"Нежеланное путешествие в Сибирь" - читать интересную книгу автора (Амальрик Андрей Алексеевич)

Глава двадцать вторая ПРИКОВАННЫЙ К ТАЧКЕ

Едва я наловчился чистить телятник, как бригадир снял меня с этой работы. Чистка телятника считалась в колхозе лакомым куском, и на мое место попросился один из подростков, который до этого работал конюхом вместо уехавшего Леньки. Теперь конюхом стал наш сосед Митька. Но если убрать меня из телятника было просто, то труднее было найти какую-нибудь работу. Послать меня в бригаду ездить за силосом бригадир не решался, хорошо понимая, что нельзя провести несколько часов на открытых санях на морозе без тулупа, без валенок и на скудной пище. Один день бригадир дал мне выходной, а с первого декабря поставил чистить коровник, который уже чистили Федя и Катя.

Всего на ферме зимой работало двадцать два человека: шесть доярок, три телятницы, три подвозчика кормов, четыре чистильщика, водовоз, отделенщица, которая сепарировала молоко, возчик сливок, который отвозил их на маслозавод, дояр-механик, сторож и заведующая фермой — она же вешала корма. А если учесть, что полеводческая бригада занималась только подвозкой корма с бурт, выходит, что зимой вся деревня работала на ферму.

Коровник был длиннее и шире телятника, всего там стояло 150 с лишним голов, сначала дойных коров и нетелей, потом нетеля телились. Тогда вместо четырех доярок стало шесть, у каждой примерно по 25 голов. Дойка была механическая, только додаивали вручную, но зимой трубы непрерывно замерзали, и несколько раз в неделю вручную приходилось доить всех коров, также и доильные аппараты часто ломались. Коровник был очень плохо утеплен, в сильные морозы — а морозы доходили в ту зиму до 50 °C — телята замерзали прямо в чреве у коров, падеж молодняка был очень велик. Работа у доярок зимой просто каторжная — первая дойка в шесть часов утра, потом нужно подскребать за коровами и разносить сено, затем небольшой перерыв до дневной дойки, в час снова дойка, снова подскребать за коровами, потом ждать, когда привезут корма, разносить вручную силос, муку, поить вручную, а в семь часов снова дойка. Кроме того, несколько раз в месяц надо выгонять коров гулять и снова потом привязывать их, да часто доить всех коров вручную. Те доярки, которые жили на другом конце деревни, зимой в шесть приходили на ферму и только поздно вечером уходили домой; те, что жили поближе, часа на два успевали сбегать домой между дойками. И так каждый день, потому что ни выходных, ни отпусков у доярок не было. Поэтому, хотя заработки доярок зимой раза в три выше, чем в бригаде, на ферму идти никто не хочет. Из-за такой изнурительной работы доярки все раздражительны, то и дело на ферме начинались скандалы, матерщина, друг друга обвиняли в краже сена, в том, что молоко водой разбавляют, а когда матерных слов уже не хватало, то задирали юбки и показывали друг другу голый зад. Я не думаю, чтоб действительно крали друг у друга сено, но вот вилы или лопату нельзя было оставить, тщательно не припрятав: они сразу же пропадали.

Такая же непрерывная грызня шла между доярками и заведующей фермой, Стешкой. Это была маленькая хитренькая женщина лет сорока, с голоском певучим и мелодичным. Из-за своей малограмотности она для такой работы никак не годилась: постоянно путалась с отчетами, неверно начисляла трудодни; на нее несколько раз писались жалобы, оставшиеся, впрочем, без последствий. Однако, если говорить честно, она все же была наиболее приемлемой заведующей: поставь какую-нибудь другую доярку на ее место было бы еще хуже. Малограмотность в соединении с нежеланием учиться и мнением, что для колхозной работы от учения толку нет, что главное практика, это, по-моему, большой бич для сельского хозяйства.

Моя новая работа была очень малоприятной. Через весь коровник, как и в телятнике, тянулся длинный проход с канавками по бокам, по обе стороны стояли на привязи коровы, с одной стороны сзади стоял еще ряд коров, оставляя узкий проход между стойлами и стеной коровника, тоже с канавкой. Так как в этот боковой проход заехать на коне было почти невозможно, здесь подвесили скользящую по рельсу тачку, на которую нужно было нагружать навоз. Вот меня к этой тачке и поставили: я должен был опускать тачку и, постепенно подталкивая вперед, нагружать навозом, который я выгребал из канавки. Когда тачка наполнялась, я катил ее по рельсу через весь коровник, скользя ногами по жидкому дерьму, заворачивал и у ворот выкидывал навоз в сани Феде, который чистил главный проход. Федя вывозил навоз на поле рядом с коровником и выкидывал там. Вывернув тачку, я гнал ее назад нагружать снова. Канавки были очень узенькие, в мороз выковыривать замерзший навоз страшно трудно, а в более теплые дни нужно было бесконечно вычерпывать лопатой жидкий навоз пополам с мочей, да при этом смотреть, чтоб на меня в тесноте не нагадила какая-нибудь корова. Иногда в пути тачка опрокидывалась, и ее приходилось нагружать снова. Я часто вспоминал виденный в детстве рисунок из школьного учебника истории: прикованного к тачке римского раба.

