"Остров Ионы" - читать интересную книгу автора (Ким Анатолий Андреевич)

ЧАСТЬ 4

Писатель А. Ким, которому Я поручил записывать этот роман, вдруг по непонятным мне причинам утерял всякий интерес к работе, он просто начал открыто манкировать, скучать и даже зевать, сидя за рабочим столом, на котором стоял включенный компьютер. И вид у светящегося экрана дисплея был какой-то потерянный, унылый и безнадежный, и очень часто на нем стали проявляться таинственные предупреждающие сигналы, которых бедняга писатель никак не постигал…

Мне кажется, ему стали неинтересными все человеческие истории. Его начала охватывать оторопь от ничтожества всех так называемых гениальных открытий, откровений, общих идей и частных мыслей тех самых человеков, которые в человечестве — времен присутствия А. Кима в нем — считались самыми великими. Какие там великие! — вдруг вскрикнул он однажды, припрыгнув на своем стуле, ведь их даже не видать на земле, никого не видать уже с первого уровня Онлирии!

Ах, неужели достопочтенный А. Ким как-то незаметно для меня сошел с дистанции раньше срока и смог самостоятельно просочиться в Онлирию? Может быть, он и действительно помер во сне, о чем неоднократно просился в молитвах? Но что бы там ни случилось, у меня пока нет никаких особенных сведений о нем, лишь стало известно, что писатель шлет мне мысленное прошение о том, чтобы ему было разрешено в данном романе перейти из разряда авторов в уровень персонажей, сиречь действующих лиц. То есть он не хотел больше быть сочинителем, а желал стать сочиняемым, что ли… Ну хорошо, допустим, Я это ему разрешу. А роман, роман-то кто будет за него оканчивать? Пушкин, что ли? Или мне самому садиться за компьютер?

Ревекка и Андрей-Октавий, выйдя из жизни, решили пройти пешком по всей Западной и Восточной Сибири, дойти до Берингова пролива, а затем, когда пролив зимою замерзнет, по льду перейти на американский материк и отправиться по нему дальше. Но им удалось добраться только до бассейна реки Енисея, до болотистой таежной Страны Пяти Тысяч Озер, которая находится за синеводной Каменной Тунгуской.

Это путешествие, длившееся почти семьдесят лет, они вынуждены были прервать из-за одной роковой ошибки, допущенной в тунгусском краю, и вернуться вспять по времени и надолго задержаться в лепрозории Жерехова. Их тогда захватили в тайге как беглецов из лагерной зоны, но ни в каких побеглых списках оба не числились, к тому же у Андрея Цветова обнаружилась глубокая проказа, поэтому их по-быстрому отправили особым этапом в лечебницу для прокаженных.

Он и Ревекка проникли к тому времени сквозь семь десятков особенных лет для Российской империи, ставшей советской, благополучно избежав встреч с несколькими поколениями ее граждан, и, не имея никакого представления о том, что происходило с Россией за все это время, однажды летом вдруг почувствовали ностальгию по человеческой жизни и решили выйти к людям. Желание это настигло их в дичайшей таежной равнине Пяти Тысяч Озер, где было настолько безлюдно, что казалось, от сотворения здесь не возникало человеческого духа и это не Сибирь, а некая иная планета, никогда не знавшая человека. Именно там они и набрели на стойбище тунгуса и решили на этот раз людей не сторониться, а пойти с ними на контакт.

Захар-Семен, старый тунгус, имевший также двойное имя (одну зиму у его матери было два мужа, промысловики из русских, соболятники Захар и Семен, после них родился мальчик, которому и дали двойное имя), ничуть не был удивлен, когда обнаружил при свете костра двух людей, стоящих перед ним. Он лишь спокойно перевел в их сторону взгляд узеньких своих глаз и уставился на пришельцев из ночной тьмы.

Затем улыбнулся и молвил:

— Бабы надоели хуже комара. Решил ночевать тайга.

Это было произнесено лесным человеком невдолге после тех событий в Советской (бывшей Российской) империи, которые нарушили весь ее установившийся постреволюционный исторический уклад. Но об этом живущий за четыреста километров от самого ближайшего поселка тунгус еще не знал, поэтому и сам ничего не мог рассказать интересного гостям, а, наоборот, с любопытством воззрился на них и стал ждать интересных новостей. Но люди из таежной ночной тьмы молчали, ни о чем не способные поведать одинокому тунгусу, ночующему у костра. Поэтому Захар-Семен еще на многие годы остался в неведении, что за новая перетряска произошла в великой империи.

Тут и вышла ошибочка со стороны Андрея, которая отбросила его и Ревекку по времени назад лет на шестьдесят и привела их в Жереховский лепрозорий. Октавий-Андрей посчитал, что, так долго проведя на полной свободе безлюдия в сибирских дебрях, ни разу за все это время не соприкоснувшись с другими людьми, тщательно избегая городов и весей, не нуждаясь в пище и тепле, он с Ревеккой вместе обрел и прямую, и косвенную независимость от человеческого общества. Расстрелянный офицер, он считал, что имеет право на подобную независимость от людей. А теперь, пожалуй, можно и встретиться с ними, все простить друг другу и наконец-то сесть рядышком и спокойно поговорить о жизни — для Андрея тунгус у костра был всем человечеством в одном лице, широком, как лопата, с выпуклыми каменными скулами.

— Ты ничем не болен, братец? Здоров ли ты вполне? — молвил первое он после стольких лет перерыва в общении с людьми. А ведь Андрей хотел произнести обычное приветствие, которое в простонародии звучало бы: Здорово, брат! — или что-нибудь в этом роде.

Но разучившийся даже приветствовать людей, бывший белый офицер, расстрелянный красноармейцами, но не погибший, а постигнувший состояние Высшей Свободы, совершенно невзначай задел в сердце замершего на месте тунгуса самую уязвимую точку. Ибо Захар-Семен вместе с двумя своими женами был болен проказой и очень давно ушел от жизни людей в немыслимую глушь Пяти Тысяч Озер, под самый Полярный круг на севере сибирской лесотундры. Шаман, первым распознавший в нем болезнь, сказал ему, что этим болеют верхние люди, те, что давно перекочевали на небо, и она там лечится, а на земле, если кто заразится ею от духов, нет никакого излечения.

— Не болеем, кажись, а сразу стали, с моими женками вместе, как верхние люди, мать честная, — несколько смутившись, ответил тунгус, плохо умеющий врать.

— И вы тоже? — обрадованно воскликнул Андрей. — Мы ведь такие же! Совсем как верхние люди. И много сейчас стало таких?

— Не знаю, однако, — пряча глаза, молвил Захар-Семен. — Кочевали сюда очень давно. В бегах живем.

— И мы в бегах живем. Уже лет семьдесят, наверное.

— Ка-аво! Семьдесят? Такие старые уже! А почему такие молодые?

— Какие уж есть. Ведь ты же сам сказал: как верхние люди… Вот мы и стали такими.

— Ишь как оно выперло по вашей-то, паря… У нас по-другому… похуже будет. Мы не молодеем, однако. А чего вы кушаете? — взволнованно спрашивал тунгус. — Чего пьете?

— Ничего не кушаем, — был ответ. — Питаемся только солнцем, воздухом. Пьем, правда, воду. А вы что, разве едите пищу?

— Спрашиваешь! — отвечал тунгус. — Рыбку едим, оленину помаленьку, морошку и бруснику. Черемшу лопаем, спасает от цинги, мать честная.

— Это значит, что в твоем, равно как и в нашем, положении принимать обычную пищу не возбраняется, — сделал вывод Октавий-Андрей, ошибочно предположив, что встречный туземец у костра однозначно является преображенным существом из Онлирии, по каким-то личным соображениям также вернувшимся в физическую жизнь.

— Покушать хотите, мать честная, — сделал вывод и тунгус, по-своему воспринявший информацию пришельца. — Тогда пойдем в мой дом, раз вы такие же, как и я, мало-мало верхние люди. Дам покушать. Муксуна варят нынче мои женки.

Он привел путников в свой низенький дом, снаружи земляной, дерновый, а изнутри бревенчатый — домик на маленьком холме. У очага шевелились две согнутые фигуры, женские, старые, — и по запаху из котла, в котором они помешивали темными палочками, можно было определить: готовят еду из рыбы. Очень давно не пользуясь пищей для поддержания жизни, наши онлирские путешественники почти забыли, как пахнет вареная рыба, и густой дух свежей ухи, заваренной на зеленом диком чесноке, потряс их души мощной гармонией радостных, живительных звериных чувств.

И они захотели есть горячую, душистую уху, и ели ее, и во время еды почувствовали возвращение в их тела давно забытых земных свойств и состояний. Образовавшаяся тяжесть в желудке способствовала восстановлению в туристах из верхнего мира чувства счастья при сытом, вполне благополучном существовании на земле, и на глаза их стали наворачиваться слезы умиления. Все ведь это было забыто! Лет семьдесят обходились они без такого неприродного человеческого понятия, как «счастье», потому что оно есть лишь людское сравнение — при наличии у них чего-то, хотя бы сытой пищи в желудке — с тем, когда этого самого наличия полное отсутствие или очень немного: еды, тепла, прохлады, воздуха и воды, звезд над озером, повисших одна против другой.

Они не захотели остаться в Онлирии, потому что там нельзя было им обняться, даже поцеловаться, и вернулись в пространство Онлирской Сибири, чтобы иметь возможность прикасаться друг к другу губами в поцелуе или просто руками, помогая перепрыгнуть через поваленное дерево или, как в самом начале безсмертного путешествия, — при них еще был живой конь, — подсаживая Ревекку в седло или ловя ее, когда она со счастливым смехом валилась с этого высокого седла в объятия Андрея. Но по пути лошадь умерла от старости. Поцелуев и всяких других прикосновений, коих хотелось женщине и мужчине, полюбивших друг друга, испробовано было неисчислимое множество. Постепенно и это сошло на нет, само собою прекратилось, перестав ощущаться из-за бесконечного их повторения, околевшую лошадь оставили прямо на черном льду какого-то зимнего озера, там, где настиг ее конец, а сами онлирские невозвращенцы направились дальше… И никто ничего отнять у них не мог, поэтому они постепенно забыли о пронзительной радости человеческого счастья, которое не есть видимая вещь жизни, но всегда является тенью окончательной и беспредельной утраты.

И вот, наскучившись без обычных человеческих радостей, которые ежедневно доступны были даже безобразно состарившимся бабам тунгусского таежного обывателя, Андрей и Ревекка приняли из их рук деревянные долбленые блюда с горой наваленной, дымящейся паром рыбы. Они стали есть — и пища земная, в которой гости не нуждались раньше, теперь буквально их потрясла. И даже показалось — Ревекке? или Андрею? — что хорошая пища земная, на которую для одних живых тварей идут другие живые, — еда человеческая ничуть не хуже, чем их любовь земная, телесная, тесно соприкасательная, непременно забирающая всю устремительную силу мужского нетерпения в нежное лоно женского приятия.

