"Пароль не нужен" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан Семенович)

РЕСТОРАН «ВЕРСАЛЬ»

В зале было шумно. За столом сидели люди друг друга знающие, поэтому царила здесь обстановка непринужденной веселости, дружества и приятельской открытости. На сцене певец, загримированный под Вертинского, пел слишком громко и очень уж картинно ломал длинные свои пальцы — хруст во время музыкальных пауз был слышен в зале: закрой глаза — будто сапогами по сухому валежнику.

Возле сцены — столик для особо почетных гостей. Здесь Николай Иванович Ванюшин, профессор Гаврилин с дочкой Сашенькой и главный режиссер театра «Ко всем чертям» Ефим Михайлович Долин.

Певец на сцене обхватил голову руками, простонал:

Птичка божия не знает Огорчений никогда. Антихрист собакой лает Без особого труда… Долгу ночь в подполье дремлет. Солнце красное взойдет, Антихрист, геенне внемля, Встрепенется — и орет! За весной, красой природы, Лето красное бежит, Пляшут красные уроды, А в дуду играет жид!

Ефим Михайлович Долин, засмущавшись, покашлял и, чтобы разрядить неловкость, первым зааплодировал.

— Все же, господа, — чересчур игриво сказал он, — я, иудей, признаю справедливость в дележе нашего племени на евреев и жидов. Всякие Троцкие и Керенские — чем не жидоморды?! А кто посмеет сказать о господине Абрамовиче что-либо, кроме как: еврей?

— Я, — хмыкнул Ванюшин. — Дерьмо ваш Абрамович! Сам кашу заваривал, а теперь всем за границей в жилетку плачется. Дрек! И ты, Фима, сволочь. Пусть бы при мне кто посмел про россиянина хоть словечко обидное сказать! Я б немедля глотку перегрыз. А ты изгиляешься перед нами, своих соплеменников продаешь хуже любого черносотенца. Так себя потаскухи ведут, Фима, дешевки притом.

— Когда вы начнете браниться по Далю, — сказал профессор Гаврилин, — заранее предупредите, я уведу дочь.

— Сашуля, — рассмеялся Ванюшин, — ваш папа — ханжа. Вы у нас единственная одаренная поэтесса, вам не надо бояться гримас жизни, вам их надо видеть. Вот, например, на всех заборах каждую ночь теперь появляются такие призывы, начертанные рукою юных мужей, что мне, знатоку российского, мудрого и целесообразного мата, и тому завидно. А папа, верно, велит вам проходить мимо этих образчиков народной мысли с закрытыми глазами. Родители, родители… Прохиндеи и лжецы.

— Коля, вы зачем этак-то?

— Любил барин нотации читать.

— Я нотации читаю лакеям, — жестко возразил Гаврилин, — когда мне подают пережаренное мясо.

Ванюшин придвинулся к Гаврилину и жарко выдохнул — не поймешь: то ли пьян, то ли издевается:

— А вот я мяса никому не подаю, но — все равно лакей! Имеющий рубль не станет пить пустой чай, у кого десятка — потребует шашлыка на ребрышке, а кто владеет тысячами — тому подавай печатное слово! А как же? Тысяча — вот визитная карточка цивилизованного человека. А ему без триппера и скандальной хроники — жизнь не в жизнь! Скандальную хронику — а ее сущность составляет политический репортаж, публицистическая гневность и сводка с фронта, — это все ему, цивилизанту, подаю я — лакей и прихвостень! Мне платят не за талантливость, а за количество строк и запах жареного! И тебе, профессор, тоже. А Долину — подавно. Он такие вонючие пьесы ставит — просто тошно. Зато меценатам нравится. А что есть меценат? Оно есть некультурная сволочина, которая позволяет себе судить обо всем и советы давать всем, потому как может платить.

Сашенька слушала Ванюшина жадно, нахмурив пушистые стрельчатые брови. Долин катал хлебные шарики на скатерти, а Гаврилин скептически улыбался и цыкал зубом — будто что попало в дупло.