Мне еще затрудняла работу Катя, которая приходила не во время, так что Федя один не успевал не только вывезти мой навоз, но даже убрать свой и Катин участок, а если приходила, то чаще всего пьяная и, размахивая лопатой, кричала: «Чего я это буду здесь возиться, пусть тунеядцы г…. убирают, а я колхозница, я лучше отдохну». Катя эта была женщина скорее неплохая, но страшная пьяница, потому она в колхозе почти не работала, летом за нее пас коров один Федя, а зимой она тоже хотела, чтобы Федя за нее чистил базу. Еще хуже было, когда Катя и Федя запили вдвоем и остался я один на базе. Тогда, чтобы с ними больше не связываться, я отобрал у Кати коня, несмотря на ее протесты и ругань, и стал сам вывозить навоз. Сначала я нагружал тачку, а мой конь Спиридон стоял в сеновале и ел коровье сено, потом я въезжал в коровник на коне, вываливал навоз в сани, сбрасывал на поле, ставил коня снова в сеновал и шел опять грузить тачку. В день я вывозил пять-шесть тачек, получая за это полтора трудодня. Одно время мне помогала Гюзель: я нагружал тачку, а Гюзель на коне вывозила навоз в поле.

Управляться с конем было очень трудно, в узком проходе разъехаться было невозможно, а в базу по нескольку раз должны были заезжать трое подвозчиков кормов, водовоз и я с Федей. Конечно, мы очень мешали и очень задерживали друг друга: то подвозчикам приходилось ждать, пока мы подгребем навоз, то нам, пока доярки напоят коров и водовоз с бочкой уедет. Еще хуже было, когда двое заезжали из разных ворот и кони сталкивались морда к морде. Хорошо, если удавалось свернуть в ворота посредине коровника, а то иной раз приходилось ехать прямо на коров; беда, если полозья саней проваливались в канавки. Все видели, что коровник совершенно не пригоден для эксплуатации, тем на менее из года в года с ним ничего не делали; в эту зиму, там прогнулось несколько балок и вообще грозили обвалом. В Новокривошеине начали строительство нового коровника, с разной механизацией, даже навоз собирались убирать транспортером. Все это хорошо, но можно ведь было и коровник в Гурьевке хоть немного реконструировать: сдвинуть стойла, чтобы расширить проход, где могли бы разъехаться лошади, расширить канавки и сделать их менее глубокими, чтобы можно было быстро убирать навоз совковой лопатой, а для мочи прорезать узкие стоки. Даже не механизируя уборку коровника, этими ничтожными мерами можно было бы облегчить ее раза в полтора и сберечь много времени. Но никто этого не делает, люди настолько не хотят и не умеют облегчить свой труд, что тем более они не сумеют эксплуатировать механизированный коровник — для этого нужно не только умение скрести лопатой, но более серьезные знания и навыки.

Никто не только не поднимал вопрос о реконструкции коровника, но даже выломанную в полу доску не хотел прибить, хотя здесь у всех кони проваливались: зачем ее забивать, коровник не мой, а денег мне за это заплатят пять копеек, стоит ли стараться. Теперь меня спросят, почему же я сам ее не забил, если так охотно даю советы, что надо сделать то да это. Если бы ко мне, когда я чистил г…. и с матерной руганью понукал своего коня, который скользил копытами по наросшему в тамбуре льду и не мог вытянуть сани с навозом, подошел бы какой-нибудь советчик и стал говорить: ты-де смени гнилую доску или обруби лед, я бы ему ответил примерно так: «Иди ты к е…. матери! Пусть здесь вообще весь коровник сгниет и все кони и коровы передохнут! Я человек подневольный, мне все равно!» Так, примерно, и колхозники рассуждали. «Труд раба нерадив» — учил я в свое время в университете стишок Овидия.

Вообще в колхозе работают не так уж много, а кажется, что много, потому что работают с надрывом, в таких тяжелых условиях, что простое дело превращается в непосильную работу, при этом колхозники непрерывно хвастают: вот какие мы замечательные работники, горожане потрудились бы в таких условиях, как мы! Я им на это всегда отвечал: наоборот, вы очень плохие работники, раз не хотите хоть немного облегчить и упростить свой труд.