И только насытившись гибельной земной пищей, они заметили — сначала Ревекка, она толкнула под локоть Андрея и глазами указала ему на вытянутые к огню руки одной из тунгусских старух, та зажимала ими дровяное полено, собираясь забросить в огонь, — и на этих руках были не пальцы, а какие-то белые огрызочные култышки…

Старуха тунгуска поняла, что загадочные гости совсем некстати узрели последние признаки ее болезни, которая изнутри ее вылезла через пальцы рук, по пути обглодав по паре суставов — на этих ее прекрасных пальчиках, которые в пятнадцатилетнем возрасте девушки были белыми, с атласной кожей, с длинными, утончающимися к розовым ногтям кончиками. Руки юной тунгуски были столь красивы, что даже она сама порой не выдерживала и, наклонившись, дружелюбно целовала их, по очереди поднося каждую к своим вытянутым толстеньким губам. А теперь, на последних шагах смертоносной болезни, уже самостоятельно собиравшейся покинуть худосочное, бесполезное для нее тело, старая таежница с жалостью и умилением вспоминала красоту своих девичьих рук, от которой остались одни лишь воспоминания да обглоданные болезнью култышки вместо пальцев. И вот печальное безобразие вдруг заметили гости, о которых широкоскулый, узкоглазый хозяин поведал женам, что это верхние люди, что им вдруг захотелось отведать вкусной земной пищи, ибо надоела им пресная небесная еда, намешанная из клочков белых, серых и розовых облаков.

Андрей и Ревекка вполне уразумели, что таинственные первопричины всех явлений и дел во всех мирах, во всякое время, где только появляются люди, на этот раз подвели их к весьма странной немилости — или к испытанию, либо к кармическому наказанию — и они должны были заразиться самой мрачной болезнью через принятую из рук прокаженных приготовленную ими пищу. Молча покинув земляную кубическую хижину тунгусских отшельников, расставшись с хозяевами, не глядя им в глаза и не сказав ни слова, Ревекка и Андрей вынуждены были уйти вспять по времени между таежными озерами — самым извилистым путем, какой только может быть на земле, — туда, где их уже давно ждали.

Но в том же году, когда Ревекка с Андреем попали в лепрозорий к Жерехову, тот был арестован и увезен в безвестность — его не было на месте семнадцать лет, и все это время Ревекка ухаживала за своим больным супругом, который постепенно превращался в неузнаваемо-жуткое существо с львиной мордой, а сама она старилась и толстела вновь приземленным телом. Однако лицом оставалась она юной и прелестной, гнедые волосы не седели, пребывали все такими же роскошными, но однажды новое начальство приказало ей коротко остричься и накрывать голову больничной косынкой. Вернулся Василий Васильевич, и волосы длинные ей вновь разрешено было иметь…

Обо всем этом рассказала Ревекка писателю А. Киму после того, как однажды, в непредвиденный час, весь поселок лепрозория мгновенно исчез — и больше уже не вернулся назад. Переселение в иной мир по-жереховски произошло наконец… Колонии с ее «швейцарскими домами» как не бывало. Остались стоять втроем посреди зеленой лесной поляны — долговязый принц Догешти в голубой венгерке, старая дама с молодым лицом и буйным водопадом темно-рыжих волос и писатель А. Ким, не желающий больше быть автором этой книги, а желающий стать одним из ее героев.

Узнав о том, что Ревекка, пользуясь своим СВОБОДНЫМ выбором, теперь хочет вернуться к осенней ночи 1921 года, чтобы снова встретиться с преображенным Андреем-Октавием и повторить все путешествие через Сибирь, А. Ким стал чуть ли не заискивающе проситься, чтобы ему разрешили сопровождать их. Ревекка без всякого противления легко разрешила ему это. А у меня писатель так и не счел нужным спрашиваться! Хотя Я, собственно говоря, не препятствовал бы и даже охотно разрешил столь необычный литературный ход — любопытно было, что с этого получится…

Таким образом, в движении времени у Ревекки с Андреем трижды получались «мертвые петли», закрученные: 1) вокруг земляного дома тунгусов; 2) с 1937 года вокруг лепрозория Жереховых; 3) возврат в двадцать первый год, после преображения Андрея, и начало нового — взамен старого, вычеркнутого в небытие, — повторного выхода на бесконечный путь в сторону востока солнца.

У писателя получалось со временем еще сложнее, пожалуй. А. Ким должен был проникнуть вместе со своими новыми друзьями за порог собственного рождения, почти на двадцать лет до него. Задача была архисложная, но сердце отважного не дрогнуло, он временно расстался с любезным для него принцем Догешти, отправив его одного к тунгусской хижине, чтобы он дожидался экспедицию именно в той точке пространства, а сам стал усиленно работать над текстом, осторожно выискивая наиболее верную схему для проникновения во времена, предшествующие его рождению.

При повторной встрече с тунгусской семьей прокаженных Андрею с Ревеккой надлежало исправить ту небольшую ошибку, из-за которой они оказались отброшенными почти на семь десятков лет земного времени назад и вынуждены были «крутануть петлю» во весь свой первоначальный маршрут по Сибирской Онлирии. Ошибка заключалась в том, что они поддались соблазну жизни и не удержались от желания отведать свежей ухи из муксуна. Уже было сказано, что аромат ухи обладал могучей силой и гармонией жизнетворного начала и мог пробуждать, словно волшебная музыка, в душах, давно оставивших земной мир, совершенно неодолимую ностальгию по человеческому счастью.

После исправления роковой ошибки онлирцев наша экспедиция к острову Ионы должна была быть продолжена. Предложено было присоединиться к ней Андрею и Ревекке, ибо последняя, как было передано ей через А. Кима, являлась далеким потомком китоспасаемого Ионы. Найти пращура, встретиться с ним и заключить его в объятия было бы ей очень даже лестно. К тому же она должна была унаследовать от него капитал, равного которому еще не было на Земле за всю ее историю. Но об этом позже.

Итак, по исправлении сценария судьбы Ревекка, Андрей-Октавий и примкнувший к ним писатель А. Ким (с голубем за пазухой) и принц Догешти, который повторных семьдесят лет смиренно дожидался экспедиции возле дернового домика тунгусов, — все четверо дружно отказались от приглашения отведать Захар-Семеновой ухи. И тут же, несмотря на подступившую ночь, отправились дальше, раздумав останавливаться на бивуак. Старый тунгус, ничего не понявший, растерянно смотрел им вслед, сидя возле своего костра и куря длинную кривую трубочку из можжевелового корешка. Он размышлял, каким это образом так могло получиться, что странные гости, верхние люди, лишь вчера приснились (тогда их было, правда, всего двое), а сегодня вот снова приснились, но на этот раз явились вчетвером. От рыбы отказались и мгновенно улетучились в черную тайгу. Таким образом, повторное семидесятилетнее путешествие онлирских туристов относительно тунгуса Захара-Семена прошло всего за одни сутки.

Он сидел возле догорающего костра, опустив тяжелые припухлые веки на глаза, в которых возникали, сменяя один другого, странные образы посетивших его верхних людей. На коленях его лежала холодная потухшая трубка, и старый тунгус трогал уродливым огрызком большого пальца оглаженный до блеска чубук, совершенно не ощущая предмета, словно можжевеловая палочка была из того же неощутимого материала, что и зыбкие сновидения всей его жизни. А уже на другой день старик, имевший на лице маску отупевшего полусонного льва, совершенно забыл про эти расчудесные сны.

Дорог никаких через эти присаянские таежные дебри не имелось, ночная Страна Пяти Тысяч Озер была густо населена тысячами тонн летающих кровососущих насекомых, которые прекрасно ориентировались как в темноте влажной ночи, так и в эфирном пространстве, а вновь помолодевшая пара онлирцев с писателем и румынским принцем вкупе вынуждены были двигаться по черной тайге с вытянутыми вперед руками, боясь долбануться головой о дерево. Это были напрасные опасения верхних людей, спустившихся вниз, так как твердый нижний мир не мог войти в соприкосновение с ними и свободно пропускал их сквозь себя, словно электронные волны, — однако совсем не видя вокруг ни зги, наши путешественники, еще не забывшие, как в грубой жизни набивают шишки себе на лоб, продвигались вперед с большими предосторожностями.

Кровососущие насекомые в нарушение всех законов физики и метафизики обнаруживали их в темноте, всей миллиардной камарильей, с инфернальным воем нахлобучивались на головы и наваливались на виртуальные фигуры путешественников. И вскоре онлирцы, сиречь верхние люди, были сплошь облеплены поверх своих эфирных тел мошкарой и комарами. Так что через некоторое время представляли собою мохнатые чудища одинакового вида: дымящаяся мошкарильей голова, растопыренные руки, над кончиками которых, над каждым виртуальным пальчиком, как будто взвивается струйка дыма. И растерянно моргали дырки глаз, в которых поблескивали испуганные зеркала души. Но уже очень давно путешествуя по Сибири, наши опытные онлирские землепроходцы мужественно и совсем немучительно преодолевали выпадавшие им на пути тяготы и лишения.

Писателю А. Киму на седьмом десятке лет также вдруг пришлось поворачивать вспять, отъехать вплоть до своего дня рождения, а затем и откатиться еще дальше, минус лет на двадцать, — с тем, чтобы начинать вместе с Ревеккой и Октавием-Андреем повторный исход из мира революционных убийств в сторону блаженного острова Ионы. Выяснилось, что до своего рождения А. Ким, оказывается, пребывал в состоянии очень независимого СВОБОДНОГО духа, и этому амбициозному духу вовсе не хотелось влипать в человеческое прокисшее сусло и становиться писателем А. Кимом. Но Высшая Воля всегда неисповедима, она распорядилась таким образом, что через двадцать лет А. Ким все-таки должен был появиться на свете — хотел он этого или не хотел, — наспех внедренный в только что родившегося в одной корейской семье младенца. Он увидел свет в староверческом селе Сергиевка, что в Южном Казахстане Российской империи, и хранителем его, значит, стал ангел Сергий.

И до своего рождения, как было уже сказано, А. Ким в качестве независимого духа сопровождал повторный исход Ревекки и Андрея. А в день своего рождения наш писатель вынужден был разделиться, раздвоиться. Одна часть, вырядившаяся в синий джинсовый костюм, продолжала сопровождать поход онлирцев наравне с двумя его участниками, а другая, как это и было предписано судьбой, для начала приняла вид орущего краснолицего младенца.

Виртуальный и безвозрастный, джинсоодетый А. Ким плелся по западносибирскому бездорожью, незаметно держась за хвост темной лошадки, на которой ехала Ревекка, а тем временем ребенок А. Ким стал брать материнскую грудь, сосать молоко, расти в теле, марать пеленки, зевать и пукать, орать как оглашенный, при этом хитро поглядывая на незнакомую матушку сквозь щелочки сведенных век. И уже прискорбно сожалея, что сам напросился на это монотонное, бесстрастное, невнятное путешествие, похожее на бессмысленный перекур небытия, А. Ким вневременный пытался забыть о самом себе, а младенец А. Ким, лежа посреди лужайки в пеленках, испуганно оглядывался на шатавшуюся под ветром траву, вслушивался в далекие тяжелые шаги командора, закатывал глаза и старался увидеть то, что творится внутри его собственного черепа. И он продолжал удивляться обилию ватных облаков в небе, мастурбировать в постельке, хохотать и шмыгать носом, подтягивая сопли, свисавшие из ноздрей на верхнюю губу, — а затем, обмерев от удивления, однажды услышал чей-то мужской голос, произносивший: Ребенок принес мне горсть травы и спросил: что это?

