», а ей-то об угрях известно все. И в самом деле, если пересыхает русло или на пути к истокам рек перед молодыми угрями встает какая-нибудь запруда или водопад, они выскакивают из воды и преодолевают препятствие по берегу, и они не умирают, а, сопротивляясь удушью, упорно скользят по папоротникам и мхам; но сейчас те, что спускаются вниз по течению, деминерализованы и аморфны, рыбаки легко ловят их, и сил у пойманных угрей хватает лишь на то, чтобы бороться со смертью, которой все равно не избегнешь, и она часами изощрено терзает их, словно бы мстя тем, другим, что в великом множестве продолжают плыть по течению навстречу кораллам и соли возвращения.


Предполагают, что Джай Сингх принялся строить обсерватории от разочарования и тоски, потому что нечего уже было ожидать ни от военных завоеваний, ни, возможно, даже от гаремов, где его предки тешились под сводом холодных звезд, когда вокруг струились ароматы и лилась музыка; небесный гарем, неприступное пространство распинало желание султана на мраморных скатах; ночи с белыми павлинами и деревенскими огнями вдали, его взгляд и механизмы, организующие холодный хаос, фиолетовый, зеленый, тигровый: измерить, вычислить, постичь, стать частью, войти, умереть не таким несчастным, встать лицом к лицу к этой пятнистой непостижимости, вырвать из нее зашифрованный лоскут, утопить в худшем из предположений стрелу гипотезы, предвосхищение затмения, сжать в умственном кулаке вожжи этого табуна сверкающих и злобных лошадей. К тому же сеньорита Кальяман и профессор Фонтэн настаивают на теориях имен и фаз, бальзамируют угрей терминологией, генетикой, нейроэндокринным процессом, от желтого к серебристому, от истоков к эстуариям, и звезды бегут от глаз Джай Сингха, как угри от ученых слов, и вот он, чудесный момент, когда они исчезают навсегда, когда по ту сторону устьев рек ничто — ни сеть, ни параметр, ни биохимия, — не в силах понять того, что не зная как возвращается к своим первоистокам, того, что снова стало атлантической змеей, огромной серебристой лентой — со ртами, полными острых зубов, с глазами, не знающими сна, — скользящей в глубине вод и уже не отдающейся на волю течения — дочери той силы, для которой на этой стороне безумия и слов-то не подыскать, — змеей, возвращающейся в первоначальную утробу, в саргассовы водоросли, где оплодотворенные особи снова уйдут на глубину, чтобы метнуть икру, чтобы войти во тьму и сгинуть в самом низу живота древних легенд и страхов. Почему, спрашивает сеньорита Кальяман, возвращение, которое обречет личинок вновь начать бесконечное восхождение к европейским рекам? Но какой смысл в этом «почему», когда искомый ответ — законопатить дыру, накрыть крышкой шипящую кастрюлю, которая варит и варит для никого, и не более того? Угри, султан, звезды, профессор Академии Наук — совсем иначе, из иной исходной точки и в иную сторону надо оперять и пускать стрелу вопроса.

Мраморные махины, холодный эротизм в ночи Джайпура, коагуляция света в закрытом пространстве, которое охраняют люди Джай Сингха, ртуть скатов и спиралей, лунные грозди среди растяжек и бронзовых пластин; но вот он, человек, инверсор, тот, что жонглирует судьбами, эквилибрист реальности: наперекор окаменелости древней математики, наперекор вышним веретенам, опутывающим нитями соучаствующий разум — паутина паутин, — султан, сраженный разногласием, в любовном порыве бросает вызов небу, а оно снова и снова раскладывает переводимые карты, и султан начинает неспешное нескончаемое совокупление с требующим послушания и порядка небом, которое он ночь за ночью будет насиловать на каждом каменном ложе, холод, обращенный в пыл, каноническая поза, отвергаемая ради ласок, которые по-иному обнажают ритмы света на мраморе и опоясывают те формы, где оседает время светил, возносятся к гениталиям, к соску, к шепоту. Эротизм Джай Сингха на закате расы и истории, скаты обсерваторий, где огромные кривые грудей и бедер умеряют изящные намерения перед взглядом, в котором сквозит суровость наказания, взглядом, выпущенному из катапульт дрожащего минерального молчания в нечто непроизносимое. Как на картинах Ремедиос Варо, как в самых возвышенных ночах Новалиса, неподвижные шестерни притаившегося камня ждут звездную материю, чтобы размолоть ее на жерновах азартной соколиной охоты. Клети света, лоно звезд, познанных одна за другой, обнаженных алгеброй смазанных фаланг, алхимией мокрых половых тряпок, маниакальная и выверенная месть Эндимиона, который жонглирует судьбами и набрасывает на Селену сеть мраморных судорог, рой параметров, которые лишат ее одежд и отдадут любовнику, что ожидает в самом возвышенном из математических лабиринтов, человеку с небесной кожей, султану, властителю мерцающих любимиц, изнемогающих под нескончаемым ливнем полуночных пчел.