Взяв на себя дополнительную обузу — не только нагружать тачку, но и вывозить навоз на поля, я поступил не зря. Дело в том, что нам с Гюзель был нужен конь, чтобы ездить за дровами. С дровами у нас стало совсем плохо. Пока еще не было снега, мы, как я говорил, пилили сваленные для промкомбината деревья, да я еще подвозил большие чурки, валявшиеся около яслей, но потом под глубоким снегом ничего невозможно стало найти, а заготовленные нами чурки быстро кончались, а часть из них и возле дома так глубоко засыпал снег, что я их обнаружил только весной. Я привез воз гнилых досок, валявшихся возле телятника с тех пор, как там перестилали полы, но их хватило не надолго, вдобавок они очень плохо разгорались и давали мало тепла. Хорошо хоть, что они были очень тонкие и мы могли пилить их нашей пилой. Мы стали топить всего два раза в день, и в доме стоял страшный холод. Еще летом через продавщицу я дал пять рублей одному шоферу за три кубометра березовых дров: они были сложены в поленицу в тайге километрах в трех от деревни и в полукилометре от проезжей дороги. С трудом добрался я туда на Спиридоне и за несколько ездок вывез их. Оставалось только распилить большие поленья надвое, но с нашей тупой пилой было даже страшно взяться за это. Мы попросили пилу на день у нашего соседа, дяди Гриши, и были поражены — как, оказывается, легко пилить хорошей пилой. После этого я выпросил на более долгий срок хорошую пилу у жены бригадира, и мы решили запастись дровами на всю зиму, трех кубометров при сибирских морозах нам хватило бы не надолго.

Сначала мы решили запасти вдоволь осиновых дров, потому что они были у нас под боком. Мы с Гюзель пораньше вычистили коровник, захватили пилу и начали пилить прямо под снегом длинные осиновые бревна, которые валялись вокруг новых яслей, нащупывая их под снегом палкой. Отпиливая двух-с-половиной-метровые бревна мы тут же ставили их на-попа или валили друг на друга, так чтобы их не замело снегом. Всего мы напилили их около тридцати и еще несколько коротких чурок нашли под снегом. На следующий день я все их подвез к дому на Спиридоне, сделав шесть, кажется, ездок. Но осиновые дрова горят плохо и дают мало жару; ими хорошо топить только вместе с березовыми.

Еще летом на расстоянии нескольких километров от деревни я видел поразившую меня картину: большими группами стояли среди болота стволы берез без листьев и почти без сучьев, одиноко возносящие к небу свои голые вершины. В этих высохших, но устремленных ввысь огромных деревьях было что-то поэтичное и жуткое. Теперь же я решил подойти к ним с практической точки зрения: валить сушняк на дрова. Березы стояли метрах в трехстах от проезжей дороги, которую ежедневно расчищал бульдозер, надо было проложить путь по снежной целине. Я притоптал ногами нанесенный бульдозером бугор у края дороги, и Спиридон, проваливаясь по брюхо в снег, двинулся вперед. В дальнейшем мы довольно хорошо укатали эту дорожку, но ездили уже не на Спиридоне, а на рыженькой Кошке, или, как ее еще звали, Сикушке, на которой я с конца декабря чистил коровник. Это была кобыла выносливая, но довольно упрямая, в снег идти она никак не хотела и просто приседала в оглоблях.

Стоя почти по бедра в снегу, мы с Гюзель пилили березу, пока она не начинала крениться — мы отскакивали, и с громким уханьем береза падала в снег, совершенно в нем пропадая и оставляя на поверхности только рыхлый след. Тогда, барахтаясь и снегу, как пловцы в воде, мы шли вдоль упавшего ствола и пилили его под снегом на двух-трехметровые бревна; всего их получалось из каждого ствола пять-семь. Валили мы и березки поменьше, которые резали на две-три части. Сикушка тем временем покорно стояла на нашей самодельной дороге и жевала сено, которое я каждый раз брал из сеновала при коровнике. Потом я подкантовывал бревна к саням, штук шесть накладывал на сани, а остальные складывал в одном месте друг на друга, и мы трогались в обратный путь. Березы мы валили три дня, а потом еще раз пять я ездил один подвозить уже напиленные бревна. Мы выбирали дни потеплее, но в Сибири погода меняется быстро, и нам случалось возвращаться при сильном морозе. Помню, что у меня однажды так замерзли руки, что я не мог взять вожжи: едва я до них дотрагивался, меня точно током ударяло. Рукавицы и штаны намокали в снегу и на морозе покрывались ледяной коркой; когда я шел, было такое ощущение, что кто-то все время бьет меня по заду. Особенно же плохо пришлось Гюзель.