Но, оказавшись там, во времени, в котором его еще не было, — заявившись туда из будущего в потрепанном джинсовом костюме, — он в духе своем ревниво сохранял для себя тот образ одежды, который был модным в его время жизни. И на всех дорогах Онлирии он всегда появлялся в «джинсе» — синих тесных брюках и коротенькой, на талии заканчивающейся куртке с отстроченными желтой ниткой нагрудными карманами. Дивились Андрей с Ревеккой, одетые соответственно своему времени в шерстяное сукно и льняное полотно, на эту грубую хлопковую ткань, крашенную в дикий цвет индиго, толстую и колом стоящую, как дерюга, — могло же людям прийти в голову такое: шить из нее одежду! На что писатель деликатно, снисходительно, слегка даже презрительно отмалчивался, не находя нужным объяснять спутникам, что о таком великолепном одеянии он мечтал всю свою бедную молодость, да так и не сбылись его мечтания — молодые годы его пришлись на такое грустное время, когда в Стране Советов американская джинсовая одежда была большой редкостью и стоила бешеных денег. Итак, хотя бы двадцать лет до своего рождения похожу в суперкостюме фирмы «Lee», если уж не придется в двадцать реальных молодых лет покрасоваться в них! — решил А. Ким, горделиво оглядывая свою одежду и затем, для сравнения, — дорожную экипировку спутников.

Так и шла двумя параллельными дорогами его жизнь-матушка: по одной двигался он к своему великому будущему пенсионному возрасту, шестидесятилетнему юбилею, — писатель А. Ким, а по другой вместе с прекрасным молодым человеком благородной наружности и с не менее прекрасной и благородной девушкой шел он по дорогам Сибирской Онлирии в сторону далекого острова Ионы. Там, там надлежит им встретиться и соединиться наконец друг с другом!

Есть некая легкая недоуменная печаль в том, что ты присутствуешь в мире, в котором тебя еще нет, — точно так же, наверное, весело-и-грустно в мире, где тебя уже давным-давно нет, думал А. Ким, следуя позади лошадки, на которой ехала по-бабьи ссутулившаяся, пригорюнившаяся Ревекка. Она снова была молода, пышноволоса гнедыми непокорными патлами и прекрасна, как и должно было быть ей в свои восемнадцать классических лет. Стан ее, обтянутый темно-вишневой, в черную крупную клетку шотландкой платья-амазонки, обвязанный еще и пестрым турецким полушалком, — женский стан даже в своем согбенном и унылом состоянии молодо и чувственно раскачивался и пружинил над высоким казацким седлом, уверенно попранным широкими бедрами. Хороша задница у девушки, размышлял будущий писатель еще лет за двадцать до своего рождения, следуя позади лошади, держась за ее хвост, которая не видела и даже не чуяла этого.

Разумеется, перспектива семидесятилетнего путешествия, предстоящего всем троим, не могла не вогнать А. Кима-виртуального в состояние легкого ступора воли, и душевное самочувствие еще раз идущих на восток его спутников также было сложным. Но ведь это были не обычные земные пилигримы, рассчитывающие свое паломничество через жизнь какой-то арифметической суммой земных годов, нет, расчет путешественников Онлирии зиждился на неоглядном времени, притекающем по жемчужному туману дожизни — и как молния пробивающем земной мир, чтобы улететь далее вперед и в небеса, оставляя после себя глухой рокот и затихающие раскаты грома. И они не роптали на свою судьбу.

Ведь только человеку-разумному-безсмертному во Вселенной дозволено было прогуливаться пешком по дорогам времен туда и обратно, летать по воздуху без крыльев над бесконечными просторами разных миров, раздваиваться и проживать свою жизнь в двух совершенно разных вариантах… Только ему дано волшебное оборудование слов, с помощью которого он, смешной и трогательный, с лохматой пиписькой между ног, может построить под звездами красивый Дом и целое царство вокруг него, где присутствует постоянное добродушное невидимое веселье, звучит смех любимых тварей Господних — тех, от которых Он навсегда убрал смерть, как хозяйка убирает тряпку после мытья полов в Доме.

Итак, повторное путешествие до тунгусской хижины уже совершилось, на этот раз, как сказано, путники не стали заходить в земляную-бревенчатую избу аборигенов, зараженных гибельной лепрой особого вида, при которой у человека либо у больной страны не только кожа изъязвляется в свою глубину неодолимой лютой паршой, гниют государственные мышцы, ломаются кости, дряхлеют державные устои, а лицо накрывается маской льва, — но и отваливаются конечности, уши, нос, отпадают кусками целые республики, и человек под конец остается без движения, без ума и без своего человеческого обличия, а через имперское тело перестает проходить электрическая энергия Безсмертия. И утративший эту силу человек внезапно прозревает наглое преступление жизни, в нем рождается жажда мести и самому себе, и всем подобным себе, получившим от Бога жизнь. Он весь содрогается от омерзения к ней и, укрыв под балахоном лицо, оставив над заслоненными рукой устами одну лишь узкую щель для глаз, готов страшным, замогильным голосом кричать на всю Вселенную: нечист! нечист! — испытывая при этом особенную мазохистскую радость.

Мы все имеем возможность отправиться вспять по времени — если только захотим, — каждый из нас сам себе проводник, один и тот же во все времена, вожатый самому себе, всегда имеющий возможность навестить давно умерших отца и деда (то есть самого себя), побывать последовательно в их трех жизнях, всякий раз отдавая всю ее до последнего вздоха делу, скажем, освобождения прокаженных от вероломной и тяжкой тирании жизни-смерти.

Постепенно писателю стало ясно, что остановка экспедиции в лепрозории Жерехова, встреча с Ревеккой и возвращение вместе с нею вспять в двадцатые годы (когда самого А. Кима на свете еще не было) имела свой скрытый смысл. Потом новое путешествие с ними через всю советскую эпоху вплоть до того вечера — огненно-багрового над облитою фиолетовыми чернилами туч предночной тайгой, когда они отказались от приглашения Захара-Семена войти в его дом отведать вареной рыбы и, быстренько забрав с собой румынского принца Догешти (что терпеливо прождал своего сочинителя, отстояв на том самом месте, где ему велено было стоять, несколько десятков мистических лет), уже вчетвером отправились дальше.

Остановка в пути имела тот смысл, что каких-нибудь три четверти века для безсмертных не имеют никакого значения. А для тунгуса Захара-Семена их появление всего лишь было сновидением, повторявшимся в продолжение двух ночей подряд, когда он, наскучившись со своими старыми женками в доме, ночевал в тайге. Перед ним приплясывал огонек костра, дыша на него теплом, и от чувства одиночества его отвлекали многочисленные вши, копошившиеся на нем и покусывавшие спину. Но для писателя, прожившего всего шестьдесят лет и все это время продрожавшего в страхе за свою шкуру, такие гигантские скачки-зигзаги и петли Нестерова во времени — с заходом даже в его преджизненную эпоху — могут означать только одно… Это как вручение ему Нобелевской премии Неба — акта дарения величайшей личной свободы. СВОБОДЕН! — объявляется ему с небес торжественно и весело, по-королевски милостиво.

Да, отныне он СВОБОДЕН — быть в составе экспедиции на остров Ионы или не быть, оставаться ли автором романа или окончательно стать лишь одним из персонажей своей собственной книги. И, шагая в ночной тайге с вытянутыми вперед руками, чтобы только не заехать лбом в дерево, — в аналогичной неуверенной позиции продвигались во тьме леса и остальные спутники, — А. Ким окончательно определился, кем он хочет быть. Отныне он будет только одним из персонажей этой книги, наравне с остальными, а летописцем экспедиции он больше не хочет быть, потому что ему уже давно надоело это занятие — писать книги.

Глубочайшая удовлетворенность всем, что только выпало ему на долю, разлилась в сердце писателя; маленькая неудовлетворенность была лишь в одном в том, что, побывав в верхних людях Онлирии и вернувшись вниз на землю, он мог только видеть своих новых друзей-спутников, но прикоснуться к ним или обнять их никак не мог. Они все были неощутимы для его рук, словно воздух, равным образом и коллеги по экспедиции не могли бы дотронуться до него.

Утро следующего дня застало их идущими по лесу, озаренному невероятным светом пробившегося сквозь тучи солнца. Солнечная доброжелательность, такая же невесомая и бесплотная, как они сами, но столь же убедительно визуальная, как и их обличия, разноцветно загорелась ярким пламенем на ветках и листьях деревьев, на росинками обрызганной паутине, на сияющих белых крыльях молчаливо летящей над лесом пары журавлей.

Болотистая дикая лесотундра Страны Пяти Тысяч Озер вся засверкала, как пять тысяч осколков упавшего наземь небесного зеркала, и мгновенный всплеск ослепительного расколотого света был отражен и отброшен, выплеснут пятью тысячами солнечных зайчиков на повисшие у края небес свинцовые тучи. Они тускло залоснились на своих округлых боках и дружно издали всеобщий глубокий вздох удовлетворения. Еще один день земного мира, имеющий столь краткую видимость, в первый и последний раз воссиял в лучах взрывающейся звезды.

Экспедиция приблизилась как раз к тому месту, где совсем недавно упал комок другой, давно взорвавшейся звезды — от него-то деревья тайги полегли ровными рядами по всему кругу, ногами к месту его падения и головами в разные стороны.

Одна из жен тунгуса Захара-Семена, та, от которой заразился проказой Октавий-Андрей, в детские годы слышала от своей бабушки, что как-то поздним вечером, когда она возвращалась из гостей домой, наступил среди ночи яркий день в тайге, и бабка успела при свете этого дня увидеть белочку на дереве, испуганно сжавшуюся в комок и сверкавшую глазками, уставленными в сторону внезапного солнца, заметила под ногами какую-то лесную канаву и перепрыгнула через нее, нагнулась, чтобы подтянуть на обуви развязавшийся ременный шнурок, — и лишь вслед за этим бабка услышала такой страшный грохот, какого никогда еще не слыхивала. Далекая потухшая звезда, приславшая привет другой, стремительно потухающей, как раз предупреждала последнюю, что это только с виду кажется безобидным процессом — остывание звезды и покрытие ее твердой коркой, на которой может образоваться жизнь, — но что вслед за тем, как звезда совсем остынет и вроде бы станет выглядеть вполне безобидной, она может вдруг неожиданно взорваться, как бомба замедленного действия в жизненной оболочке…

Впрочем, это уже к моему повествованию не относится — судьбы и жизни звезд, планет и астероидов нас пока не волнуют, их дружба и вражда, взаимное тяготение и отталкивание нами здесь не рассматриваются. Я провожу свою экспедицию возле места падения Тунгусского метеорита, о чем ее участники даже и не догадываются, — пусть Совсем Свободные Люди спокойно следуют дальше дикими просторами Восточно-Сибирской Онлирии в сторону Тихого океана. Моя экспедиция и те, которые прилетали на так называемом Тунгусском метеорите, они разошлись как в море корабли, ну и замечательно, баста…

Я оставил мертвое пространство и перенесся прямо к дверям одного американского квакерского колледжа, где учится тот, который интересует меня как один из будущих участников экспедиции на остров Ионы. И пока наш писатель, довольный своим решительным выбором, неведомо чем занимается в русской части экспедиции, мы уже без него проследим и запишем события американской стороны.

Ее продвижение к острову Ионы совершалось в обратном направлении, нежели то, которое избрала русская группа с участием А. Кима, окончательно решившего стать одним из героев данной книги. Отпускаю его на свободу где-то на просторах Восточной Сибири, на недостроенной, законсервированной, одичавшей трассе БАМа, и пусть он гуляет себе, довольствуется участием в путешествии, совершаемом совместно с румынским принцем Догешти, онлирцами Ревеккой и Андреем — господами, ранее им же самим придуманными, и за пазухой у писателя ворохается и коготками поцарапывает кожу живота его почтовый голубь, далекий потомок сизаря Кусиреску. А мы пока вернемся к американцам.

