"Социализм. «Золотой век» теории" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)Революция и классыНе признавая родства с Прудоном (и справедливо, ибо Маркс шел за Прудоном как экономист, но не как идеолог), марксизм признает свое ученичество у утопистов. Действительно, они предшествуют Марксу во многих положениях критики капитализма и частной собственности. Но марксизм игнорирует многие важные достижения социалистической мысли первой половины века: ненасилие и антиэтатизм Оуэна, различие воспроизводящего труда и творчества, о котором писал Фурье. Для Маркса и Энгельса быстро определились главные социалистические идеи, наиболее полно гармонировавшие с гегелевской философией: цельное, однородное непротиворечивое, рациональное общество может быть установлено путем революционного отрицания частной собственности. И сделать это может тот слой общества (класс), который уже собственности лишен – пролетариат. Как и все социалисты того времени, Маркс критикует обнищание масс, которое вытекает из капиталистической организации труда. Из этой же организации вытекает множество других последствий. В современной Марксу индустриальной организации было немало того, что могло стать (и стало) прологом будущего (например, рост влияния организаторов производства, не имеющих капитала). Но именно в обнищавших массах как противоположности капиталистического процветания Маркс видит источник победы над капитализмом и создания нового общества. Только за лишенными собственности пролетариями Маркс признает право представлять труд, хотя трудятся, разумеется, не только они. «Эта противоположность труда и капитала, будучи доведена до крайности, неизбежно становится высшим пунктом, высшей ступенью и гибелью всего отношения»[207]. Такова философская логика гегельянства – найти наиболее острое противоречие и искать пути его «снятия» в нем самом (революция пролетариев против капиталистов), «очищая» проблему от сопутствующих «деталей» (социальная политика «буржуазного» государства, численное преобладание непролетарских классов и т.д.). Но революционное действие нищей и хорошо организованной массы пролетариата – это не только философская формула, но и талантливое политическое «ноу хау» (сразу появляется «рычаг» для свержения существующей системы), и основа конструктивного идеала, сценария будущего. Общество будет состоять из людей, лишенных «своего». В «Немецкой идеологии» К. Маркс и Ф. Энгельс утверждают, что условием для ликвидации отчуждения является обнищание, лишение собственности пролетариата и в то же время богатство общества, развитие его производительных сил. Без этого богатства вслед за революцией распространится бедность, и снова начнется борьба хоть за какую-нибудь собственность, что приведет к воскрешению «старой мерзости». Пролетариат, таким образом, ценен для Маркса и Энгельса тем, что он привык обходиться без собственности. Но будет ли пролетаризация усиливаться по мере роста богатства общества в целом? Только философские парадоксы могли гарантировать это. Во всем Маркс ищет антагонизм, иногда позволял себе страшные «оговороки», в которых можно разглядеть деяния его последователей: «…производство начинает базироваться… на антагонизме труда накопленного и труда непосредственного»[208]. Труд непосредственный — это пролетариат. А труд накопленный? Капитал? Не только. Труд накапливается в культуре. Пролетариат, уничтожающий культуру предыдущей эксплуататорской цивилизации — визитная карточка ХХ в. Имущественная каста, подлежащая уничтожению (и не только социальному, но отчасти и физическому), неотделима от элиты культурной, старые социальные формы тесно связаны с культурной традицией. В этих условиях революционный взрыв, сознательное стремление к физическому столкновению людей, были чреваты культурной деградацией. Проблема революционного насилия — одна из ключевых в социалистической мысли. Она развела не только Маркса и Прудона, и не только различные течения социалистов. Тысячелетиями проблема насилия разводит проповедников высоких идей, мыслителей и реформаторов. Социализм — принципиально новое общественное устройство, и может ли оно утвердиться, если не сломить физическое сопротивление тех, кому выгодны эксплуатация и деспотизм? Удивительно, каким образом светлые идеи, основанные на приоритете ненасилия и личной свободы выливаются в кровавую резню. Нередко христиане бросают камень в социализм, указывая