"Колосья под серпом твоим" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир)

XII

Вышли со двора под вечер, когда вдоль улицы насквозь розовела от солнца поднятая стадом пыль. Блеяли овцы, недоуменно толкаясь у ворот, и отовсюду долетали льстиво-безразличные, вкрадчивые голоса хозяек:

– Шу-шу-шу…

– Красуля, Красуля… Ах, чтоб ты здорова была…

Слышались скрип, шумные вздохи, звонкие женские голоса и громкие шлепки по бокам животных – звуки обычной вечерней суеты.

Но даже в этой сумятице был покой, потому что был вечер. И, словно подчеркивая эту усталость и покой, серединой улицы шел на вечерню в очередной дом озерищенский пастух Данька, лениво, от нечего делать прикладывая иногда к губам длинную трубу из бересты.

Звуки были чистые и громкие: Данька мог крутить трубы, как никто другой. Он шел, так спокойно загребая чунями пыль, что зависть брала. Дай бог быть на пасху попом, зимой котом, а летом пастухом. Дай бог! Потому что ничего нет лучше этого вечера, чистых звуков трубы и брошенных украдкой взглядов девок на пригожего пастуха.

Подойдя к детям, Данька, который совсем и не глядел на них, неожиданно поднес раструб берестянки к уху Кондрата и так рявкнул, что парень подпрыгнул.

– Да-анька, чтоб тебя!

– А чего, чего ты середкой улицы идешь? – улыбнулся ровными зубами Данька.

– Ты, Данька, брось, – сказала Яня. – Нельзя так.

Она сидела на закорках у Андрея – побаивалась коров. Глядела на Даньку с осуждением и почтением: такой озорник, а коров не боится.

– Не буду, Янечка, – сказад Данька, улыбаясь. – Ей-богу, не буду, хозяюшка. А кто же меня тогда вечерей накормит, как не ты!

Он эту неделю кормился у Когутов и был доволен: есть давали хорошо.

Каждая хозяйка улещает пастуха.

– Погодите, хлопцы, – сказал Данька. – Берите вот.

Он полез за пазуху и начал доставать дичкu, зеленоватые, с коричневыми, лежалыми боками, – каждому по горсти.

– Крупные какие дички, – сказал Павлюк, набивая рот.

– М-гу, – сочно чмокая, промычал Данька. – Это же посерки [57]. Эти есть мо-ожно.

Все ели дички. Данька, озоруя, давал Яне еще и еще. Дичков было много, они не умещались уже в детских ладошках, а пастух, такой искуситель, сыпал и сыпал. Девочка смотрела на него умоляюще, не зная, что делать.

– Янечка, – сказал хозяйственный Павлюк, – слезай с плеч, здесь коров нет. Ну вот… А теперь возьми дички в подол и не гляди на этого антихриста.

– Так что это Когуты сегодня такие когутистые? – спросил Данька. – Только пера одного у Когутов не хватает. И куда идут такие принаряженные Когуты?

– Пастуха встречать, – сказал Кондрат, – дорогого гостя.

– Ну, это еще ничего, – сказал Данька. – От озерищенцев можно ожидать и худшего.

Он был вывезен из другой деревни и поэтому всегда немножко подтрунивал над Озерищем.

– Вы люди вежливые, вы не только пастуха, вы сено когда-то колокольным звоном встречали. Думали – губернатор, потому что губернаторов вам, по мужицкой вашей темноте, видеть не доводилось, а Минка-солдат говорил: "У-га! Губернатор! Губернатор, братцы, важный, как воз с сеном". Так вы сообразили. Встретили.

– Брось, – сказал спокойно Андрей. – Вранье это все.

– А я разве говорю – правда? Так куда вы?

– К Загорскому в гости, – опустил глаза Андрей. – Позвал.

– К дядькованому паничу? Х-хорошо. Вы же там смотрите, хлопцы, не набрасывайтесь на разные добраны-смакованы, как Лопатов хряк на панскую патоку. Чести не роняйте. Не у них одних она есть.

