"Охота на президентов или Жизнь №8" - читать интересную книгу автора (Петухов Юрий)

Преамбула.[6] Несвидетель

Да, этот роман, написан ненормальным автором — нормального за такой роман расстреляли бы на месте, по крайней мере, сослали бы навсегда «без права переписки». Ненормальным, потому что нормального за такой роман били бы смертным боем левые правые и правые левые, квасные патриоты и безродные космополиты, красно-коричневые фашисты и голубые гомосексуалисты, демократы и пидормоты, нимфоманы и педофилы, футбольные фанаты и нанайские депутаты, скинхеды и жидоеды, русофобы и грибоёбы, людофаги и бабогубы, правдолюбы и любофиги, фигократы и казнокрады… и все прочие эллины и иудеи, каины и авели — кому не лень.

Этот роман — злобный пасквиль на человечество. Так скажут в любом случае. И потому я опережу всех, я скажу это сам. Злобный пасквиль! Записки оголтелого человеконенавистника! Вот так!! Вот так!!!

Это роман для ненормальных читателей. Нормальные не станут держать дома книгу, за которую их арестуют и сожгут. Сожгут вместе с ней на радость замерзающему и ехидному населению. Рукописи горят, ещё как горят! А целые тиражи просто полыхают! А-у, Геростраты!

Ненормальный роман, написанный ненормальным автором для ненормальных читателей — роман о нашем ненормальном времени, которое никогда не кончится, ведь глупость наша изначальна, беспредельна и вековечна. Роман-зеркало. Ибо судить станут по написанному в книгах… Понимаете, судить! Нас! Вас! Станут! Поглядите в зеркало! По написанному в книгах — в том числе и в этой! А уж за эту книгу с вас спросят! Мало не покажется!

Читайте!

Это роман о бестолковом и нелепом мире, который иногда именуют «безумным». Но он не безумный — не надо красивостей и штампов — он просто нелепый и бестолковый, как нелепы и бестолковы его обитатели-обалдуи.

Это роман об одном заокеанском головорезе-«командосе», который мочил почем зря всяких там вьетконговцев, шурави, талибов, боснийских сербов, иракских феллахов, русских безусых мальчишек и прочих злобных международных террористов, врагов Америки и демократии, но который в конце концов сделал свой выбор и послал Америку на хер вместе с её херовой демократией.

Это роман о моих друзьях-бандитах, очень честных и порядочных людях. Одни из них спились, другие сгнили в лагерях, третьи живут себе поживают… кое-кто прошёл даже в Думу, и меня приглашал, но я отказался — видал я эту Думу! Думоседы, ку-ку!

Это роман об одном человеке, который всё искал правду и пытался наставить род людской на путь истинный, а потом его забили камнями, но плохо забили, не до конца, и тогда он сам повесился на ржавой трубе. А бросавшие камни в него объявили его Пророком и срубили на Нём целое поле больших-пребольших кочанов конвертируемой зелёной капусты.

Это роман о моём давнем и дальнем знакомом Моне Гершензоне, отпетом и махровом сионисте-русофобе, который через три года и три дня пребывания на исторической родине в еврейских палестинах Ерец Исраэля вернулся на Русь-матушку отпетым и махровым антисемитом-жидоедом, квасным патриотом, нацболом, скинхедом и красно-коричневым писателем-«деревенщиком»…

Это роман о хмуром и подозрительном старике Ухуельцине, прятавшемся от народа то в одной загородной резиденции, то в другой. Подобно зловещему (по мнению беллетристов) императору Тиберию, заточившему себя на острове, подальше от избирателей. А может, и подобно царю Ироду, который выстроил свой неприступный замок-дворец на вершине горы… Ирод сам лично не убивал младенцев, и старик Ухуельцин детей давил не собственными руками — это их духовно роднило…


Звонок в дверь оторвал меня от писанины и сладостных предвкушений, как я их всех растребушу, раздраконю и уделаю, ух я им и ужо!!!

— Милиция!

Стражей порядка я не вызывал. Но дверь всё же открыл. У порога стоял весьма полный юноша в кителе, фуражке с нацистски вздёрнутой тульей и темных очках. Он был похож на новоиспеченного диктатора какой-нибудь латиноамериканской банановой республики.

— Я заменяю вашего участкового, — отрекомендовался юноша-диктатор. Скромно потупился, ожидая приглашения.

По-настоящему надо было выгнать гостя вместе с его банановой фуражкой и садиться за работу. Но любопытство разобрало меня.

— Чем обязан? — спросил я, препровождая юношу на кухню и предлагая чай.

Перерывы иногда тоже полезны.

— А вы что, ничего не знаете? — удивился он.

— Абсолютно ничего! — ответил я с такой прямотой и искренностью, будто и вправду не знал, ни как меня зовут, ни где я живу, ни про то, что на белом свете есть гнусные преступники и благородные милиционеры…

— Вашего соседа по лестничной клетке, что напротив… убили! — признался банановый юноша-диктотар.