Вообще эта зима выдалась особенно лютая, говорили, что давно такой не было. Температура обычно стояла около 20–30 °C, а несколько раз опускалась ниже 50 °C. Кто сам таких морозов не знал, тому их и не опишешь. Как я запрягу коня на морозе, а запрягать приходилось голыми руками, потому что в своих ледяных рукавицах я и супони не смог бы затянуть, заведу коня в коровник, чтоб конь не мерз, а сам полчаса по крайней мере отогреваю ноги и руки возле печки, прежде чем могу взять лопату в руки. Меня поражало, как стоят кони в совершенно открытой всем морозам и ветрам развалившейся конюшне. Я прихожу утром запрягать — они стоят все белые от инея, тесно прижавшись друг к другу. Бывали, конечно, дни, когда температура поднималась и до —10 °C. Вообще в Сибири климат суше, чем в России, и потому морозы переносятся легче, кроме того, они по большей части без ветра. Если же дует ветер, тогда совсем невыносимо. Настоящие бураны начинаются в конце февраля — в марте, когда уже морозы не такие сильные.

Возле дома мы воткнули в снег скрещенные колья, залили их водой, и таким образом получились козлы, на которых мы распилили все наши дрова, и теперь в нашей избе было хоть и голодно, зато не холодно. Колоть дрова я тоже постепенно научился, хотя и сломал несколько топорищ. Я со смехом теперь вспоминал, как пытался колоть дрова летом у Веры, так что топор только застревал в чурбане. Постепенно у нас во дворе выросла целая стена из сложенных друг на друга чурок.

К концу декабря жизнь стала не только теплее, но и сытнее, и вот почему. Числа двадцать пятого Гюзель неожиданно получила почтовый перевод на сорок рублей и письмо из дома, что ее мать тяжело больна, лежит в больнице и чтобы она скорее возвращалась в Москву. Гюзель было уже собралась ехать, но заподозрила, что это обман, что мать здорова и просто ее родители хотят, чтобы она от меня уехала. Гюзель осталась, и мы стали жить на присланные ей на дорогу деньги. Как потом оказалось, она была права.

Благодаря этим деньгам мы смогли купить по дешевой цене несколько килограммов сала. Лева поругался со своей Полей, разодрал ей зубами платье, пригрозил, что сожжет дом и убежал, тайком захватив несколько кусков сала. Сало это он нам тут же за полцены продал, чтоб достать деньги на водку. Уже весной мне так же продал десять килограммов сала другой ссыльный, Валентин, пока его местная сожительница на несколько дней уезжала из деревни. Кроме того, я вскоре привез домой коровью голову, ножки и внутренности: зарезали заболевшую корову, и я купил убой у колхоза, тушу же отправили в Кривошеино в столовую. Мы счистили и натопили коровьего сала, а кишки выбросили. Немного позднее, уже в феврале, на ферме зарезали маленького хромого теленка и тушу отправили в Кривошеино на птицеферму, кормить мясом кур. Поскольку мясо шло не на продажу, его никто не взвешивал, и бригадир приказал отрубить для меня телячью ногу; почти месяц мы с Гюзель ели телятину.

Первый раз при мне резали корову, когда я еще чистил телятник на Соколе. Ей прикрутили веревкой шею к столбу и так сильно стянули, что она упала на передние ноги, тут Митька неожиданно быстро перерезал ей ножом горло, корова захрипела, полилась густая кровь. Сокол испуганно заржал и отпрянул назад. Я коров сам никогда не резал, зато помогал им телиться, обвязывал веревкой едва показавшиеся передние ножки теленочка и тянул со всей силы, обмотав веревку вокруг пояса. Некоторые коровы телятся с большим трудом, и без посторонней помощи им пришлось бы туго. Коровы, особенно первотелки, часто относятся к своим новорожденным телятам очень равнодушно, иной раз даже не облизывают их, а отворачиваются. Телят у них тотчас же отбирают, впрочем, и держат отдельно, молоком их поят доярки в течение, по-моему, двух недель, после чего отдают телятницам. Специального помещения для новорожденных телят нет, их держат в избушке при коровнике, где отдыхают доярки и возчики.