– А мы знаем, – сказал Павлюк. – Мы не с пустыми руками идем. Мы вот семечки несем, орехи, мед.

– Да что-то поздно идете? – спросил Данька.

Дети переглянулись. Потом Андрей все так же спокойно сказал:

– А мы переночуем. А утром пойдем смотреть все.

– Ну, счастливого вам пути, – сказал Данька.

…Дети вышли за околицу. Идти было приятно. Ласковая и еще теплая пыль нежно щекотала пальцы, фонтанчиками всплескивала между ними.

– Хорошо, что ты не сказал ему, Андрейка, – промолвил наконец Кондрат. – Никто и знать не будет. Даже батькu. Только мы да Алесь.

– Что я, дурак? Скажу я Даньке, что мы задумали! Сразу б нас на телеге в Загорщину завезли. А так мы свернем с дороги, пройдем три лишних версты да и залезем в Раубичев парк. Рассмотрим все и пойдем своей дорогой… А то все – Раубич колдун, Раубич в распятие стрелял, над Раубичевым имением змеи летают, к нему болотные паны ездят… А кто видел? Кто знает? Вот и надо… пощупать…

– А если нас тые болотные паны словят?

– Ничего они нам не зробят, – сказал Андрей. – Я из-за икон освященную воду взял.

– А страшно. С одного страха можно умереть.

– Страшно, – сказал Андрей. – Ну и что ж?

Солнце село, когда они свернули с загорщинской дороги на более узкую, что вела на Раубичи. Перешли вброд неглубокую Равеку, вобравшую в себя последний багрянец неба, и прямиком направились в луга.

Отава в этом году отросла хорошая, не кололась, по ней было не больно идти. Косить начали куда раньше Янова дня.

Прошло больше месяца, как отзвучал последний шелест косы, а на дворе только начало августа, теплого и ласкового.

Неисчислимые стога темнели на росисто-серых лугах, источая тот особенный аромат, который бывает у сена, не тронутого дождем. Такой уж удачный был в том году укос. Они были огромные, те стога, и выглядели в сумерках даже немножко зловеще.

Дети шли и разговаривали. Яню несли на спине по очереди. Однако разговор понемногу затухал, а потом перешел на шепот. Потому что слева, пока еще смутно, выплыли из темноты кроны Раубичева парка. Совсем как тогда, в мае, в ночном. Они были пока далеко, не меньше как за полторы версты. А над кронами, совсем как тогда, горел едва заметной искрой далекий огонек.

– Снова не спит, – сказал Павлюк.

– Никогда не спит, – вздохнул Андрей. – Ждет.

Теперь близнецы шли первыми, рядом. Чтоб первыми в случае чего встретить опасность.

Горел над лугами далекий, очень одинокий во тьме огонь. И дети шли на него.

Кроны выросли над головами совсем неожиданно. То были далеко-далеко, а то вдруг надвинулись на детей и нависли над ними. И огонь исчез.

Ограда из толстых железных прутьев тянулась влево и вправо, и ей не было видно конца.

– Пойдем направо, – шепотом сказал Андрей. – Не может быть, чтоб дырки нигде не было.

Однако им пришлось идти довольно долго, пока Кондратова рука, которой он все время скользил по прутьям, не наткнулась на пустое место. Кто-то выломал один прут.

Надо было лезть. Но парк темнел так страшно, что они невольно медлили.

Из парка долетел писк птицы, которую, видимо, застиг в сонном гнезде какой-то хищник. Возможно, то куница хозяйничала по чужим гнездам, а может, совка-ночница. И этот писк словно разбудил всех.

– Ну-к что ж, – перекрестился Андрей. – Полезли…

Они нырнули в проем в ограде, и темные кроны парка жадно накрыли их.

…Шаги были неслышны. Густая трава глушила их. Темень остро, по-ночному, пахла грибами, влажной листвой, сильным дубильным запахом дубовых зарослей и немножко душным, банным ароматом берез.

Невидимая тропинка, которой они шли, привела к высокой сломанной березе над самым обрывом. Береза сломалась, но не упала, повиснув на соседних деревьях, и теперь жестко белела в темноте своим мертвым стволом.