на кровавые последствия развития этой идеи. Но Христос не велел бросать этого камня. Ведь и он не велел убивать, а с именем его убивали не меньше, чем под красными знаменами. Здесь кроется важная человеческая проблема, и, возможно, сравнение двух учений позволит нам приблизиться к решению загадки. Проповедь Христа, содержавшая в себе социальные принципы, часть которых будет потом воспринята социализмом (отношение к богатству, братская взаимопомощь, защита труда и др.), требовала от человека духовного порыва, большой самоотверженности и альтруизма. Христианское братство могло состоять из интеллектуалов и простых людей, но все они должны были быть готовы разделить хлеб с пришельцем и простить ему обиды. Ненасилие лежало в основе этого сообщества. Меч, который принес Христос в мир, является символом разделения на принявших и не принявших его учение, а не оружием в буквальном смысле слова. Оружием Христа и его истинных учеников является слово, а не насилие. Но слово это падает на разную почву. Люди нетворческие, духовно и (или) интеллектуально неподготовленные воспринимали притчи буквально, да и прямые указания трактовали по-своему. Переход христиан к насилию над иноверцами был связан с союзом Церкви и Власти. Но власти не приказывали толпам народа громить язычников. Проповедник, мыслитель воздействует словом на сознание человека. Работник, имеющий дело с физическим преобразованием природы, может воспринять постулаты проповедника, но проводить их по-своему — с помощью физического воздействия на среду, в том числе на оппонента. Петра с мечом еще мог остановить Христос. Первые христиане в условиях гонений не могли не быть самоотверженными людьми. Но когда учение становится официальным, и оно овладевает массами не по сознательному выбору, а по принадлежности к стране и ее традиционной культуре, тогда физическая защита идеи становится неотъемлемой частью защиты отечества и культуры от внешних и внутренних врагов. Содержание идеи при этом отступает на второй план. Что уж требовать от социалистической идеи. В XIX столетии политические течения еще не имели прочной прививки от насилия. Либералы и консерваторы выясняли свои отношения на баррикадах, миру был еще неизвестен окопный ужас и лагеря смерти. Проблема насилия была скорее вопросом тактики, чем принципа. Стремление рационально преобразовать страну или мир требовало военной победы, а готовность экспериментировать на себе давала возможность не прибегать к насилию (если не вставал вопрос о самозащите эксперимента). Физическое воздействие на противника гармонировало с принятыми тогда методами действия элиты (от иезуитов до либеральных революционеров), и с настроениями отчаявшихся и необразованных масс. Будущее виделось как романтическая борьба на баррикадах, движение революционных колон, дым сражений, а затем результат — свободное общество свободных людей. И лишь часть социалистических мыслителей, прежде всего французских, переживших или воспринявших от родителей ужас Великой французской революции, стали понимать, что в дыму сражений выковывается не свобода, а диктатура. Собственно, Маркс Энгельс и не скрывали, что стремятся к установлению именно диктатуры. Но не любой, а именно диктатуры пролетариата. К началу революции 1848 г. эта диктатура виделась им как «завоевание демократии»[209], то есть переход власти к большинству или представителям большинства населения. Однако как будет выглядеть эта «демократия», как обеспечить принятие решений большинством хотя бы рабочих? В соответствии с «Манифестом коммунистической партии» «пролетариат использует свое политическое господство, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал, централизовать все орудия труда в руках государства, т.е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил. Это может, конечно, произойти сначала лишь при помощи деспотического вмешательства в право собственности и в буржуазные производственные отношения», среди которых – экспроприация земельной собственности, высокий прогрессивный налог, отмена права наследования (позднее Маркс и Энгельс будут обличать Бакунина за приверженность этой идее), конфискация имущества эмигрантов и мятежников, банковская монополия государства, расширение государственного сектора и создание промышленных армий[210]. Маркс и Энгельс не разъяснили, как будет выглядеть государство, эквивалентное организованному пролетариату. Конкретизация