"Танцовщица" - читать интересную книгу автора (Хади Русва Мирза Мухаммад)

1

В какой истории для вас есть больше прелести, мой друг? Что вас займет, моя судьба или судьба людей вокруг?

Послушайте, Мирза Русва-сахиб! Почему вы так настойчиво расспрашиваете меня? Что так привлекает вас в жизни обездоленной женщины? Никогда не поверю, чтобы вам могла понравиться моя исповедь – исповедь такой несчастной и горемычной, как я, такой бездомной и неприкаянной, рожденной на позор отчему дому и на всесветное поношение.

Ну что ж, слушайте, и слушайте внимательно.

Какой смысл мне хвалиться благородным происхождением, называть имена своего отца и деда? Да сказать по правде, я их и не помню. Знаю только, что мой отчий дом был в Файзабаде и стоял он на окраине города. Дом у нас был каменный, а вокруг теснились саманные домишки, жалкие хижины и лачуги. И народ в них жил самый простой: водоносы, цирюльники, прачки, носильщики. Если не считать нашего дома, во всем околотке было только одно высокое здание. Его владельца звали Дилавар-хан.

Мой отец служил в усыпальнице Баху-бегам;[22] не знаю, на какой должности, не знаю, какое он получал жалованье, помню лишь, что все его звали «джамадаром».[23]

Я целыми днями возилась со своим братишкой, и он был так привязан ко мне, что без меня не ступал ни шагу.

Незачем спрашивать, как мы с ним радовались, когда вечером отец возвращался со службы. Я бросалась к нему на шею; брат, лепеча «папа, папа», подбегал и цеплялся за полу его кафтана. Отец радостно улыбался, целовал меня, нежно поглаживал по спине, потом подхватывал на руки братишку, ласкал нас обоих. Я хорошо помню, что он никогда не возвращался домой с пустыми руками: то принесет два куска сахарного тростника, то какие-нибудь сласти в кулечке из листьев. Разделит их на части, а сам уйдет, и тут у нас с братом разгораются жаркие битвы: он тянет к себе кусок тростника, я прибираю к рукам кулечек со сладостями. А мама в это время готовит ужин, сидя на корточках под навесом. Отец, войдя, еще не успеет сесть, как я начинаю приставать к нему:

– Папочка, милый, ты не принес мне куклу?… Посмотри на мои ноги – туфли совсем разорвались, а ты об ртом и не подумал… Послушай, мое ожерелье еще не получили от ювелира! Дочку младшей тети скоро будут отнимать от груди,[24] а в чем я к ним пойду?… А на праздник Ид[25] я обязательно надену новое платье. Да, надену новое платье! Надену, надену!

Покончив со стряпней, мама звала меня. Я приносила корзинку с лепешками и горшочек с приправой, расстилала дастархан. Мама подавала кушанья, и мы всей семьей принимались за ужин. Потом возносили хвалу аллаху, отец читал вечернюю молитву, и все укладывались спать. Утром, на заре, отец, поднявшись, совершал намаз.[26] В это время я просыпалась от шума шагов и вновь принималась осаждать отца просьбами:

– Мой папочка! Уж сегодня-то не забудь! Обязательно принеси куклу… Папочка! Вечером принеси побольше гуавы и апельсинов.

Совершив утренний намаз, отец с молитвой шел на крышу, выпускал голубей, давал им зерна и заставлял раза два подняться в воздух. Мама, едва закончив уборку, принималась готовить завтрак, потому что отец уходил на службу очень рано. Потом она усаживалась за шитье или штопку, а я, забрав братишку, отправлялась бродить по улицам или располагалась под тамариндовым деревом, которое росло против наших дверей. Здесь собирались мои сверстники и сверстницы. Усадив где-нибудь братца, я самозабвенно отдавалась игре.

Ах! Что это были за дни! Никакие заботы не отягощали меня. Пища моя казалась мне лучшей из лучших, одежда – красивейшей из красивых, – ведь на мой взгляд никто из соседских детей, моих ровесников, ни в чем не мог соперничать со мной. Моя душа была не искушена, глаза еще не прозрели.