Я посмотрел на него так, словно это признание смягчало степень его вины. Юноша вздохнул, потом долго писал на коленке протокол. Наконец поднял на меня глаза и спросил в свою очередь:

— Где вы были в момент убийства?

Я не мог ему рассказать всей правды про жизнь № 8, про параллельное время и перпендикулярное пространство. И потому ответил просто:

— В лесу гулял!

— Это в каком же?

Про сумеречный дантов лес объясняться на протокольном уровне тоже не очень-то хотелось. И я сказал, чтоб всё было понятно:

— В Измайловском…

— И выстрелов не слыхали?!

— Не слыхал…

Юноша заерзал. Он спешил. И потому забыл спросить меня про время и прочие дела… Он был явно начинающим и совершенно бестолковым следователем. Я сразу же пожалел, что это не я убил соседа! Потому что когда я кого-нибудь убью, мне пришлют самого матерого и хитрого следопыта, и уж тот наверняка меня прищучит. А этот нет, от этого я уйду, как колобок от бабушки…

— И правильно, что не слыхали, пистолет был с глушителем. Он тут по всему двору бегал. А те за ним! Саданут в него… и глядят, готов или нет, а тот бежать, они за ним, опять саданут… тот вроде упал, а потом опять на ноги и бежать! они за ним! Полчаса бегал… или час! Мне всё охранники из фирмы рассказали!

Это точно, под окнами у нас была какая-то фирма, и её охраняли охранники в камуфляжах с дубинками, наручниками и пистолетами. Если бы убийцы начали прорываться в фирму, они бы их точно уконтропупили. Прямо за зданием фирмы был огромный отдел внутренних дел нашего округа, там несло службу сотни три-четыре милицейских (сами себя они называли ментами). Но стреляли с глушителем, и потому менты ничего не слышали. Еще заместитель нашего участкового, похожий на бананового диктатора, рассказал мне, как бабушки, сидевшие тут же во дворе на скамейках, видели, что соседа наконец-то добили, долго вертели его, пинали, всё боялись, что оживет, потом ещё пару раз пальнули в голову, проверили по зрачкам и пульсу на запястье, вытерли руки о его рубашку, отдышались, попросили закурить у охранников… и уехали куда-то на иномарке.

Это была загадочная история. И вот теперь моему гостю поручили ходить по квартирам и собирать показания. Он был сильно расстроен. У него вообще, несмотря на роскошную бананово-диктаторскую фуражку и очки, был вид неудачника. Удачники сейчас стояли по рынкам и улицам у лотков, охраняли наших южных гостей, которые по замыслу правительства, восполняли естественную убыль русского населения. Гости были щедры. А русские всё равно вымирали. Юноша твердо знал, что ни в одной из квартир ему ничего кроме показаний не дадут.

А я думал про бедного соседа. Убили! Кого нынче удивишь этим! Каждый день шлёпают по десятку… Дело привычное.

— Вот тут распишитесь… и тут! Я подписал протокол. И спросил:

— Да ведь я ж не свидетель, вроде…

— Вот вы и подписывайте, как несвидетель!

Крыть было нечем. Логика милицейского юноши-диктатора была железной и убийственной.

Все мы несвидетели в этой жизни.

Слава Богу, что не хватают и не везут в каталажку. Я проводил гостя. И сел за стол… потому что даже если всех вокруг переубивают, я должен дописать этот роман. Дописать… пока не убили меня самого. И пока мой пистолет не заржавел. И пока Господь диктует мне ещё своё последнее (не для Него, а для нас) завещание, пока я сам не забыл, о чём я пишу… Господи, ну почему Ты меня всегда толкаешь наперекор и тем, и этим властям! ведь Ты же сам твердил не единожды, что «всякая власть от Бога!» и почему одним кнуты и ссылки, а другим госпремии, госдачи и ордена… О, вот уже и объявили, что «госпремия в области литературы в этом году присуждена выдающемуся россиянскому писателю Жуванейскому» (лучший писатель всех времен и народов! Лев Толстоевский, блин!) А кто… кто присудил и вручил?!


это роман об одном витязе у перепутья — его так и звали Перепутин, хотя он был самым настоящим немцем и мечтал лучше иметь цирюльню в Гамбурге, чем геморрой в Кремле. «Нихт капитулирен! нихт капитулирен!» — твердил он на каждом углу, придерживая левой рукой невидимый маузер у бедра. Он втайне гордился званием бригадного ефрейтора и приёмного сына Хаттаба ибн Басая Масхад-Чеченежского. Но настоящей фамилией его оказалась фамилия Калугин, а любимой песней — «Ах, мой милый Августин».

Это роман об одном охерительно умном народоноселе-нии, которое мечтало лежать на печи и быть неграми, папуасами и итальянцами.