Будучи выходцем из немецкой семьи старинных переселенцев из России в Америку, Стивен Крейслер традиционно знал русский язык, он с детства неосознанно говорил по-русски, как и многие его родственники по мужской линии, — Крейслеры еще времен Екатерины Великой целеустремленно осваивали русский язык и бережно передавали его потомкам из поколения в поколение. Напоминаю, что прапрадед Стивена в компании с Толстым-Американцем пересек мировой океан и внедрился в США, Наталья же Мстиславская была творческой волею А. Кима отправлена назад по времени и выдана за румынского цесаревича, потом, через несколько веков, снова была водворена, в конце двадцатого века, в город Олбани, что недалеко от Нью-Йорка.

Здесь мы застаем ее на кухне у одного профессора-астронома, старенького холостяка, который дал рабочее место приходящей домработницы своей способной, но необеспеченной студентке. Где ее знатные русские родители, почему она бедна и одинока и где остальные родственники девушки, нам неизвестно, впрочем, и старому профессору также, да и это было совершенно неинтересно ему. Он и своей-то родословной не совсем представлял: немного итальянского, немного еврейского и хорватского, чуть-чуть шведского — вот и все, что знал он насчет своего американского происхождения.

Русская девушка, пожелавшая учиться у него астрономии погибших звезд, оказалась весьма способной и трудолюбивой, она вскоре из домашней работницы профессора стала в его большом нелепом коттедже подлинной домоуправительницей, которая полностью вела хозяйство. Могла толково править сама собою да уборщицами по вызову два раза в неделю, готовила еду и стирала в старой шумной машине профессора — и это все Наталья Мстиславская, из княжеского роду. Но вскоре профессор Энгельгардт Поларая выбил для студентки в университете место своей ассистентки и ввиду экономии времени и средств предложил ей жить в его доме, существенно увеличив при этом сумму заработной платы. И в первую минуту состоявшегося по этому поводу разговора девушка вначале обрадовалась, но потом вдруг призадумалась и уже в следующую минуту вежливо отказалась от нового предложения профессора. Он пожал плечами и ни о чем не стал ее расспрашивать, но, когда пришло время в очередной раз выдавать зарплату, Энг Поларая передал ей в конверте столько денег, сколько он обещал платить за новую должность. Девушка обнаружила это, находясь уже вне профессорского дома, она вернулась и молча положила на столик перед профессором, с унылым видом сидевшим на кухне, всю разницу и также молча удалилась. И потом никогда больше не переступала порога его дома, а вскоре по невозможности оплаты учебы оставила университет, так и не успев защитить диссертацию по определению космического происхождения знаменитого Тунгусского астероида.

А профессор Энгельгардт Поларая к семидесяти годам, уже после выхода в отставку, заболел болезнью Альцгеймера, был увезен в лечебницу и кончил свои дни на земле в состоянии глубокого маразма. Погибшие звезды, астрономию которых он представлял в мировой науке одним из самых первых, вновь ушли от него в забвение, утратили свои звучные имена, словно бы их никогда и не было, а про русскую девушку с именем Наталья больной Энг так ни разу и не вспомнил, годами сидя на одной и той же больничной кровати и мерно раскачиваясь взад-вперед.

Молельный дом квакеров находился недалеко от профессорского хауза, на территории колледжа, квакерского же, в котором учился юный Стив Крейслер, и как-то Наталья Мстиславская случайно зашла на мирный, простодушный и наивный, словно детская игра, митинг сектантов, ей там понравилось, и она стала ходить туда часто. На эти собрания Наталья продолжала ходить и после того, как отказалась от предложения, собственно говоря, руки и сердца старого одинокого профессора. Не то чтобы он не нравился Мстиславской, мне кажется, он ей очень даже нравился, таким от него веяло спокойствием, молчаливой уверенностью в том, что все погибшие звезды, свет от которых продолжает лететь к Земле, и еще живые — только что начинающие взрываться — небесные тела имеют право на одинаковое внимание к себе. И он бестрепетной рукой вносил в звездные атласы и те и другие — подлинные небесные тела и световые призраки. Он лишь обводил последние черными кружочками, получившими среди астрономов название траурных венков Поларая.

Он расположил к себе сердце юной студентки тем, что часто приглашал ее в свою домашнюю обсерваторию и предлагал полюбоваться в телескоп на звезды-призраки, угасшие уже тысячи лет назад, но которые ничем не отличались от остальных — живых — и могли сиять с небес ничуть не менее ярко, восторженно и заманчиво. Поэтому-то она и сама вся восторженно просияла, когда профессор предложил ей из домработниц перейти в его ассистентки и жить у него дома. Но в тот момент, когда она готова была радостно согласиться, голова ее как бы внечувственно отделилась от тела, плавно вынеслась сквозь стены дома и взмыла к небесам. Это душа ее на миг покинула землю, вознеслась высоко — и с огромной высоты оглянулась назад и не увидела никого, ни одного человека на земле, даже себя самое. Тогда стало понятно Мстиславской, что имя ей Никто, и, кроме этого имени, ничего-то у нее нет на свете, и сходиться со старым человеком для того, чтобы вместе с ним спать в одной постели, под одним одеялом, ни в коем случае ей не нужно.

В тот день на квакерском собрании она оказалась рядом с незнакомым молодым человеком, который как огорошенный оглядывался вокруг себя, и в то время, как остальные неподвижно и безмолвно сидели на стульях, прикрыв глаза, положив руки на колени, юноша вдруг заелозил на месте и громко произнес:

— Мне только что был голос: «Стивен, ты должен заработать полмиллиона долларов, положить их в банк и жить на проценты…»

Но погруженные в молчаливую молитву квакеры никак не отозвались на это сообщение юноши, оставались сидеть, держа руки на коленях, опустив веки или даже совсем закрыв глаза, и тогда сосед Мстиславской продолжил в молитвенной тишине:

— А еще мне было сказано, чтобы я построил свой дом и жил в нем.

После службы Стивен Крейслер и Наталья Мстиславская разговорились, узнали друг от друга об общих российских корнях, ушли с собрания вместе, но, расставшись на углу улицы, больше уже не встречались. Мстиславской, все еще увлеченной астрономией умерших звезд, совершенно неинтересен был молодой человек, которому высший дух повелевал заработать пятьсот тысяч долларов и построить свой дом. Они больше никогда друг друга не искали, каждый из них был глубоко забыт другим — но вот однажды Стивену приснился сон в его собственном доме, который он построил-таки, и приснилась ему эта однажды встретившаяся ему в Америке девушка. Однако вполне возможно, что это было не сном, а чем-то совсем иным.

Когда жизнь по возрасту и по благополучному исполнению всей жизненной программы существенно приблизилась к завершению, Стивен Крейслер оглянулся и увидел, что он точно исполнил то самое предписание, которое в молодости прозвучало внутри его уха приятным мужским голосом: он заработал и положил в банк предначертанные полмиллиона и стал жить в своем собственном доме на окраине Олбани. Семейная жизнь у него не сложилась, хотя в Риме предположительно у него должен был быть сын, рожденный от итальянки, после развода с ним уехавшей в Италию… Итак, глухой ночью явилась к нему в спальню не эта бывшая жена Стивена Крейслера, а та почти незнакомая русская девушка, которую он встретил однажды в молодости. Она была в точности такою, как в день их встречи. Многочисленные крупные веснушки, обсыпавшие ее хорошенькое личико, словно птичье яйцо, были не только не припудрены, а умело подчеркнуты розовым гримом, наложенным на верхние веки и окраины скул, — собственно говоря, если бы не эти милые веснушки, Стивен и не узнал бы вновь, после столь давнишней, единственной встречи, Наталью Мстиславскую. Она явилась как раз в тот миг, когда спящему Стивену Крейслеру снилась его бывшая жена-итальянка, и он, проснувшись, довольно дружелюбным тоном молвил ночной гостье:

— Как это вы сумели войти в мой дом? Впрочем, я могу предположить, что сон мой продолжается. Или кто-нибудь из нас двоих только что умер и получил Большую Свободу… И теперь может гулять за пределами своей жизни, где хочет. Даже по чужим снам.

— А что, без этого никак нельзя? Ну, получить эту вашу Большую Свободу по-другому нельзя?

— Не умирая, что ли? Я не знаю… Но мне кажется, что нельзя.

— Можно, мистер, можно! — улыбнувшись, возразила Мстиславская. — Вот я же пришла к вам СВОБОДНО, а я не помню, что мне пришлось умирать.

— Тогда, возможно, это я сам? Хотя тоже не помню… Я бы, наверное, что-нибудь да и заметил, что-то почувствовал бы?

— Разумеется. Совершенно ничего не заметить нельзя.

— А вы, мисс? Каким образом вы получили Свободу, если вы не…

— …Очень холодно было… это я помню… Я плыла по холодному морю. Почти доплыла до острова. Я была черной собакой с длинными висячими ушами. Когда плыла по морю, уши мои плыли по воде рядом с моей головою.

— Как и почему вы… черная собака… оказались в море?

— Того я не знаю. А вам разве известно, почему вы оказались здесь?

— А что за остров был, к которому вы подплывали?

— Это остров Ионы, возле Камчатки. Я почему-то должна была быть там. Наверное, я упала в море с проходящего мимо японского китобойного судна. И вот, когда я совсем замерзла в холодной воде, мне почему-то вспомнились вы…

— Но позвольте, черная собака — и вы? Как это прикажете понимать?

— Наверное, я была превращена в черную собаку. Или внедрена в нее.

— Кем? За что?..

— Не знаю. Словом, я вспомнила про вас, про то, что вы говорили на молитвенном собрании квакеров, и подумала: а получилось ли у него заработать полмиллиона и построил ли он свой дом? То есть вы, мистер… мистер…

— Крейслер. Стивен Крейслер.

— И вот в следующее мгновение я оказалась здесь, у вас, мистер Крейслер. Извините, что в такое позднее время.

— Значит, вас «внедрили» в черную собаку… А меня вот никто ни во что не внедрял… Как закончил университет, так и поработал юристом в нескольких крупных фирмах, затем открыл свою адвокатскую контору… Я честно заработал свои деньги, осуществилась и моя американская мечта… Но меня никто никогда ни во что не превращал.

— О, бедный мой американский мечтатель! Не надо печалиться. Сейчас и вас подвергнут превращению, как и меня… Это делается просто, с помощью Слова…

— В результате чего вы, мисс…

— Мстиславская.

— …вы, мисс Мстиславская, снова оказались молоды. Я же перед вами больной, полудохлый старик.

— А вы посмотрите на себя в зеркало.

— И… что?!

— Просто подойдите к зеркалу и посмотрите на себя. Кажется, вас превратили… в самого себя, мистер Крейслер, — но помоложе…

Через несколько минут после этого разговора два полупрозрачных силуэта поднимались по длинному, отлогому автомобильному пандусу к зданию университета — потихоньку шагнули они с крыши высоченного коричневого небоскреба, похожего на воткнутую в клумбу колбасную палку, и зашагали по воздуху. Отныне в Америке они были свободны от трудов зарабатывать доллары, чтобы тратить их, — много зарабатывать, чтобы много тратить. Я освободил их от этой суровой американской повинности и направил к Тихому океану, на запад, в сторону острова Ионы.

Они не видели меня, как видел Я их, и, даже не заметив того мгновения, когда были выведены мной из зоны жизни — нижней земной жизни, — преспокойно зашагали по небу аки по суше, в оживленном разговоре распознавая друг друга… В нижней зоне жизни вышло так, что эти люди только однажды встречались, в молодости своей, поговорили совсем немного и жизнь до старости прожили друг без друга. И если бы не моя воля, так бы и преспокойно умерли в общем порядке, а встретились бы они в Онлирии или нет, это еще вопрос.