За зиму с нами познакомилось несколько окрестных «тунеядцев», которые, бывая в Гурьевке, к нам потом всегда заходили. В начале декабря, кажется, к нам зашли двое ссыльных из Ивановки, один из которых раньше жил в нашем доме и очень удивился, что дом не пустует. Это был высокий крепкий мужчина лет сорока с лишним; рабочий-металлист из Краснодара, он был сослан около пяти лет назад, работал в колхозе при старом еще председателе Игловском, потом в Кривошеине в райпотребсоюзе возчиком, потом опять в колхозе пас скот, потом опять перешел в торговую сеть. Фамилия его была Шапошников. В Ивановке он «подженился» на одной местной латышке, которую иначе как сука не называл, от нее у него была маленькая дочь. Пил он очень много, и впоследствии чуть не замерз у нас в Гурьевке, свалившись пьяный с саней. Он был, можно сказать, старожил среди ссыльных, много рассказывал нам о первых годах ссылки и о прежнем председателе, у которого теперешний был парторгом. Тот «тунеядцев» крайне не любил и повторял все время: «Бейте их, мужики сибирские!» Сам он имел привычку бить и ссыльных, и местных. На него из страха никто не жаловался. Однажды он до полусмерти избил шестнадцатилетнего парнишку прямо в колхозной конторе, в это дело вмешались студенты, которые в то время работали в колхозе, Игловский был отдан под суд и исключен из партии. Суд приговорил его к году принудительных работ, т. е. к году работы на свободе, только с вычетом 20 % зарплаты, и он был назначен директором маслозавода в Шегарке, большом селе на Оби. Там он года через три проворовался, вновь был судим и на этот раз попал в тюрьму. Это было уже при мне, об Игловском я слышал не от одного только Шапошникова. Еще он крайне не любил латышей, которых в Гурьевке до 1957 года жило около двадцати семей в ссылке, нескольких из них он посадил в тюрьму за «вредительство». Гурьевцы же о латышах очень хорошо отзываются, как о людях очень трудолюбивых и умелых, но сами за десять лет от них ничему не научились, даже коптить или хотя бы как следует солить сало. После Игловского председателем стал бывший парторг Герасимов, который был председателем и при мне. «Скажи, почему ты всегда пьяный?» — обратился он как-то к Шапошникову. «А почему ты всегда горбатый?» — спросил в свою очередь тот. Обиженный председатель пожаловался в милицию, и Шапошникову дали пятнадцать суток за «мелкое хулиганство», после чего с согласия милиции он перешел работать в райпотребсоюз. Милиция вообще ревниво следила за авторитетом председателей колхозов и других начальников в районе: оскорбивший начальника должен был отсидеть по крайней мере две недели, тогда как сами они материли колхозников почем зря. Вскоре после нашего знакомства Шапошников из колхоза опять перешел в райпотребсоюз работать возчиком, я как-то встретил его на лошади, настолько изнуренной, что он уже не стегал ее, а бросал в нее здоровым поленом, чтоб она немножко бежала.

С Шапошниковым вместе к нам зашел человек поменьше ростом, молчаливый, с лицом глуповатым и круглым, но хитрыми глазками. Звали его Коля, он тоже с Кубани, по образованию инженер и выслан на пять лет как «тунеядец». Обстоятельств его высылки я не знаю, но видно было, что он сослан не из-за пьянки, да и Шапошников на него жаловался, что он человек непьющий и с колхозным начальством портить отношения не хочет. Впоследствии ему дали месячный отпуск, он съездил домой и там добился пересмотра дела, городской суд снизил ему срок до двух лет. В колхозе его милостиво решили отпустить «по половинке», но держали до конца посевной и отпустили в самом конце мая, когда у него через месяц и без того кончался срок.

Как-то зимним вечером у нас появился человек небольшого роста, очень черный, с громадным загнутым носом и страшными ушами. Оказалось, что это Вартан, тот самый армянин, который когда-то зарезал здесь Толю Резаного. Он отсидел уже свои два года в лагере под Томском и вернулся в Кривошеинский район отбывать остающийся срок ссылки; теперь он работал в промкомбинате на заготовке дров. Он очень удивился, что я зимой хожу в сапогах, и подарил мне свои валенки, правда дырявые, в которых я потом ездил за дровами. Он мне очень советовал проситься у коменданта из колхоза в Кривошеино, но я решил этого не делать, надеясь на «половинку». Впоследствии он заезжал к нам еще несколько раз, как я думаю потому, что ему нравилась Гюзель. Он рассказывал, что по тюрьмам сидел с шестнадцати лет, с обычным блатным пафосом рассказывал, что он «пережил». Он был артистическим шулером, мы с ним играли в двадцать одно, и он на много ходов вперед предсказывал мне результат игры, причем, как я ни следил, не мог уличить его в передергиваньи; также и фокусы он показывал замечательные. Был он наркоман и чифирист, а водку совсем не мог пить. Как-то он выпил немного водки и впал в агрессивное состояние, начал угрожать мне и полез в драку. Тут я пожалел, что не умею драться; правда, мне удалось зажать его голову, но он был сильнее меня раза в два, и мне пришлось бы плохо, если бы он вдруг как-то разом совершенно не обмяк. Я отпустил его голову, он повалился и сразу же заснул, а когда проснулся, то сказал, что ничего не помнит. Несколько раз бывал у нас Санька Глазов, новокривошеинский пастух, о котором я уже писал. Более кроткого и беззлобного человека я не видел; он из Липецка, сослан был на пять лет и уже получил здесь два года принудительных работ за прогул. Мы несколько раз выпивали у нас дома, с ним и с гурьевским Санькой, и тогда он очень любил петь песни, голосом хриплым, но не лишенным приятности. Особенным успехом пользовалась песня собственного его сочинения, на мотив старой воровской песни, как «жулик молодой начальника молит». А у Саньки было так:

Бежит речка по камушкам и песочек моет, тунеядец молодой горбатого молит: Ты горбатенький, ты убогенький, отпусти до дому, потому что дома плачет и тужит молодая жена. Но неумолимый председатель отвечает: А пускай себе плачет, а пускай тужит, тунеядец молодой пять годков послужит.