Отсюда было видно довольно далеко. Тропинка здесь раздваивалась. Слева она шла к кудрявому пригорку, на вершине которого неясно белела двумя звонницами Раубичева церковь. Вторая ветвь тропинки спускалась по склону, вела куда-то ниже – видимо, к другим белым строениям, которые беспорядочно раскинулись в чашеподобной ложбине у подножия церкви. И, замыкая ложбинку с другой стороны, полукругом лежала подкова свинцового озера.

– Пойдем по правой, – сказал Кондрат. – Ну ее к дьяволу, церковь. Раубичевы говорили – стоит, как гроб.

Тропинка спускалась по склону наискосок и вскоре вывела на открытый с двух сторон выступ пригорка. Здесь густо росли деревья, а между ними серело узкое строение, похожее на церковь без куполов. Это, видимо, была старая башня при доме. Таких в то время много было разбросано возле приднепровских замков. Всегда расположенные немножко поодаль от новых домов, старые прибежища рода на случай войны, теперь уже никому не нужные, холодные, как подземелья, потому что солнце не успевало за лето прогреть и высушить двухсаженную толщу стен, они медленно разрушались, роняя из кладки на траву источенные каменным слизняком валуны. Со временем стены начинали напоминать черно-желтые соты, мертвую вощину без пчел.

Когда-то были пистолетные выстрелы, когда-то были осады и пчелиное гудение стрел. Теперь – ничего, кроме разрушения.

Дети, медленно продвигаясь вдоль левой стороны башни, увидели овраг, рассекавший ложбину, а за оврагом господский дом. Дом был совсем темный – ни одного освещенного окна.

– Откуда же свет? – шепотом спросил Павлюк.

Андрей пожал плечами. И как только они зашли за угол башни, такой, казалось, неживой, такой безнадежно мертвой, они увидели отблеск этого света на кроне дуба-богатыря, который рос у стены.

…Светилось окошечко в верхнем этаже башни. Светилось неживым, синим, каким-то дрожащим светом – иногда сильнее, иногда слабее.

– Заглянуть бы, – прошептал Кондрат.

– Потом на дуб полезем, – сказал Андрей. – А теперь обойдем башню. Черт его знает, где тут дверь. Вдруг кто выйдет и схватит… Я же говорил, нечисто здесь.

Они двинулись дальше, медленно обошли уже три стороны постройки и теперь должны были выйти на четвертую – к обрыву.

Двери не было и здесь, словно тот, кто зажигал огонек, залетал сюда по воздуху. Но зато здесь было окно на уровне земли, видимо пробитое позже в глухой стене, и из этого окна падал на обрыв красноватый свет.

Они увидели этот свет и одновременно услышали негромкое и редкое постукивание железом о железо, почувствовали сладковатый серный смрад.

С замирающими от любопытства и ужаса сердцами они поползли к этому окну. Павлюк остался с Яней в зарослях, а ребята поползли все ближе, ближе. Красноватые вспышки делались ярче, постукивание тревожнее и отчетливее.

Стук-пых… Стук-стук-пых-х…

Окно было зарешечено, и сквозь решетку они увидели огромное подземелье с каменным полом и сводами. Все стены его, кроме одной, тонули во мраке, а та одна была освещена сверкающими вспышками горна, над которым нависал черным грибом колпак. У горна стояли каменные столы с удивительными инструментами из стекла и металла.

Стук-пых… Стук-стук-пых…

В подземелье было четыре человека. Один сидел за столом возле горна и держал над жаровней что-то похожее на сковороду. Это со сковороды временами полыхало винно-красное пламя, и тогда человек снова сыпал на нее черный порошок, качал головой и продолжал калить.

Второй сидел поодаль. Перед ним дрожала зажатая в тиски металлическая полоса. Он постукивал по ней небольшим остроконечным чеканом.

Стук-пых… Стук-стук-пых-х…

Двое других сидели, закутавшись в грубые суконные плащи, и смотрели в огонь. Все четверо были чем-то похожи; угасала красная вспышка, и тогда даже в свете горна можно было заметить фарфоровую бледность лиц.