Америка — огромная страна, я имею в виду Соединенные Штаты, и неспешным образом проходить над нею, разглядывая сквозь толщу воздуха ее поистине бескрайние просторы, было делом захватывающим. С высот Онлирии наши герои вполне удостоверились в том, что их страна и на самом деле могущественна и прекрасна. Оба они были патриотами, но из них двоих более патриотичной предстала Наталья Мстиславская, потому что она, шагая по ровным перистым облакам над каким-то равнинным центральным штатом, вдруг приостановилась и, обернувшись к следовавшему за нею Стивену Крейслеру, стала чуть ли не с угрожающим пафосом восклицать, тыча пальчиком вниз, в прореху меж облаками:

— Америка! Это Америка!

О чем-то глубоко задумавшийся Стивен Крейслер от неожиданности словно запнулся о завиток облака и, качнувшись, выехал за его край метров на тридцать сразу. Склонив лысоватую голову, он вгляделся в этот провал под ногами — и где-то очень далеко, на самом дне, различил словно наклеенные на желто-бурой плоскости равнины ярко-зеленые, абсолютно круглой формы заплаты.

— Но это же фермерские поля! — сообразив, воскликнул Стивен.

— Да, поля! — с прежним пафосом, высокопарно продолжала Мстиславская, вдохновенно глядя в глаза спутнику. — Американские суперрациональные поля! Автоматизированная распашка земли по кругу! Ведь мы кормим хлебом весь мир!

— Кормим, конечно… — усмехнулся он. — Заваливаем всех дешевым хлебом, а их собственный заставляем закапывать в землю.

— О, мистер Крейслер, да вы, я вижу, не патриот своей страны! Вы что, коммуняка?

— Нет, я квакер. В политику не лезу. Но в молодые годы работал юристом в одном хлебном синдикате, и я видел, как это делается.

— А я всю свою молодость прожила в бедности. Очень часто и куска хлеба не было. Мои родители были эмигрантами из России. Маленькими детьми их вывезли сначала в Европу, потом они выросли и перебрались в Америку. Пытались всю жизнь снова подняться наверх, но так и не выкарабкались. Мой отец, потомок князей, был таксистом. Я жизнь прожила в прекрасной Америке, глядя со стороны, как в ней прекрасно живется другим. Словно во сне все это было! Но никто не виноват, что так у меня получилось, такая была моя карма, не так ли, мистер Крейслер?

— Называйте меня просто Стив. Ведь мы уже снова, кажется, стали молодыми.

— Это мы только кажемся такими. А на самом деле… ах, мистер Крейслер… Стив… Как же это снова можно стать молодым, если молодость давно уже прошла? жизнь пролетела, как сон?

Тем временем спутники пересекли долину полупрозрачных перистых облаков и вышли на воздушную территорию сплошной облачности. Облака в ней шли чуть пониже уровнем, но были столь плотны, что уже ни пятнышка не проглядывало снизу, и ровная тускло-серая пустыня тянулась до самого едва заметно искривленного, страшно далекого края небес. И вдруг над этой войлочной пустыней плотной облачности появился быстро летящий одинокий самолет. Длинный ряд иллюминаторов вдоль его фюзеляжа отсвечивал вечернее солнце, отчего казалось, что в самолете начался пожар и он исходит изнутри огненными брызгами.

— Интересно, люди там видят нас или не видят? — сказала Мстиславская после того, как воздушный лайнер исчез вдали и гул его двигателей стих. — Когда мне приходилось летать в самолетах, я любила смотреть в окно на землю, на облака. И мне всегда казалось, что я вот-вот увижу какие-нибудь похожие на людей существа, заоблачных жителей. А вам так не казалось?..

— Признаться, нет. Я всегда помнил, что за бортом пятьдесят градусов холода по Цельсию. И что человек тяжелее воздуха и на него воздействуют силы гравитации. Да и теперь, несмотря на всю очевидность этой нашей прогулки, я не представляю того, что мы и на самом деле существуем и что нас даже могут увидеть из пролетающего самолета… Дайте вашу руку.

— Но ведь вы уже проверяли это.

— А вдруг что-нибудь изменилось… Я настолько отчетливо вижу вас, и эти поля, и холмы облаков, эти провалы меж ними, похожие на реки и озера, а вон там, внизу, вижу другие поля, те, что на земле, и я знаю, знаю, что это действительно Америка, штат, может быть, Невада. Так почему же это я могу видеть все вокруг, но ни до чего дотронуться не могу?

— Вы просто не успели еще привыкнуть к этому, Стив, оттого и психуете. Поначалу это меня тоже беспокоило, но затем прошло. Ах, как это замечательно! Ведь не только ты не можешь ни до чего дотронуться, но и до тебя ни одна собака дотронуться не сможет! Простите, я не вас имела в виду… а тех, которые почему-то обижали меня и презирали, когда я просто хотела заработать у них немного денег.

Как будто наметилась теперь симметрия в том, что уже две пары двигались и по верхнему, и по нижнему этажам земного мира — навстречу друг другу, одна пара с запада солнца на восток, другая с его востока на запад, вослед солнцу. Как же было приятно двум путникам, направлявшимся по небу Онлирской Америки на запад, в сторону водного Тихого океана, вдруг встретить на высоте сереньких кучевых облаков одиноко парящего меж ними молодого Икара, Дедалова сына, которому его отец смастерил первые на земле искусственные крылья, способные поднять в воздух человека посредством его мускульных усилий. Долго спорили Наталья и Стивен, Икар ли это на самом деле или кто другой, — бывший адвокат сомневался, считая невозможным столь большое перемещение во времени и вместе с этим не веря в реальность мускулолетного аппарата. Романтичная же патриотка своей страны ничего невозможного в том не видела и была уверена, что в ее великой Америке такие пустяковые проблемы давно решены — доказательством тому являются, мол, и эта встреча с мифическим сыном Дедала, и все те необычайные перемены, которые произошли и в них самих. Одно только свободное перемещение по воздуху — не учитывая даже факта их чудесного омоложения — должно было убедить, по мнению девушки, какого угодно скептика в абсолютном всемогуществе американской науки и культуры слова. И Стивен сдался, не стал спорить с нею, и они решили просто приблизиться к окрыленному юноше и попытаться заговорить с ним на каком-нибудь языке. Стивен Крейслер кроме английского знал русский и немецкий, а Наталья еще немного знала древнегреческий.

Но когда они сместились к краю большого, широкого облака, по которому шли (для передвижения пешком в воздухе ногам онлирцев нужна была все же хоть какая-нибудь, пусть и самая эфемерная, опора), предполагаемый Икар, совершавший в окне чистого воздуха, меж тучами, сложные воздушные эволюции, то бишь голубиные кувыркания «через хвост», складывая крылья и запрокидываясь на спину, а потом и перевертываясь в сальто-мортале через голову, — крылатый пилот завершил очередной кувырок, завис в воздухе и оглянулся на оклик. Но подлетать к ним не стал, а, наоборот, плотно прижал крылья к телу и стрелой, чуть наискось, помчался вниз. Обескураженные таким финалом встречи с человеком в небе, спутники лишь молча сопроводили взглядом его стремительное удаление к земле.

— Наверное, чем-то не понравились мы ему, — предположила Наталья, вздохнув грустно.

— Я думаю, он просто испугался, — возразил Стивен.

— Чего бояться Икару? Тем более нас. Ведь он же понимает, что для таких, как он, гениев, научившихся летать автономно, и для таких, как мы, туристов, пешком разгуливающих по облакам, не существует никаких проблем. Мы ведь ничем никому не можем угрожать — нам тоже! И под нами демократическая Америка!

— Но, может быть, это был вовсе не Икар?

— Кто же тогда — нагой, прекрасный, в сандалиях, в фиговых листочках, с длинными локонами, с привязанными к плечам крыльями?

— Ну, предположим, такой же, как и мы, любитель гулять по небесам человек, получивший Большую Свободу.

— Тогда зачем ему избегать нас? Нам обоюдно было бы интересно о чем-нибудь потолковать, не правда ли, мистер Крейслер?

— Например?

— Хотя бы выяснить, как это удалось Дедалову сыну настолько далеко продвинуться во времени после своего падения, то бишь после своей смерти?

— Наталья, а может, это мы смогли каким-то образом задвинуться так далеко назад в пределы «до своего рождения»?

— И что? Мы теперь в античности?

— Вполне может быть.

— Какое странное ощущение… И замечательное. Просто упоительное! Стивен, я вижу, я понимаю теперь… Все, что будет у меня в жизни, все, из-за чего я в конце концов умру, это так замечательно! Просто гениально! И даже то, что я буду одно время проституткой, и то, что стану изучать астрономию мертвых звезд, — это ведь действительно гениальное сочетание в судьбе одной женщины!

— И мне ни о чем не надо будет сожалеть: все мы, оказывается, родились от умерших звезд, тех самых, которые ты изучала в своем университете. Черная дыра извергает всех нас, и мы от рождения своего всего лишь призраки тех, которых не знаем и которые остались там, за черной воронкой. Поэтому никто не виноват в том, что он так дико одинок в жизни, — иначе и быть не должно.

Стивен, ты не должен быть недоволен той жизнью, которая у тебя была, внушала Наталья своему спутнику, — не то чтобы недоволен, отвечал он, но мне очень жаль, что все так получилось и я самым жалким образом потратил жизнь на то, чтобы осуществить еще одну американскую мечту.

Я не поняла, Стив, так мы в античности или нет, то Икар перед нами промелькнул или какой-нибудь современный герой-левитатор? Я тоже не совсем понял, Наталья, но несомненно одно: мы с тобой вышли за пределы наших дней на земле и далеко, очень далеко унеслись.

Однако хотелось бы знать, в какую сторону — где это я оказалась: до своего рождения или после смерти? Но разве ты умирала, Наталья, разве ты явилась ко мне в комнату — после своей смерти? Не знаю, Стив, я совершенно не припомню ничего такого, что хоть каким-нибудь образом приблизит меня к разгадке… а с тобою что произошло? О, со мною все было ясно и классически просто, я заболел той самой болезнью, которая приходит: а) от жуткого постоянного страха перед чем-нибудь; б) от чувства стыда и вины за свою жизнь; в) от обиды на людей, и когда в клинике мне все объяснили, я попросил перевести меня на домашний режим, с тем чтобы уход за мной и необходимые процедуры совершала приходящая медсестра. В одну из ночей, после ухода сестры, ты и пришла ко мне.

Бедный Стив Крейслер! Ты тяжко страдал, наверное… Нет, не так тяжко, Наталья, ведь мне разрешили инъекции ЛСД, и я постоянно был под их воздействием. О, куда меня не уносило, кто только не заявлялся ко мне! И вот однажды явилась ты… Так откуда ты пришла? Не знаю, Стивен, темный провал у меня между этим, когда я пришла к тебе, и последним воспоминанием, которое сохранилось в памяти.

Какое же это последнее воспоминание, можешь рассказать? — Конечно, могу, ничего тут нет такого… Я находилась в богадельне, я была уже старая. После ужина в столовой, куда я добиралась самостоятельно, мне захотелось немножко побыть на воздухе, и я спустилась в лифте на первый этаж, вышла на открытую веранду и немного посидела в креслице, любуясь на повисшую в небе, сбоку от какой-то черной заводской трубы, круглую луну. Потом мне захотелось спать, и я вернулась в свою палату, легла на кровать… Вот и все. Может быть, Стивен, я умерла во сне? — Что ж, вполне допустимый вариант, Наталья, но все же хоть что-нибудь еще ты должна была запомнить…

Да, запомнила следующее. Когда я перед тем, как лечь, заплетала в косички свои волосы, а они у меня были густые, пышные, хотя и седые, как снег белые, кто-то сзади постучал мне по плечу, причем довольно бесцеремонно и даже больновато, — жесткими, как палки, негнущимися пальцами по костлявому моему плечу… Я невольно вскрикнула и обернулась, передо мной были вы, мистер Крейслер, — был ты, еще молодой и светловолосый, Стив, каким я запомнила тебя с той единственной нашей встречи в молодые годы. Ты улыбнулся мне и затем исчез, растаял в воздухе.