последует только после Парижской коммуны, программа которой, как мы увидим, будет следовать за идеями Прудона. В 1872 г. Маркс и Энгельс заявят о пересмотре своей программы под влиянием Парижской коммуны[211]. А пока, до 1872 г., до бакунинской критики и опыта Коммуны, речь шла о централизованном государстве, которое действует от имени рабочего класса и начинает управлять практически всей экономикой, начиная от банков и железных дорог и кончая имуществом умерших людей, которым теперь в соответствии с планом Сен-Симона наследует государство. Такое государство сохранится, пока общество не преобразуется в ассоциацию равноправных индивидуумов. Ведет ли предложенный путь к искомой цели, или план мероприятий «Манифеста» создает новый деспотизм, на деле исключающий демократию? Современники Маркса, особенно ярко – Бакунин, предупреждали об угрозе второго исхода. Политическая концепция «Манифеста» не оригинальна. Отстаивая идею коммунистической партии, Маркс и Энгельс следуют за О. Бланки. Звездный час Бланки – весна 1848 г., когда он стал лидером радикальных масс Парижа. Но власти отреагировали оперативно, и Бланки оказался в тюрьме, так и не начав коммунистический переворот. Несмотря на то, что Прудон и Блан были противниками насилия, они приняли участие в революции 1848 г., и даже преуспели на политическом поприще более, чем революционер Маркс, который выдвинулся только в локальные демократические лидеры, в то время как Блан стал министром, а Прудон был избран в революционный парламент и развернул там борьбу за право на труд с помощью создания ассоциаций и общественного банка. Впрочем, Прудон не питал иллюзий по поводу прямых выборов депутатов и тем более президента: «Всеобщее избирательное право есть контрреволюция»[212]. Прудон недолго противопоставлял свой реформизм революции. С началом революции 1848 г. он стал активно участвовать в событиях, оказавшись на крайне левом фланге демократов. По мнению либерального историка Э.Д. Грима именно взгляды Прудона «вполне соответствовали существу среднего революционного настроения минуты»[213]. Оказалось, что революция – это как раз то, что ведет к осуществлению анархического идеала. В полемике с Марксом Прудон критиковал революционный заговор, а не массовое народное движение, которое анархисты (в отличие от революционного переворота и диктатуры) теперь станут называть социальной революцией. Логика революции окончательно заставила Прудона признать себя революционером и социалистом. В «Исповеди революционера» Прудон обличал «буржуазную идею» не просто за стремление к прибыли, а за стремление привить «мораль интереса» всем классам, распространить религиозный, нравственный и духовный индефферентизм. «Людовик XIV царствовал благодаря идолопоклонству к его особе, Цезарь и Бонапарт – благодаря внушаемому ими чувству удивления, Сулла и Робеспьер – благодаря тирании, Бурбоны – благодаря реакции Европы против завоеваний империи. Людовик-Филипп первый, он единственный царствовал благодаря презрению». Его слуги «были слишком похожи на своего хозяина. Чтобы иметь высокое мнение о нем»[214]. На митингах и в своей газете Прудон требовал вывода из Парижа регулярных войск, обеспечения полной свободы собраний, упразднения законов, «которые могли подать повод к разным толкованиям», допуска народных клубов к парламентской жизни. «Организация народных обществ была якорем спасения демократии, краеугольным камнем республиканского порядка»[215]. Во время революции 1848 г. Блан и Прудон снова оказались по разные стороны баррикад. Благодаря сотрудничеству в либеральной прессе Блан на момент начала революции был наиболее известным социалистом и был включен во временное правительство. Он оказался на левом фланге новой власти, и его социальные идеи приобрели огромную популярность. Декларация Временного правительства 25 февраля, проект которой был написан Бланом, гарантировала всем французам право на труд. Правительство признавало, что «рабочие должны ассоциироваться между собой, чтобы пользоваться законным продуктом своего труда»[216]. 