Там, где я жила, не было дома более высокого, чем наш. Все соседи ютились в тесных глинобитных хижинах или крохотных каморках. А в нашем доме было две больших смежных комнаты. Одна из них служила гостиной, и перед нею тянулась крытая черепицей веранда, на которой были отгорожены две комнатки поменьше. С одной стороны находилась кухня, с другой – лестница вела на плоскую крышу с надстройкой, состоявшей из двух комнатушек и крытого балкона. Кухонной посуды у нас было с избытком. Было и несколько простых ковров с белыми покрышками для них; соседи нередко приходили попросить их на время. Нам воду доставлял водонос, а другие женщины сами ходили за ней к колодцу. Когда отец, облачившись в свое форменное платье, появлялся на улице, люди приветствовали его почтительными поклонами. Мама отправлялась в гости в паланкине, а соседки ее всюду ходили пешком.

И внешность у меня была более привлекательная, чем у моих подружек. Меня вряд ли могли бы назвать красавицей, но, конечно, я была не такой, как сейчас. Кожа моя имела приятный золотистый оттенок; черты лица тоже были неплохие: довольно высокий лоб; большие глаза; румяные, по-детски пухлые щеки; нос, хоть и не очень прямой, все же не казался ни приплюснутым, ни слишком широким. Стан у меня тогда был стройный – не то, что теперь, – хотя даже тогда я не казалась худощавой. Я носила неширокие шаровары из красного шелка с узорчатой отделкой на поясе, кофточку из пестрой хлопчатобумажной ткани и кисейное покрывало. На руках у меня было по три серебряных браслета, на шее – ожерелье, натхуни[27] в носу золотое, а у всех других девочек натхуни были серебряные. Дырочки в ушах мне проткнули довольно поздно, и в то время, о котором я говорю, в них были продеты лишь синие ниточки, а золотые сережки еще только заказали.

Я была сговорена с сыном тети[28] – сестры моего отца. Помолвка состоялась, когда мне минуло девять лет. Теперь наши родственники торопили со свадьбой. Моя тетя вышла замуж в Навабгандж, за местного заминдара,[29] и их дом был гораздо богаче нашего. Еще до помолвки я несколько раз ездила к ним с мамой. Все там было не так, как у нас: дом, хоть и саманный, но очень просторный; на дверях – соломенные занавески; во дворе – коровы, буйволы, быки; молоко и топленое масло всегда в изобилии; зерна – огромные запасы. Когда созревала кукуруза, ее таскали с поля корзинами; сахарный тростник лежал в связках или просто в кучах – ешь, сколько душа пожелает.

Видела я и своего жениха, вернее, того, с кем меня собирались обручить; даже играла с ним.

Отец уже приготовил мне приданое, оставалось только скопить еще немного денег. Свадьба была назначена на месяц раджаб.[30]

Когда по вечерам родители заводили речь о моем замужестве, я незаметно для них прислушивалась и радовалась в душе. «Ах! – думала я. – Мой жених красивей жениха Кариман (так звали мою сверстницу, дочку чесальщика хлопка). Ведь у нее он черный-пречерный, а у меня белый-белый. Какая у него длинная борода, у жениха Кариман, а у моего даже усы еще как следует не пробились. Жених Кариман носит грязнющее дхоти,[31] рубашка на нем вся в бурых пятнах, ходит он босиком, голову повязывает какой-то тряпкой. А мой-то жених – в каком великолепном наряде появляется он в день праздника Ид: курточка из зеленого ситца, шелковые шаровары, шапочка с галуном, туфли бархатные!»

Словом, я была довольна своей жизнью. Да и как не быть довольной? Ведь мне казалось, что ничего лучшего и быть не может; казалось, что все мои желания исполнятся очень скоро.

Я не помню, чтобы за все то время, пока я жила в родительском доме, со мною произошло хоть что-нибудь неприятное. Вот разве только припоминаю такой случай: однажды во время игры в сбор налогов я потеряла колечко. Оно было простенькое, серебряное, наверное, стоило не больше аны[32] – это я теперь так думаю, а тогда откуда мне было знать цену вещам? Из-за этой потери я плакала так долго, что даже глаза опухли. Целый день я пряталась от матери, но вечером она наконец заметила, что кольца на моем пальце нет, и спросила, куда оно делось. Пришлось повиниться. Мама закатила мне пощечину, я закричала, залилась слезами; меня душили рыдания. Тем временем пришел отец. Он рассердился на маму, а меня приласкал, и я утешилась.