Ну и что дальше было? — А дальше — ничего… попросту не узнала тебя, ведь я успела все забыть, ты меня совершенно не заинтересовал при жизни, о тебе, кажется, никогда и не вспоминала, да и чем ты мог заинтересовать меня, девушку с русской душой, неужели своей святой американской мечтой насшибать полмиллиона долларов… — Ну хватит, хватит, дорогая моя, сколько еще будешь долбить меня своим острым русским клювом по моей американской макушке, там скоро дырка будет. Можно подумать, что я-то тебя вспоминал каждый день… хотя, если сказать по правде, я тебя все же вспоминал… не часто, временами, с какой-то грустью несвершенности, сожаления, утраты. Когда ты явилась в мою одинокую берлогу, которую я выстроил, как думал, по указанию Святого Духа, но — оказывается — для того лишь, чтобы умирать там от рака, я ведь сразу узнал тебя по твоим коричневым конопушкам, которые ты не только не замазывала пудрой, но еще и подчеркивала розовым гримом, наложенным на окраины скул и надглазья.

О, Стив, ты запомнил, какой у меня был грим!.. — Да, он делал тебя очень привлекательной, Наталья, твое лицо было пестрым, как сорочье яйцо, но при этом таким милым и очень-очень даже сексуально привлекательным, и ведь ты сама знала, наверное, что это так? Конечно, Стив, мне еще мой профессор в университете комплименты делал в том духе, что мои веснушки напоминают ему угасшие звезды в космосе, целая галактика угасших звезд, представляешь? и мне надо, мол, каждую свою конопушку тщательно исследовать на предмет галактического происхождения и классифицировать ее — так шутил со мной профессор Энгельгардт Поларая…

Что с нами произошло, Наталья, почему оказались мы здесь, куда идем по серым этим облакам, два никому не видимых путника на туманной дороге? — Мы идем, Стив, в сторону Тихого океана, на запад, два никому не видимых в туманной толще путника, а с нами произошло то самое, о чем начинали поговаривать уже в пору нашей молодости и что модно было называть выходом за пределы своего «я».

И где же мы оказались, выйдя за пределы своего «я»? — Да в небе над Америкой оказались, ты же видишь, Стив, — ну хорошо, я понимаю, что это стало возможным благодаря словам, они ничего не весят, с их помощью можно уйти за пределы чего угодно… однако как понимать такое, Натали, что не только душа, но и тела наши вдруг обрели абсолютную Большую Свободу? — Какие еще тела, Стивен Крейслер, ведь ты попробовал уже взять меня за руку, обнять за талию что-нибудь получилось у тебя? — Ничего не получилось, да, и я убедился в том, что мы теперь совершенно эфемерны; однако почему это я снова и снова наполняюсь грешной похотью, когда вижу сексуально привлекательные веснушки на твоем хорошеньком личике, похожем на сорочье яйцо, ну как это прикажешь понимать?

Так, разговаривая и подшучивая друг над другом на ходу, они перемещались среди сумрачных туч в сторону острова Ионы со скоростью надвигающейся на северо-восточный регион Тихого океана пасмурной погоды, обеспеченной серой массой колоссального циклона, скрутка которого в спирали многотысячекилометровой сплошной облачности как раз совершалась вокруг того места, где находились наши американские путешественники. В это время русская часть экспедиции, продираясь через тайгу по другую сторону океанической линзы, скоро должна была выйти на берег Охотского моря, и над головами идущих по саянской тайге путников проносился дымчатый шквал облаков того же могучего циклона.

В центре этой замкнувшейся в гигантский круг — и в дальнейшем заворачивавшейся в часовую пружину более мелких витков — облачной спирали находился остров Ионы, к которому с двух разных сторон устремились организованные мной экспедиции, американская и русская. И одну Я отправил по облакам циклона, которые стремительно несли на себе двух американцев к острову, словно гигантский механический эскалатор, и наша путешествующая парочка неспешно шагала по нему, хотя могла бы преспокойно стоять на месте и подкатиться к острову на самодвижущемся транспортере грозовых туч.

Вот уже и заканчивается — а может быть, уже и закончился — двадцатый век от Рождества Христова, всеобщее ожидание конца света что-то затянулось, ничем не разрешившись, и Я по-прежнему нахожу все обычные безсмертные признаки в благословенном нашем мире неизменными, неприкосновенными. По-прежнему все, что подчинено закону смерти, благополучно умирает, а человеческие жизни, полностью подчиненные словам, все так же сначала звучат, звенят, щебечут, лепечут, бубнят сквозь легкомысленный любовный смех за стеной, под скрип кровати, потом стихают и замирают в недолгой паузе и снова всплескивают в веселом оживлении… и вдруг окончательно смолкают, тонут в мертвой тишине, которая представляется такой могучей, что уже и с трудом верится в возрождение в ней нового слова — или воскресение старого, отзвучавшего… Я никогда раньше не беспокоился о том, что слова, собираемые и хранимые мною по Высшему повелению и передаваемые дальше людям, могут быть утеряны или выброшены за ненадобностью. Мне всегда было приятно, что человек, в особенности русский человек, хочет жить, питаясь словами, — за это Я и любил его. Но что это? В последние времена — или и на самом деле настали Последние Времена? — самые блистательные словесные комбинации, бесподобные перлы стиля, самая замечательная огранка алмазов русской поэтической речи остаются граждански неоцененными и отечественно невостребованными. Редкостные бриллианты ссыпаются вместе с пыльным строительным мусором в разболтанные кузова самосвалов и увозятся неизвестно куда…

Но ближе к делу! — возвратим наше внимание к продвижению экспедиции на остров Ионы. В русской группе с участием А. Кима стало вдвое больше людей, чем в американской, состоящей из квакера Стивена Крейслера и его знакомой Натальи Мстиславской; не надо еще и забывать, что за пазухой у писателя, отказавшегося быть летописцем этой бесподобной экспедиции, сидит почтовый голубь, далекий потомок знаменитого румынского почтаря Кусиреску.

Знала ли американская Наталья, что в далеком прошлом она была, под тем же именем, румынской царицей и что спустя несколько столетий ее царственный супруг Догешти движется навстречу ей в составе русской части экспедиции? Скорее всего ничего такого она не знала, ведь рожденные словом, а не кровью памяти не имут, — эта Наталья Мстиславская не только была вызвана к словесному существованию спонтанной фантазией А. Кима, но еще и отправлена — после очередного отбытия ее земного срока — на несколько веков назад и выдана замуж за румынского принца. После его ранней смерти при всеевропейской эпидемии инфлюэнцы царица Наталья родила ему престолонаследника, по малому возрасту которого назначались часто сменяемые регенты, плелись вокруг трона бесконечные интриги, созревали тайные заговоры и в конце концов совершился дворцовый переворот и сменилась правящая династия. Что стало с законной царицей и с ее сыном — в тексте А. Кима не указывается, и, выпустив из внимания лет триста, Я увидел ее на многолюдной улице в Москве. В дальнейшем, как уже известно, он по моему наущению отправил ее вспять по времени, выдал за румынского принца — к вящей радости и восторгу румын, очарованных ее красотой, встречавших царскую невесту беспрерывными плясками на всем пути следования свадебного кортежа — от границ Румынии до самого Бухареста.

А мы с вами впервые увидели ее в Америке, в городе Олбани, на одном из квакерских митингов, молодую русоволосую девушку с симпатичным веснушчатым лицом, похожим на пестрое птичье яичко, потом она явилась перед нами старушкой, заплетавшей на ночь свои густые белые как снег волосы в косички, сидя на кровати в богадельне, — и после всего этого мы вновь встретили ее молодою, энергично шагающею по облакам над Америкой в сторону острова Ионы. Рядом с нею был спутник, в прошлом адвокат, квакер, человек, который в жизни встречался ей всего лишь однажды и прожил эту жизнь, по всей вероятности, совершенно не нуждаясь в Наталье — впрочем, как и она в нем.

Но не ведая того — так и не узнав друг друга, — они были теми самыми людьми, которые могли бы, стань они близки, еще при жизни вместе постигнуть безсмертие. Ведь вдвоем оно постигается гораздо проще. Предки Стивена Крейслера, перебравшиеся в Россию, все — корневые отрасли екатерининского лейб-медика Готлиба Крейслера, могли, конечно, совершенно случайно пересекаться с многочисленными представителями княжеского рода Мстиславских, однако эти две генеалогические системы существовали настолько автономно, на разных уровнях, что само предположение большой близости или возникновения любовной страсти между родовыми монадами тех и других было невозможно. Тем не менее — увы, увы — Наталья и Стивен, жители Америки второй половины ХХ века, могли бы составить то великое, сладкое, чудесное единство вдвоем — ради чего люди посылаются на свет, раздельно мужчинами и женщинами. Их брачный союз был бы предопределен на небесах — но этого не случилось, они шли через жизнь порознь, умирали в одиночестве, так и не узнав ничего друг о друге. Поэтому Я и приводил каждого из них в час кончины к смертному одру другого, а потом и отправил обоих вместе в экспедицию на остров Ионы.

Пусть на этом необитаемом острове также встретится, как бы невзначай, бывшая царственная чета румынского престола. Так и не узнав друг друга разделенные судьбами десятков поколений, — Догешти и Наталья вновь ощутят волшебство своей прошлой любви. Когда-то их развела вещь обычная, мистически заурядная — эпидемия гриппа, завезенная в Европу из Америки через Испанию, и то было одним из самых ранних эпизодов невидимой мировой войны, которая сразу же началась между Старым и Новым Светом, едва только их представители столкнулись на земном шаре… А молодой царь Догешти стал одной из первых жертв этой войны, которая продолжалась далее, крутыми валами перекатываясь в каждый новый век. В середине XX века гигантская волна-цунами из Америки обрушилась на северо-западное побережье Франции у пролива Ла-Манш и, все сметая на своем пути, устремилась в сторону Германии, к самой напряженной эгоцентрической точке Старой Европы, — и навстречу этой волне, столь же стремительно и грозно, катилась мутная, фиолетовая от пролитой в нее человеческой крови, насыщенная заразой тоталитарной ненависти, необозримая русская волна. Так с противоположных сторон надвигались на Германию фронты двух войн против Старого Света, после которых, когда Европа будет брошена им под ноги, Америка с Россией наконец сойдутся лицом к лицу. И лучше было бы им, фатальным братьям, сблизив свои буйные головы, внимательнее всмотреться в юго-западном направлении от острова Ионы.