Похожим же образом, сеньорита Кальяман, нечто, что словарь называет угрем, ждет, возможно, симметричную змею некого различного желания, дерзкого проявления чего-то иного, нежели нейроэндокринология, чтобы подняться из первичных вод, обнажить свой пояс саргассовых тысячелетий и попасться в руки ничего не подозревающему Иоганну Шмидту. Мы прекрасно знаем, что профессор Фонтэн задастся вопросом о цели подобного поиска, в тот самый миг, когда один из его помощников выполнит тончайшую операцию по вживлению микроскопического радиоактивного источника в тело одного из серебристых угрей, а потом отпустит того в океан, чтобы проследить таким образом пути миграции, доселе плохо картографированные. Но мы не говорим о поиске, сеньорита Кальяман, речь не ведется ни об умственных удовольствиях, ни о закручивании гаек на до сих пор слабо освоенной природе. Вопрос здесь в человеке, хотя говорится об угрях и звездах; нечто, что идет от музыки, от любовных баталий и сезонных ритмов, нечто, что аналогия видит в губке, в легких, в систоле, вот это нечто определяет, запинаясь, без отабличенных словарей направление в сторону другого понимания. Впрочем, как, к примеру, не уважать бесценную деятельность сеньоры М.Л.Бошо, которая бьется за более правильную идентификацию личинок различных безногих рыб (проходные угри, конгеры и т. д.)? Только вот до и после находится неизведанное — то, что чудесным образом видит кондор, что на простейшей атлантической массе рисует черная река угрей, неизведанное и открытое другому пониманию, которое в свою очередь открывается нам, кондорам и конгерам одной большой жгучей метафоры. (И вот тебе на — будто случайно оказывается, что только парой букв различаются эти два названия; и еще раз повторить: да, случайно — какое утешительное слово, другой порог открытия…).


Поэтому мне — опять-таки ненавистному Западу, упрямой частице, стягивающей все свои фразы — хотелось бы появиться в контактном поле, которое система, сделавшая из меня то, чем я являюсь, отрицает среди утверждений и теорем. Давайте-ка назовем тогда этого я, которым всегда является кто-то из нас, со стены неизбежной крепости давайте сиганем вниз: потерять разум — чего уж проще, дозорные на башне толком ничего не поймут, и что они знают об угрях и этих бесконечных теориях о ступеньках, по которым взбирался Джай Сингх, медленно падая на небо; потому что он не зависел от светил, как какой-нибудь поэт наших южных земель, не ратовал вместе с сеньорой М.Л.Бошо за как можно более точную идентификацию морских угрей или определение звездных величин. Я уверен — и доказательством тому только мраморные махины — Джай Сингх был с нами, на стороне угря, чертящего в полумраке планетарную идеограмму, которая приводит в отчаяние науку, рвущую на себе волосы, сеньориту Кальяман, не перестающую высчитывать миграции лептоцефалов и метящую каждую единицу кибернетической слезой, несомненно достойной похвалы. Итак, в центре индийской черепахи, надменный и забывчивый тиран Джай Сингх восходит по мраморным ступенькам и поднимает глаза навстречу урагану звезд; нечто более сильное, чем его копьеносцы, более хитроумное, чем его евнухи, принуждает его, стоящего на самом дне ночи, вопрошать у неба — а это как погружаться лицом в муравейник разъяренной методики: черт подери, ответ не важен ему, Джай Сингх хочет быть тем, кто спрашивает, Джай Сингх знает: жажда, которую утоляет вода, станет снова терзать его, Джай Сингх уверен: только, став водой, он больше не будет испытывать жажды.