О своей же собственной жене Санька сказал, что она «скурвилась», но сам он жил один в «цыганской избушке» и ни с кем из новокривошеинских женщин не сходился. Сильно пьяный, он несколько раз как-то загадочно говорил мне, что он «обиженный судьбой», а потом рассказал, что в двадцать с чем-то лет попал в автомобильную катастрофу, и после операции бедра остался импотентом; с тех пор он начал сильно пить и был сослан в Сибирь. Здесь он пьет еще больше, и видно, что отсюда ему не выбраться, разве только в тюрьму. В марте он опять прогулял и обругал председателя по-матерному, его снова судили и дали еще полтора года принудработ. Он ночевал у меня перед судом, за день до этого он получил расчет в колхозе и сразу же все деньги пропил. Грозился, что больше в колхозе работать не будет, но после суда опять пришлось вернуться в Новокривошеино и работать на ферме.

Поскольку все эти гости часто у нас бывали, про меня даже написали в «боевом листке», что я пьяница и плохо влияю на колхозников, но никаких последствий это не имело. Позднее, в апреле, про меня, наоборот, написали, что я хороший работник и могу служить примером для колхозников.

Накануне Нового Года ходили слухи, что якобы предстоит общая амнистия, но они не подтвердились. Как будто более верным оказался другой слух, что решено более никого не высылать за «тунеядство» из провинции, а принудительно трудоустраивать тут же на месте, сохраняя те же меры наказания за прогул, что и в ссылке. Высылка сохранялась только для Москвы и Ленинграда. Этот слух мне подтвердили и в милиции. В конце января кончалась половина срока у Феди, и он подал в контору просьбу о досрочном освобождении. Мне было интересно, коснулись ли нашего колхоза новые веяния, отпустят Федю «по половинке» или нет. Однако проходила неделя за неделей, а Феде никто даже ничего не отвечал, сам же у председателя он спросить боялся, а в конце концов кончил тем, что с горя запил и три дня прогулял. Правда, заведующая фермой пожалела его и не стала писать докладную. Никаких нарушений дисциплины ранее у него не было, но в сентябре произошло столкновение с председателем. По пьянке Федя упустил свое стадо на рожь, а тот как раз проезжал мимо. Председатель рассвирепел, набил Феде морду и еще пригрозил судом. Федя его потом просил в суд не подавать: я-де не жалуюсь ведь, что вы мне по морде дали.

Судили при мне не одних «тунеядцев», но и колхозников. В феврале под суд попал наш сосед Митька, который в то время работал конюхом. Бригадир и учитель пришли к нему в конюховку за конем: ехать учителю на школьный съезд в Кривошеино. А пьяный Митька схватил оглоблю и с криком: «Вот теперь я с тобой посчитаюсь! Помнишь, как ты меня на коне топтал!» — бросился на бригадира. Тот вместе с учителем еле ноги унесли. Когда Митьке было пятнадцать лет, значит лет пятнадцать назад, Шаповалов, тогда еще председатель, гнал его на работу, а он не хотел идти. Шаповалов с руганью стал наезжать на него конем, так что Митьке пришлось удирать на карачках, мимо ехали Малиновские мужики, насилу его отбили у Шаповалова. Вот за это он и решил «отомстить» теперь. Бригадир подал жалобу в милицию, и Митьке дали пятнадцать суток за мелкое хулиганство, вернулся он присмиренный. Вообще колхозники суда очень боятся, хотя сами судом друг другу все время грозят и суд им все время мерещится: за хулиганство, за самогон, за потраву, за прогулы. Людей более забитых я не видел, и действительно, за год в маленькой деревне было пять судебных дел: два о мелком хулиганстве, два о самогоноварении и одно о падеже скота. Я буду далее писать об этом.

Между тем морозы сменялись вьюгами, снегом занесло наш маленький дом почти до крыши, и в жаркой печке, где на приступке лежал черный котик, горели березовые дрова. Наступил 1966 год. В конце января в колхозе были подведены итоги прошлого года, и предстояла окончательная расплата. В этом году на трудодень полностью выходили запланированные 60 копеек и килограмм зерна, так что колхозникам предстояло получить остающиеся 30 копеек, зерно же, за редким исключением, они могли получить только осенью из нового урожая.