16 апреля впервые после начала революции рабочая манифестация привела к вооруженному противостоянию в центре Парижа, которое на этот раз закончилось миром. «Социализм существовал с 1830 г. С 1830 г. сен-симонисты, фурьеристы, коммунисты, гуманитарцы и другие занимали публику своими невинными мечтаниями, и ни Тьер, ни Гизо не снизошли до того, чтобы заняться ими. Они тогда не опасались социализма, и они имели основания не опасаться его, покуда не возникало вопроса о том, чтобы осуществить его на государственные средства и силою государственной власти. После 16 апреля социалисты возбудили против себя страшный гнев: будучи ничтожным меньшинством. Они протянули руку за властью»[217], – писал Прудон о значении событий тех дней. Давление рабочих и безработных, чреватое новым социальным взрывом, нарастало из-за неспособности революционного правительства проводить социальные реформы. Поскольку Блан был единственным специалистом по «рабочему вопросу» в правительстве, это давало ему массовую поддержку в Париже, которой не могли похвастаться другие члены кабинета. Они были готовы идти навстречу идеям Блана, которые считали ошибочными, лишь бы он укротил толпу. И Блан воспринял эту роль политического буфера, уговаривая массы быть сдержанными. Такое поведение Прудон назвал «контрреволюцией Луи Блана». Он считал, что необходимы решительные массовые действия до тех пор, пока правительство сопротивляется социалистической реформе. Реформист Прудон показал, что он вовсе не против революционных действий, когда они расчищают дорогу преобразованиям. Его тоже беспокоило, что революция может сорваться в разрушительный бунт, но «контрреволюция Луи Блана» заключалась в том, что социалист в правительстве, обладающий поддержкой улицы, не использовал ее для продвижения своей программы. Уговаривание масс отсрочило взрыв, но не сняло его угрозу, так как реформы так и не были начаты. Для подготовки социальных реформ 29 февраля была создана Люксембургская комиссия (названа по месту заседаний), которой предстояло согласовать взгляды разнообразных социалистических и экономических учений и представить Национальному собранию план реорганизации общества. Одновременно комиссия, работавшая под председательством Л. Блана, выполняла роль временного министерства труда и комиссии по трудовым спорам. По ее настоянию рабочий день был сокращен до 10 часов в Париже и 11 часов в стране. Одновременно рабочие создали несколько производственных ассоциаций, которые существовали до разгрома рабочего движения в июне, а некоторые – до подавления прудоновского эксперимента в 1849-1850 гг. 26 апреля 1848 г., к началу работы Национального собрания, комиссия выпустила проект устройства национальных мастерских на основе идей Блана и Фурье (его теорию в комиссии поддерживал Консидеран). Мастерские должны были стать самоуправляющимися предприятиями с собственной системой взаимного обмена. Эта идея близка взглядам Прудона, популярность которого в 1848 г. росла, и он вскоре был доизбран в парламент. Мастерские должны были создаваться путем обращения в государственную собственность средств сообщения и рудников, а также создания земледельческих поселений. Одновременно рекомендовалось развивать кооперацию, национализировать банковское дело и обеспечить низкопроцентный кредит. Это был проект реформ, которые могли привести к созданию социального государства с сильным самоуправлением: к подобным идеям неоднократно возвращались социальные реформаторы ХХ века. Пока комиссия работала, она могла выполнять вспомогательные задачи социального государства, и тем сдерживать накал страстей. Потеря времени на работу Люксембургской комиссии была бы оправдана, если бы ее проект был затем принят Национальным собранием. Но Национальное собрание, состоявшее из либералов и консерваторов, чуждых пониманию социальной проблематики, отклонило большинство предложений комиссии, что накалило обстановку до предела. Отказавшись принять предложения Блана и его коллег, новая власть обесценила революцию в глазах пролетариата. Пародией на предложения Люксембургской комиссии стали национальные мастерские, которые основывались на казарменной дисциплине и по сути рабском ручном труде на государственные нужды. Эти «нужды» выдумывались специально, чтобы оправдать существование мастерских. Никаких современных форм производства мастерским не доверили, ни о какой окупаемости и речи идти не могло. 22 июня и эти паллиативные мастерские были закрыты, что стало последней каплей, переполнившей чашу терпения парижских рабочих, и привело к восстанию в пролетарских кварталах столицы. Социальная революция была подавлена, первое хождение социалистов во власть не удалось. Бесславный финал истории с Люксембургской комиссией и связанная с ним кровавая развязка скомпрометировали Блана и позволили Прудону выдвинуться на первые роли в социалистическом движении Франции. Ревностные социалисты первой волны революции выступили против Прудона единым фронтом с либералами. 