Оттуда как раз шел некий хорошо выглядевший, словно прогулочный, сине-белый корабль «Итимару» под японским флагом, это было китобойное судно, легально действующее как плавучий научно-исследовательский институт по изучению жизни морских животных в бассейне Тихого океана. Капитан судна, некто Суэцу Ивомото, приказавший убить уже несколько сот китов разной породы для научных изысканий, был на самом-то деле большой любитель животных, и на корабле он держал черную собаку по кличке Монго, которая всюду ходила за ним, словно привязанная к его ноге, умела карабкаться по крутому трапу, спокойно лежала и дремала на палубе капитанского мостика. Когда поднимался шторм и бортовая качка принималась бросать вверх и вниз далекий темный морской горизонт, спящая собачка даже не просыпалась, хотя и ездила на брюхе по гладко надраенному полу рубки от одной ее стены до противоположной. Капитан Ивомото задумчиво посматривал на свою черную кудрявую собаку, молча любуясь ею, и испытывал большое удивление по тому поводу, что душа собачкина совершенно не тревожится наступившим штормом, могучим и угрожающим, что Монго спит себе, разбросав по полу длинные уши, беспечно и сладко дрыхнет, нисколько не притворяясь в том. Это значило, что она ничего плохого не предчувствует и ей снятся, должно быть, какие-то потешные сны: капитан мог бы поклясться, что он слышал, как она визгливо посмеивается — с закрытыми глазами, положив морду на сложенные вместе лапы. И у нее, сонной, поднимаются рыхлые, вялые брылы, обнажая внушительные зубы, настоящие звериные клыки, сквозь которые и протискивается наружу тоненький щенячий смех.

Когда «Итимару» оказался в виду острова Ионы, то на траверзе бодро плывущего корабля, на блескучей глади задумчивого после шторма Берингова моря, возник самодвижущийся фонтан, вскинувшийся белым султанчиком над некой темной, узкой, саблевидной линией, которая появлялась над водой и, отлого заваливаясь вперед, исчезала в ней. Это был огромный серый кит, метров тридцать длиной, который успел попасть, в общем-то, под защиту Международной конвенции по охране китов, но при встрече с коварным японским «научным» судном рисковал быть убитым и растерзанным на мелкие кусочки ради приготовления из него множества блюд национальной японской кухни. Это был такой же законопослушный и богобоязненный кит, как и тот, что глотал Иону, — то есть три дня держал его во рту под языком, не смея ослушаться Бога, безмолвно роняя слезы из глаз, и лишь на четвертый день, следуя новому приказанию, выплюнул пассажира на берег… Ведь душа у огромного кита была младенческая, она, эта душа, испуганно воззрилась на твердую самурайскую душу капитана Ивомото, когда поняла, что он таит противу нее самые нехорошие намерения. Однако японец сделал вид, что ничего такого нет, ничего он не заметил, и отнял от глаз бинокль, а по радиомегафону дал команду преследовать кита.

«Итимару» резко взял лево руля, началась погоня, в результате которой судно сместилось, следуя за морским гигантом в сторону острова, а в это время черная собака с длинными ушами, сбежавшая на нижнюю палубу, чтобы оправиться на специально отведенном ей для этого месте, только было подняла ногу, прицеливаясь в черный коренастый кнехт, как корабль совершил крутой вираж, и песик Монго выпал в море. Он горестно взвыл, глядя вслед удалявшемуся судну, и вначале поплыл вслед за ним, шлепая по воде передними лапами, словно в надежде догнать его, но вскоре одумался и повернул в сторону видимого на горизонте зубчатого острова.

В такой для черной собаки трагический момент Я и вселил в нее освободившуюся душу умершей во сне — прекрасной легкой смертью! — Натальи Мстиславской. Я должен был доставить на остров американскую экспедицию, но преобразить без смерти Наталью мне не удалось, потому что она все же не проходила через экстремальные тесты самых жестоких земных страданий — на том ей и пришлось умереть. Но эфемерная смерть во сне даже не отложилась в ее памяти, и Наталья не могла унести с собой из жизни, из ее последней американской инкарнации, особенно сильного желания возвращения к ней. Слишком легкий выкуп за жизнь настраивал ее душу скорее не на возвращение и немедленное новое воплощение, а на долгий, долгий отдых вне всякого человеческого существования. И поэтому, когда Я увидел плывущую к острову черную собаку, мгновенно внедрил в нее недавно освободившуюся, еще охваченную посмертным забытьем душу Натальи. Ведь собачка-то хотела жить!

…И вот, стремительно подлетая к острову на заворачивающейся гигантской спирали грозовых облаков циклона, кружась в компании со Стивеном Крейслером в воронке черного водяного торнадо, которое встало толстым столбом над океаном, подпирая аспидно-черное небо, Наталья увидела внизу, в самом эпицентре смерча — в «оке тайфуна», на круглом окошке тишайшей гладкой воды, с отчаянным упорством выгребавшую в сторону острова черную длинноухую собаку. О, Наталье так стало жаль ее, что она тут же, не раздумывая, совершенно позабыв о своем товарище по экспедиции, стрелой полетела вниз и вошла в мокрое, сотрясавшееся от холода тельце гибнущего пса.

Так они снова разошлись, уже на верхних этажах тонкого мира, — Стивена прочь унесло гигантским торнадо, а черная собачка благополучно добралась до берега и, почувствовав землю под ногами, перестала ими загребать, встала на дне — долго стояла на месте, пока набежавшая небольшая волна не шлепнула ее в хвост и не вытолкнула на отлогую мель. Там черная собака легла на мокрый песок, быстро обнажавшийся из-под уходившей воды отлива. Потеряв все силы, она стала жалобно скулить, с обиженным видом вылизывая мокрую лапу.

Наталья Мстиславская при жизни очень любила собак и всегда им сочувствовала, и хотя у нее никогда не было своей собаки, сама она была схожа с каким-нибудь симпатичным охотничьим псом вроде спаниеля. Оказавшись на необитаемом острове, она ничуть не пожалела о том, что выбрала себе новую земную юдоль в образе и сути черной собаки с висячими длинными ушами. Все еще стояло у нее в глазах, как сверху увидела она ее, шлепавшую передними лапами по воде, испуганно глядевшую выпуклыми сверкающими глазами на стену темной воды, бешено крутившуюся вокруг оконца гладкой воды, в котором и бултыхался теряющий силы песик… Вдруг все закончилось — мгновенно исчезло круговое адское вращение торнадо, стих циклопический свист летящей воды, и неимоверно глубокий, вернее, неимоверно высокий ее раструб над головою качнулся в поднебесном змеином изгибе — в одну сторону, в другую, затем и вся титаническая воронка стремительным скоком унеслась вверх — и все закончилось… Настала тишина, ясный свет неба вернулся глазам, и скоро черная собака встала на ноги, встряхнулась усердно, раскидав вокруг себя целое облако водяных брызг, и побежала вдоль берега, обнюхивая землю.

Таким-то образом первый участник нашей экспедиции появился на острове Ионы, стал питаться рыбой, подбирая ее на дне мелких ямок, обнажавшемся во время отлива, а также и пернатой падалью под скалами птичьих базаров — в основном неудачливыми птенцами, выпавшими из гнезд, или теми птицами, которых убили и сбросили вниз в сутолоке грабежа напавшие хищники — крылатые бургомистры и бескрылые песцы. А однажды и сам черный песик нашел путь наверх, вскарабкиваясь по уступам, шершавым от лишайников, и стал таскать яйца из крайних гнезд. Но его терпели недолго, пса приняли, очевидно, за полярную лисицу и стали атаковать вора по давно выработанному способу: всей несметной стаей, повисшей в воздухе над утесом, от которой беспрерывно, друг за другом, пикировали вниз бомбометатели, метко залепляя похитителя жидким теплым пометом. После первых же залпов черная собака сбежала вниз со скал, став совершенно белой, отфыркиваясь от заливавшего ноздри пахучего птичьего дерьма, едва не ослепшая от его едких кислот. Еле живая, кинулась она в морскую воду, в набежавшую небольшую волну, и, никогда дотоле не нырявшая, на этот раз погрузилась в глубину, крепко закрыв глаза. Собака терла их под водой лапами, соскребая размокший помет, встряхивала головою, отчего длинные всплывающие уши ее мотались в воде, а вокруг них взвихривалась мутная белая взвесь смываемых птичьих нечистот.

Впредь насчет добычи яиц черная собака была весьма осторожной, хорошенько продумывала каждый шаг и предпочитала ходить за ними по ночам, когда птицы ничего не видели. Чувствуя, как она крадется и крутится рядом с гнездом, кайры лишь негромко попискивали, будто птенцы, и беспомощно моргали невидящими глазами. Ничего не стоило стянуть из-под носа самой воинственной чайки ее яйцо или даже, пихнув носом под бок, вытащить это яйцо из-под ее душно пахнущего рыбой горячего бока. Иная даже услужливо привставала, как будто хотела облегчить вору доступ к кладке высиживаемых яиц. Разумеется, любую из тех тысяч и тысяч беспокойно ворочающихся или тихо замерших на гнездах птичьих тел можно было ухватить за шею и потащить, чтобы потом съесть птицу, однако в природе черной собаки, воспитанной в цивилизованных привычках рядом с человеком, был подавлен навык убийства, к тому же она опасалась, что может подняться страшная паника среди великой ночной тишины, а любого излишнего шума она не любила, поэтому у нее и уши-то были так устроены, что свисали и как бы всегда оказывались прикрыты клапанами.

На высоте Онлирии колоссальный вихрь начинал расширяться, словно шляпка гриба, и зловеще напоминал собой взрыв сверхмощной водородной бомбы. Упираясь верхней частью в темную тучу размером в половину неба, торнадо ввинчивался в ее рыхлое черное брюхо и широкими круговыми движениями воздуха, словно вентилятор, рассеивал там дробленную до парового состояния, высосанную из океана водяную пыль. И грандиозная воздушная карусель циклона получала дополнительную силу вращательного движения, отчего Стивен Крейслер, подхваченный могучим центробежным устремлением грозовых облаков, в одно мгновение был унесен далеко в сторону от координат, определяющих местонахождение острова Ионы. Вместо Берингова моря, где был остров, под путешественником, мигом перескочившим через Камчатку, вскоре оказалось Охотское море, и впереди на весь горизонт вытянулось Колымское побережье.

Но ничуть не догадываясь об этом, свободный американец, в прошлом адвокат и не очень усердный адепт церкви квакеров, решил приземляться, последовав примеру внезапно ринувшейся вниз Натальи, которая или не успела его предуведомить, что собирается спускаться, или решила вновь покинуть его, как сделала это однажды в жизни. Недоумевающий Стивен, все дальше уносимый заоблачным вихрем, решил наконец устремиться за нею и, вспомнив высокий пилотаж встреченного ими в облаках крылатого Икара, прижал руки плотно к корпусу и вниз головою пошел к земле, словно снаряд в свободном падении. Ни на мгновение он не задумался над тем, что его решение может быть неправильным, или бесцельным, или чем-то даже опасным для него, потому что он уже был человеком, получившим Большую Свободу, а потому и не ведающим, что правильно или что неправильно, никаких целей больше не ставящим перед собой и отныне не знающим страха.

Он оказался на земле — с одной стороны она уходила под серое холодное море, с другой — была одета в древесную шубу беспредельной тайги. Земля эта по-русски называлась Колымой, а к этому названию выползло из таежного мрака некое змеевидное двусловие: зеленый прокурор. Никогда не знавший Россию, книг Варлама Шаламова не читавший, Стивен Крейслер, потомок Готлиба Крейслера, лейб-медика Екатерины Великой, был сильно удивлен видом, запахом и странным беззвучием этого края. Слова на русском языке — Колыма, зеленый прокурор, прозвучавшие внутри его уха, не убрали, но добавили удивления в человеке, который свою жизнь прожил в Америке, а не в России. И в дальнейшем все, что он увидел и узнал, нисколько не содействовало его американскому пониманию той жизни людей, что проходила тут совсем в недавнее время.