Я убеждена, что отец любил меня больше, чем мать. Он ни разу меня пальцем не тронул, а мама шлепала за каждый пустяк. Она обожала своего сынишку. Немало шлепков довелось мне отведать из-за младшего братца, и все-таки я его крепко любила. Под строгим маминым взором я иногда часами не смела прикоснуться к нему, но стоило ей отвернуться, как я хватала его на руки, прижимала к груди, ласкала. А как услышу, бывало, что мама возвращается, сразу же выпущу его из рук. Тут он разревется, мама догадается, что это я виновата, и ну меня бранить…

Однако достаточно было у меня заболеть хоть мизинцу, как мама лишалась покоя. Она не пила и не ела, ночью не смыкала глаз, бросалась туда-сюда, то за лекарствами, то за амулетами. Когда мне стали готовить приданое, она сняла с себя украшения и передала их отцу.

– Добавь немного серебра и отдай переделать все это, – сказала она. – А те украшения, что поновее, надо отполировать заново.

Из всей медной посуды, какая имелась в доме, она оставила себе лишь две-три кастрюли, а остальное отложила, чтобы отдать полудить. Отец сказал ей тогда:

– Подумай, сама-то как жить будешь?

– Э! Как-нибудь обойдемся! – отвечала мама. – Твоя сестра – жена заминдара; так пусть увидит, что брат кое-что дал за дочкой. Хоть она тебе и сестра, но дочке нашей будет свекровью, а от свекрови добра не жди. Если дочь твоя войдет в ее дом голой, люди над нами смеяться будут.

Вот, Мирза Русва-сахиб, я и нарисовала вам картину своего детства – той поры, когда жила в родительском доме. Теперь сами посудите, была ли я счастлива в те годы. Мой слабый рассудок говорит, что тогда мне было хорошо.

Судьба заставила меня скитаться по краям чужим,Но как мне оправдать себя перед наставником своим?

Многие считают, да я и сама это часто слышала, – что нечего винить тех публичных женщин и танцовщиц, которые унаследовали свое ремесло.[33] Что бы они себе ни позволили, – все им надо простить. Ведь они с детства воспитываются в таких домах и в такой среде, где царит порок; их матери и сестры сами служат ему. Но когда дочери честных родителей бегут из дому и предаются распутству, их надо прямо убивать на месте.

На этом я оборву повесть о своем детстве: больше рассказывать не о чем, ибо вскоре я покинула отчий дом. Обо мне могут подумать: вот, мол, негодница, делать ей было нечего; вышла задержка со свадьбой, так она завела с кем-то шашни и убежала. Любовник бросил ее, она сошлась с другим, но и тут ей не улыбнулось счастье – вот постепенно и докатилась до своего ремесла.

Действительно, часто так оно и бывает. Я не раз видела и слышала, как по разным причинам сбивались с пути женщины из хороших семейств. Случается, что девушка уже на выданье, а родители медлят со свадьбой. Или, наоборот, выдают замуж дочку насильно – лишь бы спихнуть за первого, кто подвернется; где уж там подумать о возрасте жениха, всмотреться в его лицо, разузнать, какого он нрава. Не уживется женщина с мужем – вот и пойдет на улицу. А бывает, вдруг свалится на нее беда, словно скала на голову обрушится, – овдовеет в расцвете юности. Если не сумеет совладать с собой – сойдется с кем попало, а не повезет с ним – ударится в распутство. Но со мной, несчастной, стряслась иная беда: судьба и случай забросили меня в такие дремучие джунгли, откуда не было выхода, кроме как на путь разврата.

Дилавар-хан – владелец того большого дома, который стоял неподалеку от нашего, – якшался с разбойниками. Он много лет просидел в тюрьме в Лакхнау. Как раз в то время, о котором я рассказываю, его по чьему-то ходатайству освободили. Отца моего он жестоко ненавидел, и вот почему: когда его арестовали в Файзабаде, на следствие вызвали для показаний несколько человек с нашей улицы. В их число попал и отец. Ах, бедняга, он был такой правдивый, чистосердечный! И вот, когда королевский чиновник дал ему в руки коран и приказал: «Ну, джамадар! Говори правду, что это за человек», – отец выложил начистоту все, что знал. По его показаниям Дилавар-хан и был посажен в тюрьму. Обо всем этом я слышала от своей матери. Теперь, выйдя из тюрьмы с жаждой мести в душе, Дилавар-хан стал разводить голубей, чтобы досадить моему отцу. Однажды ему удалось поймать нашего голубя. Его попросили вернуть птицу, но он не отдал. Отец предлагал Дилавару-хану четыре аны, а тот требовал восемь. Вскоре после того, как отец ушел на службу, я, не помню зачем, выскочила на улицу. Смотрю, Дилавар-хан стоит под тамариндом.