Итак, профессор Фонтэн, распространившийся пантеизм, который мы обсуждали, здесь ни при чем, ни при чем и растворение в тайне: звезды измеряемы, скаты Джайпура хранят след математических резцов, клетей абстрагирования и рассудка. И я отвергаю — а вы, сеньорита Кальяман, тем временем все пичкаете меня информацией о развитии лептоцефалов — гнусный парадокс обнищания с одновременным умножением числа библиотек, микрофильмов, карманных изданий — культуру в массы. Пусть Дама Наука гуляет в своем саду, поет песни, вышивает, и черты ее прекрасны, и в руках у нее непременная прялка с дистанционным управлением и электронная лютня — какой век на дворе, мы же не беотийцы, бронтозавр давно уже сдох. Но вот ты выходишь в бессонную ночь, как то несомненно делают столько служителей Дамы Науки, и если ты в самом деле жив, если ночь, дыхание, раздумье плетут эти кружева, которые подобное определение разделяет, то, может статься, мы войдем в парки Джайпура и Дели или в самом сердце Сен-Жермен-де-Пре нам удастся коснуться другого возможного очертания человека; с нами могут случиться вещи смешные и ужасные, вдруг мы подчиняемся циклам, которые начинаются на пороге кафе и заканчиваются на виселице посреди главной площади Багдада, или наступаем на угря на улице Драгон, или видим издалека будто бы танцующую танго женщину, которая наполнила нашу жизнь разбитыми зеркалами и структуралистскими ностальгиями (и она не перестала причесываться, и мы не завершили нашу докторскую диссертацию); потому что ты не напускаешь на себя строгости, эти вещи как раз и случаются, так же как из кармана пропадают кошельки или из ванной выливается вода, пока мы болтаем по телефону, но это лишь случается с теми, кто носит кошелек в кармане, и ночь промозгла и рыжеволоса, кто-то свистит под балконом, открывается свободная зона; как, профессор Фонтэн, сказать об этом иначе, более вразумительно, как написать сеньоре М.Л.Бошо:

уважаемая сеньора Бошо,

этой ночью я видел реку из угрей

я был в Джайпуре и Дели

я видел угрей на улице Драгон в Париже,

и пока такое случается со мной (я намеренно говорю о себе, а имею в виду всех, кто выходит к неизведанному) или пока во мне есть уверенность, что такое может случиться со мной,

не все потеряно, потому что

сеньора Бошо, уважаемая сеньора Бошо, я пишу Вам о расе, населяющей эту планету, расе, которой хочет служить наука, но, посмотрите, сеньора Бошо, ваша бабушка пеленает малыша,

она поворачивает его, маленькую всхлипывающую мумию,

ведь малыш хочет ползать, играть, трогать свою письку, наслаждаться своей кожей, своими запахами, щекотанием ветерка,

и сегодня гляньте, сеньора Бошо, вы выросли и стали свободней, и, возможно, сейчас уже ваш голенький малыш играет сам с собой на покрывале, и педиатр удовлетворенно качает головой, все идет хорошо, сеньора Бошо, только вот малыш все еще не перестал быть отцом того взрослого человека, которого вы и сеньорита Кальяман определяете как гомо сапиенса,

и то, что наука отняла у малыша, она же сама вкладывает в этого человека, человека, читающего газету, покупающего книги и жаждущего знаний,

а тогда нумерация классификация угрей

и картотека звезд туманностей галактик, бинтуем не набинтуем науку:

а ну, тихо, двадцать четыре, юго-восток, протеин, меченые изотопы.

Освободив малыша и запеленав человека, взрослого педиатра, Дама Наука открывает собственную консультацию, не следует допускать, чтобы избыток снов уродовал человека, необходимо замотать ему глаза, сдавить половой орган и обучить счету, чтобы все имело свой номер. А еще мораль и наука (не удивляйтесь, сеньора, такое частенько бывает) и, разумеется,

общество, которое только лишь и выживет,

если его ячейки выполнят программу.

Искренне Ваш.


После этого письма у сеньоры Бошо закрадется ужасное подозрение, что бронтозавры умеют писать, поэтому изящный постскриптум, не поймите меня превратно, дорогая сеньора, что бы мы делали без Вас, без Дамы Науки, я говорю серьезно, очень серьезно, но, добавим, что есть неизведанное, рыжеволосая ночь, единицы ее необъятности, присущие обычному гражданину черты клоуна, канатоходца и лунатика, и факт: никто его не убедит в том, что его точные границы — это ритм более счастливого города или более любвеобильной деревни; а тут навалится школа, а с ней армия, церковь, но то, что я называю угрем, или v#237;a l#225;ctea, обосновалось в памяти расы, в генетической программе, о которой и не подозревает профессор Фонтэн, а отсюда — придет время — революция, яростная атака обрушится на объективно враждебное и подлое, бредовый удар, низвергающий прогнивший город, отсюда — первые шаги навстречу человеку вечному.