На Колыме, пространство которой так поразило и насторожило свободного американца Стивена, мера человеческих мук была настоль велика, а духовное качество страданий столь низко — ведь оно зависело целиком от мучителя, — что уничтожение человеческое осуществлялось на биологическом, почти на клеточном уровне и погибель исходила на человека от человека без ненависти, буднично, скучновато, деловито и отчужденно. Стивену было известно, что такое бывало и в давно цивилизованной Европе, в Древнем Риме — например, на гладиаторских боях, и в самом ее центре, в Германии, у стальных дверей газовых камер, куда пропускались для умерщвления строго по счету, обязательно раздетыми донага. Никогда тот, кто пропускал в дверь, не всматривался в лица пропускаемых, а считал их по головам, загибая пальцы на своей руке. В немецких лагерях травили газами, жгли в крематориях огнем, а на Колыме большей частью замораживали на холоде, порой при минус 60 градусов по Цельсию, так что немецкий способ получения искусственной смерти обходился гораздо и несравнимо дороже русского. Ведь первый вариант требовал расхода химических веществ и жидкого топлива, тогда как в русском варианте щедро использовались особенности местных природных условий. Но для смерти это было без разницы, так же как и ее работникам, перед которыми стояла одна задача — как можно быстрее прекратить жизнь большой массы людей, и такое лучше всего можно было делать, не заглядывая им в лица, не насылая на них всякие там беды, болезни, неудачи, утраты, отчаяние и прочие дорогостоящие страдания, а сразу на клеточном уровне быстро уничтожать тела с помощью огня или холода.

Видимо, настало время нам с А. Кимом снова встретиться и спокойно объясниться.

И вот Я вновь призываю его, находясь на побережье суровейшего и неприветливого моря, в том краю, который называется Колымой. Это слово вызвало в А. Киме целую бурю самых темных и тяжких эмоций, будто в душе комнатного растения, рядом с которым некий озверевший от злобы мужик, небритый и красноглазый от затяжного пьянства, выкрикнул грязное матерное слово, угрожая кому-то…

Трое мужчин и женщина, одетые в костюмы разных, весьма отдаленных друг от друга эпох, подошли к Стивену Крейслеру, который предстал перед маленьким отрядом выходцев из леса в своем привычном виде последних спокойных лет жизни: в двубортном твидовом пиджаке с блестящими металлическими пуговицами и при галстуке. Итак, передо мной были почти все участники экспедиции на остров Ионы, исключая Наталью Мстиславскую, которая в виде собаки, помеси кокер-спаниеля и черного терьера, уже достигла острова и бегала по нему, хватая рыбу на отмелях и таская яйца с птичьего базара. Писатель А. Ким в сильно поистрепавшемся джинсовом костюме, в прорванных на коленях штанах подошел к американцу третьим. Самым первым шел от леса Андрей с пятизарядной винтовкой старого образца за плечом, в офицерской фуражке, за ним шла Ревекка в длинной клетчатой амазонке, далее следовал писатель. Замыкал шествие Догешти в черной длинной железнодорожной шинели, за распахнутыми полами которой сверкали на груди принца серебряные поперечные полосы голубой венгерки, в которой он любил ходить во времена оны. Шинель же черная, без пуговиц, была найдена в заброшенной будке стрелочника во время перехода экспедиции по трассе БАМа… Хороша, живописна была компания! Я с удовольствием разглядывал каждого по очереди, впервые имея возможность видеть всех их вместе.

Вот Ревекка, красавица с гнедыми роскошными волосами, которая вовсе не имела кармической вины за излишнюю жадность к деньгам, а была ведь наказана именно за это! Моя вина… Это мать ее и отец, торговец маслом, должны были понести наказание — и понесли — за свою чрезмерную любовь к деньгам, которая у них была намного больше любви к Богу Авраама, Исаака и Иакова, была сильнее даже, чем лютый страх смерти. Схваченная ею за горло, пышная и любвеобильная девушка должна была умереть от тифа, став вся истощенной и бледно-зеленой, словно высохший гороховый стручок, — так и не испытав в жизни дивных радостей Суламифи. Пришлось буквально вырывать ее из когтей смерти и возвращать на землю в суррогатной воскресенной плоти, которая ничего из прежних своих ощущений не имела, кроме чувства — по ее же доброй воле! — самого неистового сексуального наслаждения.

Андрей Цветов, дворянин, поручик царской армии. Подведен под расстрел за постоянное высокомерие к подчиненным и сословное презрение к черни — но не за свои собственные грехи, а за кармические проступки его прадеда, полковника Кирилла Даниловича Цветова, который запорол шпицрутенами, проведя сквозь строй, с десяток солдат насмерть. Сам Андрей был офицером сдержанным, к подчиненному рядовому составу относился без особенной строгости, хотя и держал дистанцию… Когда в составе колчаковской армии он отступал по Сибири, мне не удалось проследить за его судьбой, и внезапный плен, пытки и быстрый расстрел Андрея никак не связаны с мерой его собственной кармической вины — она была еще не столь велика, чтобы приводить человека под такое суровое наказание. И он тоже был возвращен на землю — по доброй его воле, — чтобы долгим, верным служением той, которая выбрала и полюбила его, был бы уменьшен тяжкий груз вины его прадеда, чью карму Андрей и получил в наследство.

Принц Догешти, нежный и просвещенный монарх, карма которого никак и ничем не была отягощена. Прожив всего двадцать восемь лет на свете, из которых только два последних года пришлись на его законное царствование, молодой государь Румынии хотел бы остаться в истории как великий строитель — такое в будущем он и предполагал имя получить: Догешти-Строитель. Но мое светлейшее начальство, никак не уведомив меня, по каким-то своим высоким соображениям решило отозвать незаурядного молодого человека назад из жизни, с тем и внезапно бросило его в котел массовой погибели от испанской инфлюэнцы. После этого начальство или забыло про него, или просто не знало, в каком направлении реинкарнации дальше запускать молодого незаурядного монарха. Догешти несколько веков витал в Непроявленном мире по Румынской Онлирии, одинокий и неприкаянный. Мне стало жаль его, он не заслуживал подобной участи, такого забвения, и тогда Я, рискуя навлечь на себя неудовольствие высокого начальства и тем самым утяжелить собственную карму, послал за ним писателя А. Кима с миссией пригласить принца Догешти участвовать в экспедиции на остров Ионы.

И наконец писатель А. Ким — которому с этого места Я хочу вновь передать бразды правления данным романом, — будет ли он рад, что завершается последний в его земной юдоли роман, действительно самый последний и, стало быть, самый дорогой и любимый для него? — Не знаю, что тебе ответить, мой дорогой и любимый сочинитель, соиздатель, сотрудник, соавтор, соузник, сорадетель, сострадалец, современник, соболезник, сопливник, сослезоточивец, сосмехотворец, соснаобалдевший словно, «соков со сна не сосущий», соснолюбивый, сочный, соблазнительный, соколик ты мой, со всех сторон совершенный, совриголовый, сорвиголовый, соматически-психический, сострадательный, со странностями, со смаком гоп — ты закабалил со времен юности моей меня Словом, а теперь собираешься скоро отпустить на свободу. Буду ли я этому рад? Наверное, буду — словно старый кривой раб, объявленный вольноотпущенником.

А ты сам будешь рад, что наконец-то развязался с писателем, который слышал одного тебя и писал только с твоих слов? — Буду ли Я рад? Что сказать тебе?.. У меня таких, как ты, знаешь сколько было! — ан врешь, приятель, а если не врешь, то назови хоть одного, кто столь же безрассудно и слепо бросался бы во всякие незнакомые бездны, надеясь только на Тебя одного? — Это какие еще бездны, да еще и «незнакомые»? Ведь Я учил тебя работать чисто, точно, как в аптеке, и продолжай в том же духе, не вздумай бунтовать — а я и не думаю бунтовать, с чего Ты взял, если и сорвались с моих уст мои слова, не Твои, и они показались Тебе дерзкими, то прости меня. Ведь я никогда не знал, кто Ты, но я бесконечно верил Тебе, и должно сказать, что никогда мое доверие не было обмануто, спасибо за это, Ты находил и передавал мне самые лучшие, верные слова — но тогда почему «врешь», да еще и «приятель»? хотел бы Я знать, за кого ты держишь меня, почему разговариваешь со мной столь дерзко и фамильярно?

Ведь Я снисхожу на вашу маленькую Землю от тех Престолов, где зиждятся творила Слов, неужели ты думаешь, дерзновенный и фамильярный, что Слова рождаются на Земле? Да знаешь ли ты, какая могучая, чудесная сила в них, что они способны не только сооружать вещественное мироздание, но и разрушать его? Световые потоки лучистой энергии, электронные невидимые стрелы, пронизывающие пространства галактик во всех направлениях, взрывающиеся и уже давно взорвавшиеся звезды в системе Большого Взрыва, само вещество вселенской взрывчатки, неистово и мгновенно сгорающее в продолжение какого-то миллиарда лет земного времени, — все это порождено Словом, в себе имеет его состав. Так неужели ты смеешь дерзко полагать, что у тебя есть твои слова, безумец ты этакий? Тебе хочется высказать обиду по тому поводу, что жизнь твоя заканчивается, и, стало быть, уже скоро Я перестану производить доставку слов тебе для написания романов — о дерзкий и неблагодарный! Бунтовщик и тайный роптатель, скрывающий свой ропот в наборе смиренных слов — «старый кривой раб», «вольноотпущенник»… чем ты недоволен, кривой раб, а ну-ка, сколько тебе за твою коротенькую жизнь дано было написать романов, повестей и рассказов? ты что, совсем оборзел, приятель?

Сидишь тут, как сыч, удалившись от всех людей, не хочешь развлекать их, поучать их, смешить их, подбадривать в часы уныния, сеять в умы полезные знания, призывать к справедливости, к братской любви, к демократии, вести их к алтарю высшей гражданской свободы, бороться, в конце концов, за права обиженных национальных меньшинств. Что ты сотворил из тех несметных слов, которыми Я буквально поливал страницы твоих рукописей, как из крупнокалиберного пулемета? Какими шедеврами ты облагодетельствовал бедное и несчастное, по твоему уверенному разумению, неблагополучное человечество? Что ты сделал — насколько споспешествовало твое писательское мастерство делу возвращения человечества к изначальному счастью и благополучию Золотого Века? Молчишь, не отвечаешь? Что ты сумел сказать, используя мои дары, кроме того, что для тебя все хреново в этом мире, хотя он сам по себе неимоверно прекрасен? Ты прятал за чудесными комбинациями моих слов мелочность своего вселенского страха… Опомнись и покайся! Разве Я не открылся тебе и не привел тебя к пониманию того, что смерть есть и ее нет, поэтому смерти не надо бояться, — а ты по-прежнему боишься, дурачок. Ты бегаешь от нее, пытаясь удлинить расстояние между вами, а потом стараешься как-нибудь хитроумно замаскироваться, спрятаться от нее — вот и недавно, скомбинировав слова, ты объявил себя одним из персонажей своей книги, попытался укрыться в ней, а меня выдал, меня-то и выболтал. Теперь Я, выданный тобой и выболтанный, спровоцированный на то, чтобы из причины стать следствием, из охотника дичью, из таинственного умолчания вывалиться в высказанную пошлость ходячего мнения. Я больше не имею возможности помогать тебе скрытно, эзотерически, и дело вовсе не в том, что ты уже старый, заканчиваешь жить и что большие открытия человек делает в молодости, поэтому, мол, с моей стороны помощь тебе уже не прибудет. Иди и не оглядывайся в эту самую мою сторону, а направляйся-ка и дальше в сторону острова Ионы, Я же буду смотреть тебе вслед — и сам еще не знаю, как дальше поступлю с тобою, грешником.