Это роман о разных мерзавцах, негодяях и прочих почтенных людях. Об очень больших, и очень маленьких. Ибо бесконечно большое и бесконечно малое всё равно сходится в одной точке (я думаю, в преисподней, хе-хе!). Это роман о штопаных гондонах, набитых бешенной британской говядиной, шникерсами, памперсами и подкладками… и о сладкой моче демократии со сладким именем «пепси-пойло»… и о попе Гапоне, и о миротворце по кличке Меченный Херр, и о патриархии Ридикюле, и о страшном международном террористе Вене Оладьине, и о сказочной стране Россиянии, которую в древние времена называли то ли Полем Зла, то ли Империей Чудес.

Да, в этом романе многие получат по зубам. Не взирая на чины и ранги, не глядя на левизну и правизну. За что? Почему? Потому что (я страшно не люблю этого выражения, просто терпеть его не могу… но именно его я и применю) — потому что они проорали Россию.

Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.

Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.

Это так.

Это роман…

А это я.

Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…

Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!

И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.

Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.

Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.

Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.


Через неделю я нашёл тех троих фраеров, что прикончили бедолагу-соседа. У меня тоже есть кой-какие связи. И не всегда официальные. Они отпивались на одной дачке в Малаховке… Нашли, где отсиживаться! Малаховка! Второй Тель-Авив! И подмосковная Палестина! Я провёл там полгода моего детства. И слезы текли из моих глаз, когда я въезжал в это обетованное местечко чьей-то оседлости. Только поэтому я не пристрелил этих уродов. Я просто забил их своим зонтиком, в который добрые люди вставили свинцовый стержень. Я оставил им шанс… А там пусть «скорая» разбирается, кого на какой «свет» увозить. Я сам её и вызвал. Перед уходом. В сентиментальном порыве необузданного гуманизма. Ничего не поделаешь — грёзы! безоблачное детство! кролики на террасе! поломанный велик! рогатка в кармане, чистое небо и безумное счастье от того, что мы первыми вырвались в космос! И никакой пепси-колы и подкладок… Мы мечтали о вселенной! ведь вся Земля уже была нашей! правда! была! Теперь она принадлежит каким-то сукам… и никто не мечтает быть космонавтом; все мечтают быть бандитами…

А бандиты (настоящие бандиты, а не сявки на мерседесах) мечтают улететь на другую планету… на этой им всё обрыдло.

Мне не очень-то жалко было несчастного соседа. Я с ним и знаком-то не был. Просто эта шушера должна была знать, что моих соседей трогать нельзя. И ещё, что я человек творческий, впечатлительный, с лабильной нервной системой, как сказал мне один знакомый психиатр, с которым мы пили три года назад в одном препо-ганейшем лондонском пабе, что я могу не простить… просто не простить, и всё! я ведь не подписывался под библейскими заповедями и никому не обещал быть Иисусом Христом!

Я вообще несвидетель.


Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…

«Отступление в реальную жизнь»

Матёрый человечище с глыбистым лбом философа мерил камеру-палату плюгавенькими шажочками, не вынимая больших пальцев рук из-за подтяжек и картаво бормоча себе под нос:

— Да-с, проорали! всё проорали!

Доходя до угла, обитого, как, впрочем, и стены и потолок, толстым серым войлоком, он резво подпрыгивал вверх, пытаясь дотянуться до края портрета, сорвать его… и не допрыгивал. Лишь изредка он повисал, вцепившись в край рамы, намертво пришурупленной к стене, и висел час, другой, третий, мелко суча ножками, дёргаясь и лукаво улыбаясь.

Полгода назад приходили дюжие небритые санитары. Это они сменили содержимое стальной рамы, выдрав изнутри какого-то седого одутловатого мужика с красным носом и мелкими злобными глазками, и вставив нового — лысоватого, с лягушачьим ртом и водянистым нездешним взором. Был он чем-то похож и на лоботряса Бухарчика, и на ренегата Каутского, и на иудушку Троцкого, коли того побрить наголо, помыть в бане и хорошенечко протрезвить, и даже на суетливого домового из заокеанского фильма про Гарри Поттера. Просто очень похож! Но матёрый человечище знал, что это он сам в молодости, ещё без усов и бородки, но уже шустрый и настырный, а подпись под портретом — его новый партийный псевдоним…

И потому, вися и суча ножками, он орал:

— Только не делайте из нас икону!

Патлатая старуха с коровьими базедовыми глазищами, сидевшая в другом углу, крестилась на портрет-икону и шептала как молитву: «всё путём! всё путём!» На ней была майка с такой же надписью, в руке она держала голубенький флажок то ли с коалой, то ли с гризли. Старуха ёрзала, чесалась, скреблась под мышками… Клубы седой перхоти вздымались ввысь и оседали на майке и флажке, когда старуха осеняла себя большим пятиконечным знамением.

Пела она тонюсенько, заунывно, но истово: «Я себя под Капутиным чищу, чтобы плыть в демократию дальше…»

Матёрый человечище умилялся, плакал, размазывая сопли по жилетке, по галстуку в замусоленный горошек, и твердил что-то своё про иконы, интеллигенцию, говно и эмпириокритицизм… И было в палате благостно и лепо.

«Тихо, тихо лети, пуля моя, в ночи — ласковым мотыльком и не тужи ни о ком»