– Эй, дочка! – позвал он меня. – Твой отец отдал мне деньги. Пойди, забери голубя.

Тут я и попалась на его удочку – побежала за ним. Но когда мы вошли к нему в дом, гляжу: никакого голубя нигде нет. Не успели мы войти, как он запер дверь изнутри на засов. Я было закричала, но он заткнул мне рот тряпкой и связал руки платком. В комнате была другая дверь. Бросив меня на пол, Дилавар-хан подошел к ней и позвал:

– Пир Бахш!

Вошел Пир Бахш. Вдвоем они положили меня на повозку, запряженную быками, и двинулись в путь. Я оцепенела и даже дышала с трудом, чувствуя себя совершенно беспомощной в когтях у этого злодея. Дилавар-хан сидел на дне повозки, зажав меня между коленями, глаза у негодяя налились кровью, в руке он держал нож. Пир Бахш погонял быков, и они шли очень быстро.

Вскоре наступил вечер. Сгустилась тьма. Дело было зимой, дул порывистый ветер, и я всем телом дрожала от холода; силы покидали меня, слезы катились градом. «Ах! – думала я. – В какую беду я попала! Отец, наверное, уже пришел со службы, ищет меня; мама бьет себя в грудь, а братишка играет – ему и невдомек, что случилось с сестрой!» Мать, отец, брат, большая комната в доме, внутренний дворик, кухня – все так и стояло у меня перед глазами. Но всего сильнее был страх. Дилавар-хан то и дело грозил мне ножом, и я ждала, что вот-вот этот нож вонзится мне в сердце. Тряпки во рту у меня уже не было, но от ужаса я все равно не могла произнести ни звука. И в то время, как я была в таком состоянии, Дилавар-хан и Пир Бахш со смехом болтали друг с другом, перемежая каждое слово бранью и осыпая ругательствами моих родителей и меня.

– Видал, брат Пир Бахш! Как говорится: «Солдатский сын хоть двенадцать лет прождет, а уж за себя отплатит». То-то этот мерзавец сейчас бегает-крутится.

– Верно, брат. Как по пословице говорится, так ты и сделал. Пожалуй, двенадцать лет будет, как тебя посадили?

– Ровно двенадцать… Чего только, брат, я не натерпелся в Лакхнау!.. Ладно! Придет день, вспомнит он меня!

Нынче я только нанес ему первый удар. Потом самого укокошу.

– Что ты! Неужто пойдешь на такое?

– А как же? Не убью его, значит нет во мне богатырского семени.

– Да, брат, ты хозяин своему слову! Как скажешь, так и сделаешь.

– Вот увидишь!

– А с ней что делать будем? – спросил Пир Бахш.

– Да что с ней делать? Где-нибудь прикончим и закопаем в канаве. К полночи домой поспеем.

Как услышала я эти слова, так сразу уверилась в своей неминуемой гибели. Слезы застыли у меня на глазах, сердце затрепетало, голова бессильно поникла; рук и ног своих я уже не чувствовала. Злодей видел, что со мною творится, но и тут не пожалел меня – пихнул в бок, так что я чуть не лишилась сознания и снова расплакалась.

– Ну, хорошо, ее мы убьем, а мои деньги?… – спросил вдруг Пир Бахш.

– Этого добра везде хватит.

– Откуда же ты их возьмешь? Нет, я думаю, по-другому надо…

– Знай свое дело! Не достану денег, продам голубей и отдам тебе долг.

– Дурак ты! Зачем голубей продавать? Послушай-ка, что я скажу.

– Говори!

– Свезем девчонку в Лакхнау и возьмем за нее, сколько дадут.

С тех пор как я окончательно перестала сомневаться в том, что меня убьют, разговор негодяев скользил мимо моих ушей, доносясь до меня словно сквозь сон. Но слова Пира Бахша возродили во мне слабую надежду. В глубине души я уже благодарила его. Теперь меня мучило нетерпенье узнать, что же решит второй негодяй.