— Мой репертуар не так уж плох, напрасно ты так резко, — возразил Долин, — народу нравится, во всяком случае.

— Замолчи! У тебя нет репертуара, у тебя набор дурно пахнущих анекдотов.

— Знаете, почему вы не правы? — задумчиво спросил Гаврилин. — Вы, Коля, не правы оттого, что плохо знакомы с историей русской государственности.

— А ее-то и нет. Есть сплетни, далекие от историзма, и пошлые байки про то, как Екатерина с Потемкиным в постели развлекалась! А истории государственности нет!

— Ты сердишься, Юпитер, значит, ты не прав.

— Я не сержусь. Я утверждаю. Убедите в обратном — с огромной радостью признаю себя побежденным.

— Я постараюсь убедить вас в письменном виде.

— Как?

— А вот так. Напишу в ваш лакействующий орган.

— Когда, профессор? Лет через пять? Нас тогда вышибут отсюда в объятия к китайским мудрецам! Русская интеллигенция похожа на существо с огромной головой, но без рук. И с великолепным языком: болтать можем прелестно, писать — в год по чайной ложке, надиктовывая, а делать — нет, это мы не можем, пусть мужик делает, мы будем скорбно комментировать и намечать перспективы.

— Вам бы застрелиться, — посоветовал Гаврилин.

— Ха-ха! Я жить хочу! Мне приятно жрать кислород — единственное, что человеку отпускают бесплатно!

— Не надо ссориться, господа, — сказал Долин, — в конце концов мы все единомышленники.

— Не надо! — согласился Ванюшин и легко плеснул в свой бокал льдистой, с хлебной желтизной, смирновки. — Ни к чему! Сашенька, лапа, почитайте свои стихи — они сильны и чисты, я прошу вас, девочка!

В зал вошли три пьяных офицера. Один из них, низенький, раскосоглазый, поразительно напоминающий атамана Калмыкова, визгливо закричал:

— Ма-а-альчать!!!

В привычном к таким выходкам зале — чему за годы революции не выучили российскую интеллигенцию?! — все смолкло.

Один из троих вошедших выхватил из-за спины горн и серебряно заиграл позывные кавалерийского марша.

— А-аркестр! — приказал низкорослый. — Валяй «Боже, царя храни»!

Первая скрипка, треща фрачными фалдами, гарцуя, пронеслась между столиками — к офицеру.

— Господа, у нас не тот состав, чтобы играть эту мелодию! Может получиться весьма фривольно.

— Дали вам, собакам, фриволю, — сказал офицер. — А ну играй, сука горбоносая!

— Но…

Офицер вырвал у музыканта скрипку и поднял ее над головой. Тишина в зале сделалась напряженной и гулкой. Ванюшин грузно поднялся, оттолкнул стул и пошел на офицера. Остановился перед ним — огромного роста, бешеный: усы топорщатся, лоб в испарине.

— Вон отсюда, — негромко сказал он офицеру.

Тот начал скрести кобуру негнущимися, в золотистых волосках, пальцами. Из-за столика, поставленного близко к двери, поднялся франтоватый молодой человек, быстро подошел к офицеру, который уже ухватил пистолет за рукоять, и чуть тронул его за плечо. Офицер обернулся, и молодой человек с размаху ударил его в подбородок. Офицер, грохнувшись, проехал на заднице по вощеному паркету — к дверям.

Заверещали пронзительными голосами дамы; биржевые спекулянты и интеллигенты молчаливо замахали руками в трескучих манжетах, выражая при этом крайнюю степень озабоченности.

Офицер, лежа на полу, достал пистолет и начал целиться в молодого человека, пытаясь унять дрожь в руке, но тот в прыжке выбил у него оружие и неторопливо повернулся, чтобы вернуться на свое место. Ванюшин бросился к нему, обнял, расцеловал неловко, по-медвежьи — в шею.

— Исаев! — закричал он. — Боже мой, Максим Максимович! Откуда здесь? Какая радость, а?! Исаев! Максим!