За полгода я заработал 278 трудодней, иными словами 166 рублей 80 копеек, из них мне, следовательно, еще причиталось 83 р. 40 к., и я надеялся, что этих денег хватит на покрытие долга колхозу, а может быть, что-нибудь даже останется мне. Но когда учетчик привез расчетный лист, там против моей фамилии стояла только черточка. Я попросил бригадира выяснить, в чем дело. Оказалось, что 30 рублей я брал на дорогу в Москву, 2 рубля на свадьбу, 6 рублей штраф за потраву сена, 16 рублей за картошку, 5 рублей за коровью голову, 6 рублей каждый месяц за молоко, да еще за разные продукты в кладовой, так что я оставался должен колхозу еще 26 рублей. Правда, мне полагалось еще почти три центнера зерна по государственной цене 12 рублей за центнер. Вычитая центнер, который я взял мукой, мне все же выходило зерна почти на 24 рубля, то есть с колхозом я все-таки рассчитался. Теперь я решил в колхозной кладовой больше ничего не брать.

Колхозники же получили сразу по сто пятьдесят, а кто и по двести рублей, хотя и с них много удержал колхоз за трактора, которыми вспахивали приусадебные участки под картошку и зимой подтягивали стога к дому. Для людей, привыкших получать в месяц рублей пятнадцать — двадцать, это были колоссальные деньги, сразу же началась пьянка. Три дня магазин не закрывался с раннего утра до позднего вечера, продавщица совершенно сбилась с ног, но перевыполнила январский план раза в четыре. Покупали не только водку, брали отрезы на платья, тюль, выходные брюки, банки консервированного компота, по несколько килограммов пряников и вообще все, что год лежало в магазине и никому до этого не было нужно. Не обошлось и без несчастных случаев: пьяный Крицкий пошел к нам в гости, по дороге свалился в снег и заснул, отморозив обе руки. Более месяца лежал он потом в больнице, на одной руке ему отняли два пальца, а на другой три. Со всех концов деревни доносились пьяные крики и женский визг.

В начале февраля ожидалось отчетное собрание, поговаривали, что собрание будет отчетно-выборным, райком будет снимать председателя, потому что план опять не выполнен. Колхозники с некоторым злорадством этого ожидали, председателя никто не любил. Однако председателя никто снимать не собирался, и собрание свелось к обычной колхозной говорильне. План в этом году действительно опять не был выполнен, хотя колхозники и получили запланированную зарплату. Денежный доход колхоз получил, главным образом, благодаря льну, молочно-товарные фермы дали очень небольшую прибыль, а зерновые, как кажется, одни убытки: центнер пшеницы, которую государство принимало по двенадцать рублей, самому колхозу обошелся в пятнадцать.

Колхозники пропивали последние для Гурьевки трудодни. Еще в декабре ходили слухи, что с Нового года в колхозе перейдут на денежную оплату и будут ежемесячно платить всю зарплату сразу, как в совхозах. Колхозники очень боялись этих нововведений, думая, что будут получать только деньги, а зерно получать не будут и кормить скот будет нечем. Все ругались и печалились, говоря: «Как же дальше быть?! Это все специально для нашего обмана делается, ведь без скота мы помрем». Тем не менее все терпеливо ждали своей участи.

Опасения эти оказались напрасными. С января колхоз, действительно, перешел на деньги, но сделано это было, в соответствии с новыми экономическими веяниями, как раз в интересах колхозников, с тем чтобы несколько больше заинтересовать их в работе. По новым нормам та работа, которая раньше оценивалась в трудодень, т. е. в 72 копейки (60+12 за кг зерна), теперь оценивалась примерно копеек в восемьдесят, а то и в рубль, причем четвертая часть заработка выдавалась не деньгами, а зерном в конце года, так что колхозники могли теперь получить даже больше зерна. Постепенно к новой системе привыкли, и почти все были ею довольны.

Это не значит, конечно, что заработок колхозников на много повысился. Доярка зимой получала теперь в среднем рублей 80 (2,2 руб. за центнер надоенного молока и 5 руб. за новорожденного теленка), летом меньше, потому что снижали расценки; примерно столько же получала телятница; в бригаде на вывозке силоса с полей выходило каждому рублей 20–25, летом на заготовке кормов немногим больше; тракторист за рейс зимой получал меньше рубля, так что в месяц не выходило и 30 рублей, если только не было далеких рейсов; еще меньше получал дояр-механик, который при введении новой системы даже забастовал на три дня. Деньги за январь заплатили в самом конце февраля, а затем стали платить в середине каждого месяца за предыдущий.

Ввести такую систему оплаты колхоз смог благодаря новому, более широкому и гибкому методу государственных кредитований, и под прямым государственным нажимом, а не потому, что колхозное начальство хотело этого. Вообще, как я слышал, намечены крупные государственные капиталовложения в сельское хозяйство, чтобы сделать его более эффективным и хоть как-то сократить его катастрофическое отставание от других отраслей народного хозяйства.

Как мне кажется, поспешная коллективизация и форсированное развитие промышленности за счет разорения сельского хозяйства были большой ошибкой, которая дорого обошлась стране как в политическом, так и в хозяйственном аспектах. Конечно, отсюда единственно правильным выглядит вывод — делать обратные крупные денежные вливания в сельское хозяйство. Однако очень важный вопрос, как они будут использованы.