– Ладно, там видно будет, а пока поезжай, – сказал Дилавар-хан.

– Может, нам остановиться тут ненадолго? Вон под тем деревом костер горит. Попросим огоньку, хукку закурим.

Пир Бахш пошел за огнем. Я подумала: а вдруг Дилавар-хан прикончит меня в его отсутствие? Смертельный ужас овладел мною, и я невольно закричала во весь голос. В ответ на мой вопль Дилавар-хан закатил мне две-три увесистых оплеухи.

– Поганая! Никак не угомонится! – зарычал он. – Выдать захотела. Вот пырну ножом…

– Нет, брат! Не надо! – остановил его Пир Бахш, который еще не успел далеко отойти. – Ты же мне обещал! Сделай, как я советую.

– Ладно, иди! Огня-то принеси.

Пир Бахш удалился и вскоре вернулся с огнем. Он раскурил хукку и передал ее Дилавару-хану.

– Ну, а сколько же за нее могут дать? – спросил тот, затянувшись. – И кто продавать станет? А вдруг нас на этом поймают? Получится еще хуже.

– Это уж моя забота. Я и продавать буду. Эх, почтенный, ну что ты говоришь? Кто нас поймает? В Лакхнау такие дела и ночью делают и среди бела дня. Знаешь моего шурина?

– Карима?

– Да. Он этим и кормится. Ловит мальчишек и девчонок десятками. Привезет в Лакхнау – и денежки готовы.

– А где он нынче?

– Где ему быть? В Лакхнау, на том берегу Гумти[34] дом его тестя. Там он, наверное, и теперь живет.

– Так. А почем продают мальчишек и девчонок?

– Это уж смотря, какие они из себя.

– А наша за сколько пойдет?

– За сто, может за полтораста. Как повезет.

– Приятно слышать. Сто – полтораста… Только навряд – уж больно она неказиста. И ста-то много.

– Там видно будет. Ну, давай поедем. А убить ее – что толку?

В ответ Дилавар-хан, нагнувшись, что-то шепнул на ухо Пиру Бахшу, но я ничего не расслышала.

– Это-то я смекнул еще раньше, – отозвался Пир Бахш. – Да ты и сам не дурак, понимаешь…

Всю ночь катилась наша повозка. Душа моя была объята тревогой. Силы оставили меня, я вся одеревенела, смерть стояла перед глазами. Но, говорят, сон нисходит даже на приговоренного к казни – немного погодя я задремала. К счастью, Пир Бахш догадался укрыть меня бычьей попоной.

В ту ночь я несколько раз просыпалась, открывала глаза, но подать голос не смела. Наконец, превозмогая страх, сдвинула попону с лица и увидела, что повозка стоит, и я в ней осталась одна. Тихонько выглянула наружу. Вижу – впереди несколько жалких лачуг; неподалеку лавчонка; Дилавар-хан и Пир Бахш что-то покупают в ней; рядом, под баньяновым деревом, жуют солому быки; несколько крестьян греются у костра; один из них курит хукку. Но вот Пир Бахш подошел к повозке и протянул мне горсть поджаренного гороха. Изголодавшись за ночь, я принялась жевать его. Немного погодя он принес мне воды в горшочке. Я чуть-чуть отпила и опять улеглась, не сказав ни слова.

Повозка стояла тут долго. Наконец Пир Бахш запряг быков. Дилавар-хан, набив хукку, уселся рядом со мной, и мы двинулись дальше. Теперь, днем, со мной обходились уже не так жестоко, как ночью. Дилавар-хан спрятал свой нож, пинки и ругательства больше не сыпались на меня. Сидя каждый на своем месте, Дилавар-хан и Пир Бахш курили и разговаривали, а когда болтать надоедало – затягивали песню. Один поет, другой слушает; слушает, а сам, должно быть, думает, о чем бы еще потолковать? Немного погодя снова завязывается разговор. Нередко случалось и так, что вдруг вспыхивала перебранка: приятели засучивали рукава, подтягивали пояса. И вот один уже скатывается с повозки, а другой готов его задушить. Потом, смотришь, почему-то сразу успокоились. Ссора забыта; согласие восстановлено; опять начинается дружеский разговор; драки словно и не бывало.

– Из-за чего это мы с тобой повздорили?

– И верно, – из-за чего?

– Ладно, вперед всегда говори прямо, если что тебе не по нутру.

– H ты тоже.