Ванюшин вел Исаева через зал, к своему столику, и все аплодировали ему, прочувствованно повторяя:

— Прекрасно! Чудно! Какая смелость!


А в это время с потушенными огнями на владивостокский рейд входит полувоенный корабль. На носу, крепко вбив свое тело в палубу, стоит атаман Григорий Михайлович Семенов. Он щурит острые глаза, кусает ус, жует губами. Сейчас решается его судьба: быть ему верховным главнокомандующим всеми войсками России или Меркуловы окончательно одержат верх.

Для всех его прибытие сюда — сюрприз, да еще какой! Всполошатся купчики, япошки изумятся — он из Токио тайком сюда, американцы ахнут; одни китаёзы рады, ждут, помощь обещали — только б японца с американом поприжать и самим царствовать. А хрен с ними! Играть — так ва-банк, иначе не стоит мараться.

…А за ванюшинским столом тем временем дым стоял коромыслом. Обняв Исаева левой рукой, Ванюшин размахивал над головой правой и кричал:

— Мы Пушкина не знаем, профессор! Мы — темень!

— Но почему же! — возражал пьяный Долин. — Прекрасные строки, мы воспитывались на них.

«У лукоморья дуб зеленый»? Это? Да? Ты — молчи! Ты, Фима, вертихвост, твой удел сейчас — шепот!

— При чем здесь Пушкин и крах российской государственности? — задумчиво спросил Гаврилин.

— При чем? А при том! Пушкин писал, что нет ничего страшнее русского бунта — бессмысленного и жестокого. Только тот может к нему звать, кому чужая шейка — копейка, а своя головушка-полушка! А мы что делали? Успенского с прислугой вслух читали, государя бранили при любом удобном случае — ради красного словца, забыв, что он прямой наследник Петра! Если что до конца Россию и погубит, так это разговорчики сытых интеллигентов! Пушкина читать надо, Пушкина!

— Николай Иванович, — сказал Исаев, — вы помните, что Пушкин писал о наследниках Петра? Нет? Он писал, что ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностью подражали ему во всем, что не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности и добро производилось не нарочно, между тем как азиатское невежество царило при дворе!

За столом воцарилась тишина.

— Когда мы работали у Колчака, — сказал Ванюшин, — вы этого Пушкина не цитировали.

— Так ведь то ж при Колчаке, — легко улыбнулся Исаев. — Нет?

— На кого вы сейчас работаете?

— Я только что прибыл из Лондона, Николай Иванович.

— Я не спрашиваю, откуда вы прибыли, я спрашиваю, кому вы запродались?

— Я, право, затрудняюсь…

— В таком случае вы обозреватель моей газеты с сегодняшнего дня.

— Оп-ля! — сказал Гаврилин устало. — Вот так делаются дела. Ванюшин не просто король прессы, он у нас бизнесмен высшей марки! Вас ждет, Исаев, слава, а Николая Ивановича — новые подписчики. И перемежайте ваши статьи о наследниках Петра Великого сообщениями о скачках — это в духе времени.

— Сейчас он скажет, что я спекулянт, — захохотал Ванюшин, — они меня здесь все считают спекулянтом, потому что я исповедую веселость в отличие от их многострадально-показной усталости.

— Николай Иванович, — попросила Сашенька Гаврилина, молчавшая до сих пор, — а вы обещали меня свозить в чумные бараки.

— Не говори глупостей, Саша, — раздраженно заметил отец. — Твои эксперименты, наконец, делаются вздорными.

— Я слышала, чумные, когда бредят, — продолжала Сашенька, — говорят всю правду, беспощадно честно про себя все говорят. Если только успевают. А вы? Вы все? Вокруг правды ходите, а к ней никогда не придете.

— Почему? — спросил Ванюшин.

— Потому что вы себя любите, а правда у вас — словно компот — на десерт. Потому что у вас только разговоры о правде, а она разговоров не любит, она предпочитает либо молчание, либо действие.