И все молчали, как будто слова между ними были совсем не нужны.

Пламя вспыхивало все чаще. И вот человек у горна вынул из чугуна круглую бутылку с узким горлышком, встряхнул какой-то осадок и показал человеку с чеканом. Тот утвердительно кивнул.

Трепетало красное пламя.

Человек подал полосу одному из сидевших. Освободил вторую полосу, крутой дугой выгнутую между тисками, и подал соседу первого. Те сбросили плащи и, оставшись в суконных штанах и белых сорочках, начали молчаливую и страшную своей молчаливостью игру во вспышках красного света: по очереди начали бить полосой о полосу, по-разному держа их. Затем один бил по полосе другого, воткнутой одним концом в отверстие между плитами. Потом второй бил довольно толстой кувалдой по полосе первого.

Один из ударов сломал металл. И владелец кувалды молча, с мрачным лицом развел руками.

И тут вспышка небывало красного густого пламени осветила подземелье. Человек с жаровней стоял и скалил зубы в потоках красного света, которые змеились все выше и выше. Руки его были победоносно подняты вверх.

Это было так страшно, что мальчишки бросились прочь и опомнились лишь за углом башни.

– Что видели? – спросил Павлюк.

– Вызывали кого-то, – коротко ответил Андрей.

– Кого?

– Не знаю. Но не к добру. Пошли отсюда.

– А огонь? – напомнил Кондрат.

– Да, огонь… – У Андрея упал голос.

Они подняли глаза к окну и увидели, что синий огонек погас. На его месте теперь темнел провал окна. Обычный мертвый провал. Больше ничего.

И мальчики сразу почувствовали, как страх уступил место разочарованию. Столько раз видеть искру над кронами парка, решиться наконец идти сюда, натерпеться страха, увидеть огонь вблизи, такой изменчивый и синий. И все испортить.

– Пошли, – сказал Андрей.

Снова тропинка, на этот раз с уступа в обход небольшой подковы озера. Снова запах грибницы и студеная роса.

Мальчики шли молча, с опущенными головами. Было холодно и неуютно под кронами деревьев. Хорошо еще, что хоть Яня не плакала, потому что ей было все равно, так она хотела спать. Андрей снял с себя свитку, и они подвязали девочку на спине у Кондрата, смастерив что-то наподобие мешка, в котором было тепло и уютно. Кондрат теперь мог освободить руки, ему стало легче.

– Придем еще сюда? – тихо спросил он у Андрея.

– Придем, – подумав, ответил Андрей. – Надо прийти.

– Кого же они все-таки вызывали? – спросил Кондрат.

Андрей не ответил. Да и что можно было ответить?

Мрак. Глухие шаги. Сонное посапыванье Яни на спине у Кондрата. Начинает пробирать холод, тот сонливый холод, когда челюсти раздирает зевота и человек мечтает как о наивысшем благе о копне сена, в которое можно забраться и уснуть.

Они миновали озеро, с которого тянуло влажным холодком и рыбной сыростью. Парк снова сделался густым, – не парк, а какие-то дебри с кучами валежника, с редкими глухими тропинками.

По одной из таких тропинок они шли довольно долго. Шли и почти не надеялись, что когда-нибудь ей будет конец. Но тропинка привела их к небольшой поляне. Поляна тоже была темная, потому что над ней склонялись, закрывая шатром небо, ветви могучих деревьев. А под шатром, занимая почти всю поляну, стояла самая удивительная постройка, какую им довелось видеть за свою короткую жизнь.

Постройку окружал частокол из заостренных бревен. Над частоколом поднимались лишь два-три венца стен да трехъярусная крыша из грубой обомшелой щепы. На коньке верхнего яруса неподвижно возвышался "болотный черт" – вычурная коряга, которой ветры и гнилая вода иногда придают сходство с уродливым идолом.