Я не специалист по сельскому хозяйству, никакой почти экономической литературы не читал, но за время работы в колхозе накопил кое-какие наблюдения, которые хотел бы здесь обобщить. Первой необходимой мерой для разумного использования капиталовложений и вообще для рационального ведения сельского хозяйства мне кажется предоставление широкой самостоятельности колхозам. Необходимо отказаться не только от мелочной опеки колхозов, но и вообще от планирования сверху. Пусть каждый колхоз сам составляет свой план и представляет его государству не для утверждения, а только для информации, чтобы государственные органы могли составить общую картину; нужно поднимать сельское хозяйство не для «отчета», а для дела. Регулировать же производство государство может за счет пересмотра тех или иных оптовых цен. Кстати, установление разумных оптовых цен — тоже большая задача. Жесткие требования, как мне кажется, государство должно применять, устанавливая не количество, а качество принимаемой продукции. Самостоятельность колхозов, я думаю, должна быть тесно связана с самостоятельностью колхозников. Если председатель колхоза должен быть независим от районного начальства, от которого он целиком зависит сейчас, то, наоборот, он должен действительно выбираться колхозниками и действительно отчитываться перед ними. Нужно не «далее развивать колхозную демократию», которая пока что существует только на страницах газет, а действительно создавать чуть ли не на пустом месте демократичные отношения в колхозах. Без этого невозможно будет создать из колхозника человека, который сознает, что развитие сельского хозяйства зависит прежде всего от его труда. Только тогда люди что-то сделают, когда у них появится чувство собственного достоинства и ответственности за свой труд. С этим, как мне кажется, связана и проблема образования. Капиталовложения в народное образование окупаются, может быть, наиболее медленно, но зато и наиболее верно. Необходимо поднять уровень преподавания в сельских школах, а также ввести связанные с сельским хозяйством специальные предметы. Кроме того, необходимо ввести курсы и для взрослых колхозников, прежде всего для тех, кто занимает какие-то командные посты: бригадиров, заведующих фермами, звеньевых и так далее. Доярки должны быть хоть элементарно знакомы с ветеринарией, трактористы — с агротехникой, и все пройти хотя бы простейшие курсы экономического расчета. Вот тут можно использовать и студентов. Нужно также гарантировать минимальный уровень оплаты в колхозах и повысить ставки пенсий хотя бы до самого низкого городского уровня, что создаст большую уверенность у колхозников в завтрашнем дне. Наиболее льготные кредиты, как мне кажется, колхозам нужно предоставлять для капитального строительства и оснащения сельского хозяйства малой механизацией, нужно также создавать передвижные строительные специализированные бригады, которые переезжали бы из колхоза в колхоз и по договорам строили там. Нужно постепенно ликвидировать маленькие деревни и строить большие поселки с домами, снабженными бытовыми удобствами, магазином, хорошим клубом и т. д. С этим же связана и ликвидация точных хозяйств, которые отнимают у колхозников много времени и сил и являются крайним анахронизмом, потому что ведение своего крошечного хозяйства с экономической точки зрения крайне нерационально. Однако ни в коем случае не нужно добиваться их ликвидации какими-то административными мерами, что опять свелось бы к голоданию колхозников и упадку хозяйства; нужно отпускать колхозникам продукцию колхозов по себестоимости, чтобы им дешевле было покупать у колхозов молоко и свинину, чем держать дома корову или выращивать поросенка. Если колхозники увидят выгоду этой меры, они добровольно откажутся от обременительных для них личных хозяйств. А кто хочет держать личное хозяйство, особенно пенсионеры, так пусть и держат. Далее, не следует административными мерами удерживать людей в колхозах и не пускать в города. Постоянный отлив из деревни в город — естественный процесс, он происходит во всех странах, а у нас совершенно необходим, поскольку у нас соотношение сельского и городского населения все еще не отвечает уровню экономически развитой страны. Если так можно выразиться, сельское хозяйство нужно поднимать «не числом, а уменьем», и тем более не принудительным трудом «антиобщественных элементов». Еще во времена Петра I не оправдала себя мера ловить на дорогах бродяг, пьяниц и других опустившихся людей и заставлять их работать на мануфактурах. И еще одно: сельское хозяйство прежде всего нужно развивать вглубь, а не вширь, как это делается сейчас. Для увеличения молочной и мясной продукции нужно не столько увеличивать поголовье, сколько повышать его продуктивность, для увеличения продукции зерна — не столько расширять посевы, сколько повышать урожайность с каждого гектара.

Главное же, как я уже несколько раз писал здесь, это создание в деревне как можно более демократичных форм хозяйственного управления и появление у колхозников уверенности в том, что они настоящие хозяева колхоза. Может быть, здесь создается своего рода порочный круг: экономическая демократизация невозможна без политической, а политической мешают бедность и невежество.