Долин забормотал несуразное, Ванюшин молча поцеловал ей руку, а Исаев, отстранившись, посмотрел на девушку, чуть прищурившись, и не поймешь сразу — то ли усмехается, то ли изумлен.

Сашенька заметила, как он смотрел на нее. Она привычна к тому, что на нее все смотрят с обожанием, а этот странный, по-английски суховатый человек, похоже, все-таки усмехается.

— Вы не согласны? — спросила она.

— Я как раз собирался пойти к чумным. Так что я обожду отвечать вам, — ответил Исаев.

— О-о! — вдруг протяжно возгласил Ванюшин. — Кирилл, Кирилл! К нам! К нам, мой родной!

Все обернулись: в дверях стоял Гиацинтов.

Полковник пошел навстречу Николаю Ивановичу, они трижды истово расцеловались, потискали друг друга в объятиях — мода сейчас такая пошла, чтоб не только расчеломкаться, но и обязательно, будто испанцы какие, друг дружку по спинам полапить. Гиацинтов выглядел усталым, но в глазах его бегали веселые огоньки. Он пожал руку Сашеньке, сухо поздоровался с Гаврилиным и фамильярно-дружески потрепал по затылку Долина.

— Знакомься с моим другом, Кирилл, — сказал Ванюшин. — Мы вместе служили в Омске, в пресс-бюро у адмирала.

— Максим Максимыч Исаев.

— Гиацинтов.

По залу пронесся быстрый, как ветер, шепоток. От двери, прямо к столу, ни на кого не глядя, шел Николай Дионисьевич Меркулов, министр иностранных дел. Подвижной, с умным казацким лицом, широкоскулый, он улыбчиво поздоровался со всеми, выпил немного вина и, не говоря ни слова, начал ковырять вилкой паштет из рыбьей печенки.

— Профессор, — вскользь заметил он Гаврилину, — из Вашингтона вам пришла виза, так что, по-видимому, самое большее через неделю вам следует ехать.

— Когда профессор становится главой дипломатической миссии, — заметил Ванюшин, — ждите крупных неприятностей, а пуще — убытков, отнесенных за счет гордости и бескомпромиссности.

Меркулов нагнулся к Ванюшину и негромко, одними губами, прошептал:

— Только что в порт прибыл атаман Семенов. И уже по всему городу расклеены его приказы с подписью: «Верховный Главнокомандующий всеми Вооруженными силами востока России». Этот идиот не понимает новой ситуации. А в порту уже началась стрельба. Пьяные семеновцы палят.

— Где Спиридон Дионисьевич? — медленно трезвея, спросил Ванюшин.

— Брат молится. Заперся в своем кабинете и ничего слышать не хочет. Поехали туда? Примете ванну, а я заварю кофе и станем думать.

Ванюшин поднялся, в глазах у него потемнело. (Он думает, что это от сердца. Но нет — люстры медленно гаснут, а в огромные окна вползает серый рассвет. Амурский залив сейчас кажется густо-зеленым, как весеннее поле ночью.)

— В чем дело? — ни к кому не обращаясь, спросил Гиацинтов.

К нему подтрусил метрдотель и шепнул на ухо:

— Стачка.

Гиацинтов медленно поднялся и, поклонившись всем, ушел из зала.

Следом за ним — Меркулов и Ванюшин.

Гаврилин глядел на их спины и говорил устало:

— Политика лакеев отличается растерянным либерализмом и часто сменяется ненужной жестокостью; при этом — глупо непоследовательна и наивно хитра. Спокойной ночи, Исаев. Заходите к нам, я буду рад вас видеть. Долин, спокойной ночи. Едем. Сашенька, спать пора.

Когда Гаврилин с дочкой уехали, Долин предложил:

— Поехали к проституткам, Максим Максимыч?

— Я, пожалуй, попью кофе.

— Тогда прощайте, еду на растерзание.

— В добрый час…

Исаев остался за столом один и долго смотрел на рассветающий залив — спокойный и безбрежный.