В венцах стен кое-где тускло поблескивали слепые окошечки с резными наличниками. Такие же резные ворота разрывали в одном месте частокол. Колья его венчали побеленные непогодой лошадиные черепа с темными провалами глаз.

Дети не знали, что это была баня Раубича, выстроенная в "сказочном" стиле, но, дрожа, чувствовали это сказочное и страшное. Видимо, сюда, к этим воротам, должны были приезжать, чтоб погибнуть: вечером – светлый день, а перед рассветом – черная ночь.

Из темного туннеля дороги долетел редкий стук копыт, а потом появилась сама ночь, как ей и надлежит, на черном коне и в черном плаще.

Конь шел мерной поступью, а всадник сидел на нем, склонив голову, и длинный черный плащ, похожий на обвисшие огромные крылья, прикрывал репицу животного.

– Вот кого вызывали, – шепнул Кондрату Андрей.

Мальчики не удивились, узнав ночь в лицо, узнав эти длинные усы, эту рукоять пистолета, которая выглядывала из переметных сум.

Всадник подъехал к частоколу и с минуту постоял перед ним. Потом, не поднимая головы, медленно снял ружье и трижды, с большими интервалами, стукнул прикладом в доски ворот.

…Не ожидая больше ни минуты, дети в страхе бросились бежать.

Они не помнили и не знали дороги, не обращали внимания на усталость, от которой резало в груди, не помнили, где перелезли ограду. А может, ее и совсем не было? Они бежали и опомнились только на знакомом перекрестке, от которого до Загорщины было не больше двух верст.


* * *

Было темно. Пахло березовыми вениками. Потом вспыхнул огонек. Рука с железным узорчатым браслетом на запястье поднесла "серничку" к толстой восковой свече. Потом к другой. К третьей.

И тогда другая рука, загоревшая до горчичного оттенка, сняла со стола украшенный серебряными насечками пистолет. Спрятала под стол.

– Боишься? – с иронией спросил Раубич, сбрасывая плащ.

– Берегусь, – сказал Война.

Раубич поставил на стол лукошко.

– Перекуси.

Исполосованное и изрезанное страшными шрамами лицо улыбалось.

– "Правда ль, что Бомарше кого-то отравил?" – спросил Война.

И хозяин бани ответил в тон ему:

– "Гений и злодейство – две вещи несовместные".

– Знаешь классику, – сказал Война.

Они сидели за одним столом. Война ел, искоса и настороженно поглядывая на собеседника. Его черные брови были нахмурены.

А Раубич сидел напротив, и его лицо оживляла ироническая улыбка. Большие, совсем без райка, темные глаза спокойно наблюдали, как пальцы Войны обламывали куриную ногу.

– Изголодался ты, братец.

Причудливо изломанные, высокомерные брови Раубича дрожали.

– И так двадцать лет, – сказал он. – Боже мой, сколько страданий! И главное – напрасно. Все время спать одним глазом. Все время недоедать.

– Лучше недоесть, как ястреб, чем переесть, как свинья.

– Намек? – спросил Раубич.

– Ты что? – сказал Война. – Нет, кум, тебя это не касается. Ты тоже не тихая горлинка, тоже "хищный вран" над этой полуживой падалью. Это не о тебе. Это о тех, кто зажрался, кто забыл.

Они смотрели друг на друга. Предбанник, освещенный язычками свечей, был неплохой декорацией: выскобленные до желтизны бревна стен, пучки мяты под потолком, широкие лавки, покрытые мягкими красными ковриками, стол, на столе еда и обливной кувшин с черным пивом, а у стола два настороженных человека.

– В конце концов, кто меня выручил, раненного, – сказал Война, кончая есть, – кто подобрал в овраге? Кто выходил? Кому же может больше верить Черный Война?

– А ты не гордись, Богдане, – жестко сказал Раубич. – Я тогда не знал, что ты Черный Война. Просто видел твою перестрелку с земской полицией. А у меня, куманек, с этой публикой свои счеты. Да и потом… когда шестеро нападают на одного, правда не на их стороне.

– Рыцарь, – сказал Война. – Ты же смотри, рыцарь, не забудь предупредить "голубых", что меня видели в округе.