А здесь однако снова притаилась Дама Наука со своей свитой — моралью, городом, обществом — она едва обрела кожу, красивое лицо, линию грудей, бедер, революция — пшеничное море на ветру, прыжок с шестом через продажную историю, но человек, которому открывается неизведанное, начинает подозревать, что в новом кроется старое, он начинает понимать: те, кто полагают, что дошли уже до конца, на самом деле добрались всего лишь до середины, он осознает, что в этой слепой точке бычачье-человеческого глаза скукоживается фальшивое определение вида и что идолы выживают, прячась под другими именами: работа и дисциплина, усердие и покорность, законная любовь, образование для A, B и C, бесплатное и обязательное; снизу, внутри, в матрице рыжеволосой ночи другая революция должна будет ждать своего часа, как ждут его угри под саргассовыми водорослями. Дождаться ее — и снова скользящая по океану черная змея, медленные ступеньки к площадке, с которой бросается вызов звездному мху, змея, вернувшаяся обратно, уже серебряная, оплодотворение, нерест и смерть ради новой черной змеи, нового движения к родникам и истокам рек — диалектическое возвращение, в котором исполняется космический ритм; я умышленно использую слова, столь опозоренные риторикой, и я давно заслужил, чтобы они сияли здесь, как сияет ртуть угрей и головокружительный подсолнух инструментов Джай Сингха.

И тем не менее это время саргассума, время партизанских отрядов, которые, вырубая лес, освобождают место, вместе с тем не давая бойцу узреть общность неба, моря и земли. В каждом дереве циркулируют с кровью хранящиеся втайне ключи к открытию неизведанного, но человек отворяет и останавливает кровь, он пьет и разливает ее между воплями настоящего и рецидивами прошлого, и немногие поймут, что по их жилам запульсировал зов рыжеволосой ночи; и те немногие, что появятся в ней, погибнут на столбе, и тела их вспыхнут лампами, а с языков сорвутся слова признаний; один-другой смогут дать свидетельства об угрях и звездах, о встрече вне законов города, о приближении к перекрестку, где берут начало дороги прошлых времен. Но если человек этот — Актеон, затравленный собаками прошлого и симметричными им собаками будущего, изодранное клыками соломенное чучело, которое борется против этой двойной своры, пугало, несчастное и истекающее жизнью, одно против полчища зубов, то Актеон выживет и снова пойдет на охоту в тот самый день, и он встретит Диану и овладеет ею под кронами деревьев, лишит ее девственности, и никакой крик уже не спасет ее невинность, Диана — история изгнанного и упраздненного человека, Диана — враждебная история со своими традиционными собаками и отданным приказом, со своим зеркалом воспринятых мыслей, которое отражает на будущее те же самые клыки и те же самые слюни, и пусть охотник в клочья изорвет ее деспотичную девственность, чтобы подняться обнаженным и освобожденным и вступить в открывшееся ему неизведанное, в место, где должен быть человек в час своей настоящей революции, устремленной изнутри наружу и снаружи внутрь. Мы все еще не научились любить, вдыхать пыльцу жизни, лишать смерть греховных и нечестивых одежд; впереди все еще много войн, Актеон, клыки снова вонзятся в твои бедра, в твой член, в твою глотку; мы так и не нащупали ритма черной змеи, мы облачены в нехитрую кожу нашего мира и кожу человека. А там, совсем близко, угри бьются в ужасном ритме, совершая планетарное вращение, все готово к вступлению в танец, который никакая Айседора никогда не танцевала на этой стороне мира, третьего, глобального мира, в котором живет человек без границ, разбрызгиватель истории, предтеча самого себя.