– Предупрежу, – спокойно сказал Раубич. – У меня тоже есть то, чего нельзя ставить на карту.

Война сворачивал самокрутку. Изувеченные пальцы плохо слушались хозяина.

– Дай я, – сказал Раубич.

– Не надо. Во всяком случае, один палец у меня здоровый. Тот, который ложится на курок.

– Война, – сказал Раубич, – не рискуй собой, Война. Подожди немного. Час приближается. А ты можешь не дожить. Ты будешь нужен живой, а не мертвый. Пересиди год-два. Место я тебе найду. Отдохни. А потом я тебя позову.

Тень головы Войны неодобрительно качнулась на стене.

– Ты неплохой человек. Но я говорю – нет. Потому что ты ищешь друзей. А друзья продадут. Человек – быдло. В отряде – из троих один изменник. И потом – у меня нет времени. Старые солдаты живут, пока идут. Если я присяду, я не поднимусь, – такая усталость в моих костях. Я подаю тебе знак и прихожу сюда, когда уже совсем невмоготу. Я сплю здесь как человек, но потом мне снова тяжело привыкать к настороженным глазам, к дождю, к своей берлоге… как двадцать лет тому назад.

Он прикрыл глаза.

– Сегодня я расскажу тебе что-то, – не очень охотно сказал он. – Ты помнишь бунт в тридцатом году?

– Да. Только тогда я был иным и не понимал его.

– А я понимал. Мне тогда было девятнадцать, и я верил в людей. Верил в бунт, в наше восстание, в то, что люди не изменят. Верю я в это теперь или нет – мое дело. Золото – самый грязный металл, однако из него делают корону, и ее хозяин с мозгами каптенармуса получает право сидеть на человеческой пирамиде, измываться над людьми, мозоли которых он не стоит. Горностай – подлый и алчный зверь, однако из его шкурок шьют белоснежную мантию, и ее хозяин почему-то получает право помыкать своим народом и множеством других.

Война положил на стол тяжелую ладонь.

– Я верил, что остальные думают, как я. Видимо, потому, что я любил свое Приднепровье и верил, что мои друзья желают ему добра. А потом началось. Прежде всего изменила эта сволочь, Хлопицкий. Диктатор восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Наполеончик… Потом другие. Разгул подлости и животного страха… Нечего удивляться, что нас разбили, что мужики нам не верили. Но я верил. Через год я пришел к некоторым из друзей и сказал, что время начинать сначала. И увидел, что один разводит капусту, а второй служит столоначальником. Увидел пустые от ужаса глаза… А они ведь были совсем такими, как я. И я понял: они остановились в ненависти. Что мне было делать? Начальники предали. Друзья тряслись. Народ покорно тянул ярмо. Все, во что я верил, было, выходит, сказкой для глупых детей, а моя мечта – поломанная игрушка.

Он улыбнулся.

– Я был молод и горяч. Один так один. И я решил: восстание будет жить, пока буду жить я. Должна же быть правда!

Теперь в его словах звучала наивная, но твердая гордость.

– И вот оно живет. Они думают, что задушили его, а оно живет, двадцать лет звучат его выстрелы. Какой еще мятеж держался столь долго?! Потому я и сплю одним глазом, потому остерегаюсь. Оно должно жить долго… пока не подстрелят меня. Мне нельзя останавливаться. Иначе получится, что я даром жил.

Вздохнул.

– Иногда мне тяжело. Я гляжу издали на твоего Стася. Гляжу на твою Наталью. На Франса. На Майку. Я люблю детей. Иногда думаешь, что сопротивление ни к чему не ведет. Можно бросить все и жить… Но потом я вспоминаю, что каждый мой выстрел – это пощечина тем, с пустыми глазами… И вот потому мне с тобой не по дороге. Я не могу ждать.

– Хорошо, – сказал Раубич. – А сейчас я пойду, ты уже совсем засыпаешь… Спи спокойно, кум.

– Почему же не спать? Буду спать. Инсургент спит, а восстание продолжается.