Пусть рыжеволосая ночь видит, что мы действуем открыто, как радуемся появлению видений сна и бессонницы, пусть рука медленно скользит по обнаженной спине, пока не вырвет тот любовный стон, что идет от огня и пещеры — так ненадолго в первый раз исчезает страх целого вида, пусть по улице Драгон, по Вуэлта-де-Роча, по Кингз Роад, по улице Рампа, по Шулерштрассе движется тот человек, что не принимается обычным, классифицированным как работник физического или умственного труда, он не мыслится составной частью, предтечей или же геополитической компонентой, он не желает пересмотренного настоящего, нарекаемого какой-нибудь партией или библиографией будущим, это тот самый человек, которому, возможно, придется убивать — в открытом бою или сидя в неизбежной засаде, — его будут пытать и унижать слизняки и шакалы, а начальники доверят ему новый пост, это тот человек, который на жерновах канунов в таком-то уголке света окажется правым или виноватым, для него, для таких, как он, набросок реальности карабкается по лестницам Джайпура, вьется над самим собой в кольце Мебиуса, состоящим из угрей — примиренные аверс и реверс, лента согласия в рыжеволосой ночи, состоящей из людей, звезд, рыб. Образ образов, прыжок, оставляющий позади науку и политику вместе с перхотью, знаменем, языком, примотанным членом, и если неизведанное, то мы покончим с пленением человека, с несправедливостью, с отчуждением, с колонизацией, с дивидендами, с Рейтер и всем прочим; и нет ничего безумного в том, что я здесь взываю к угрю или звезде, нет ничего более материального, диалектического, осязаемого, чем этот чистый образ, который не привязывается к кануну, или предтече, который уходит в своих поисках дальше, чтобы понимать лучше, чтобы сражаться со вздыбленной материей закостенелого изведанного — страны против стран, блоки против блоков. Сеньора Бошо, Томас Манн говаривал, что дела пошли бы куда лучше, если бы Маркс читал Гельдерлина; но послушайте, сеньора, я вместе с Лукачем полагаю, что необходимо также, чтобы и Гельдерлин почитал Маркса; заметьте, какая скука этот мой бред, хотя он и кажется Вам анахронично романтичным, потому что Джай Сингх, потому что ртутная змея, потому что рыжеволосая ночь. Выскочите на улицу, вдохните воздуха, того, которым дышат живые люди, а не того, которым полнятся теории о людях, живущих в лучшем обществе; порой скажите себе, что счастье это не только порция протеинов, свободного времени или власти (но Гельдерлин обязан читать Маркса и ни в коей мере не забывать Маркса, протеины — это лишь одна из многих граней образа, и дай Бог, если так, сеньора Бошо, но тогда настоящий образ, человек в истинном своем саду, а не эскиз человека, спасенного от истощения или несправедливости).

Посмотрите, в парке Джайпура высятся махины султана восемнадцатого века, и всякий наукообразный учебник или туристический справочник описывает их, как аппараты, предназначенные для наблюдения за звездами — вещь несомненная, очевидная и к тому же из мрамора, — но есть также и образ мира, как его мог чувствовать Джай Сингх, как чувствует его всякий, кто неторопливо вдыхает рыжеволосую ночь, сквозь которую скользят угри; измерять движения звезд, приручать столь дерзкое расстояние — не для этого только были воздвигнуты эти махины; другое должно было пригрезиться Джай Сингху, поднявшемуся на отчаянную борьбу с астрологической неизбежностью, которая правила его происхождением, решала, когда быть рождениям, дефлорациям, войнам; его махины дали отпор навязанной извне судьбе, Пентагону галактик и созвездий, порабощающих свободного человека, его каменные и бронзовые создания стали пулеметами истинной науки, серьезным ответом всеобщего образа на тиранию небесных тел, парадов планет, знаков зодиака; человек Джай Сингх, маленький султан огромного наклонного королевства, бросил вызов многоокому дракону, ответил на нечеловеческую фатальность космического быка провокацией простого смертного, решил поймать звездный свет, запереть его в реторты, закрутить в спирали и распластать на скатах, обрубить ему когти, которые до крови царапали его расу; и все, что он измерил, систематизировал и назвал, вся его астрономия на освещенных пергаментах — астрономия этого образа, наука всеобъемлющего образа, прыжок из кануна в настоящее, скачок от астрологического раба к человеку, на равных ведущего диалог со звездами. Возможно, командирам авангарда, ради которого мы отдаем все, что имеем, в том числе и себя самих, возможно, сеньорите Кальяман и профессору Фонтэну, возможно, светилам науки и простым ученым откроется наконец-то неизведанное, и они согласятся с образом, в котором можно ждать всего; в этот самый момент молодые угри достигают устьев европейских рек, они вот-вот пойдут на приступ водоемов; возможно, в Дели и Джайпуре уже ночь, и звезды клюют скаты грез Джай Сингха; циклы сливаются воедино, повторяются с головокружительной быстротой; достаточно окунуться в рыжеволосую ночь, глубоко вдохнуть тот воздух, что является мостом и нежностью жизни; надо будет продолжить борьбу за ближайшее, коллега, потому что Гельдерлин прочитал Маркса и не забывает его; но открывшееся неизведанное продолжается здесь, пульс звезд и угрей, кольцо Мебиуса некой фигуры мира, где примирение возможно, где аверс и реверс перестанут убегать друг от друга, где человек сможет занять свое место в том радостном танце, который мы — будет час — назовем реальностью.


Париж, Сайгон, 1971.