31 июля 1848 г. депутат Учредительного собрания Франции Прудон, атакованный лидером либералов А. Тьером, выступил с подробным изложением своих взглядов на собственность и необходимые реформы. По итогам прений он удостоился следующей резолюции: «Национальное собрание, признавая, что предложение г-на Прудона представляет собой отвратительное нападение на принципы общественной морали; что оно оскверняет собственность; что оно ободряет обвинения, что оно апеллирует к наиболее злобным страстям; принимая во внимание также, что оратор клеветнически утверждает, что Февральская Революция 1848 г. ответственна за теории, которые он развивает; переходит к повестке дня»[218]. Депутаты были так оскорблены нападениями на священное право собственности, что расценили его как аморальное само по себе. И это несмотря на то, что Прудон был защитником традиционной морали и даже патриархальной семьи. Характерно, что за это постановление проголосовали и именитые социалисты Л. Блан и П. Леру. Только двое депутатов проголосовали против постановления, осуждавшего обличителя собственности. Прудон во мгновение ока превратился в антигероя либеральной прессы. Но на одного человека дуэль Прудона и Тьера произвела глубокое впечатление: «они не могли понять, как можно быть свободным без государства, без демократического правления, они с удивлением слушали безнравственную речь, что республика для людей, а не лица для республики»[219], – писал о противниках Прудона А. Герцен. Он отдал пальму первенства Прудону, и это имело далеко идущие последствия — Прудон заочно приобрел ученика, который станет родоначальником целого общественного течения. Иногда внимание талантливого последователя бывает важнее, чем восторги и осуждение толпы, даже депутатской. Столкновение с Тьером будет не последним. Уже после смерти Прудона их идеи столкнутся под гром пушек. В 1871 г. Парижская Комунна примет конструктивную программу прудонистов, а Тьер возглавит подавление первой социалистической революции. Не встретив понимания в парламенте, Прудон выступил с идеей создания параллельной экономической системы, которая должна была стартовать с создания ее центра – народного банка. 31 января 1849 г. Прудон объявил о создании народного банка, в котором будет существовать беспроцентный кредит и обмен продуктами без денег, а с помощью банковских обязательств. Вкладчики выстроились в очередь – идея Прудона была популярна. К 11 февраля, когда банк начал работу, 12000 вкладчиков принесли 36000 франков. Но 28 марта 1849 г. за нападки на президента Бонапарта Прудон был присужден к тюремному заключению на три года. Поскольку подписка шла под его имя, и только он мог начать банковский проект, дело лопнуло. Позднее марксисты утверждали, что проект Прудона был изначально утопичен, что и доказывает крах банка. Но, согласимся, неудача эксперимента носила «внеэкономический характер». Проект Прудона был более продуман, чем аналогичная инициатива Оуэна. После ареста Прудона его последователи пытались продолжить эксперимент. Полина Ролан и ее товарищи Дельбрук и Делуэн инициировали «Союз братских ассоциаций Парижа», который возглавила Центральная комиссия из представителей коллективов работников. Союз пытался объединить существующие тогда в Париже производственные ассоциации (более 100 с численностью около 50 000 человек) и основывать новые. Во многом это удалось, что обеспокоило президента Бонапарта. В мае 1850 г. союз был объявлен тайным обществом, и центральная комиссия арестована в полном составе. Полемика между Бланом и Прудоном продолжилась и после революции. В статье «О государстве» Л. Блан ответил на критику, высказанную Прудоном и в ответ раскритиковал основы его теории, развиваемые в работе «Исповедь революционера». Основное противоречие двух теоретиков – в отношении к государству. Для Блана демократическое государство – «это власть народа, которому служат избранники, это – царство свободы»[220]. Причем свобода – это не что-нибудь, а «полное развитие способностей каждого». Разумеется, такой наивный взгляд на власть избранников народа мог вызвать у Прудона только грустную улыбку. Дело в том, что Блан воспринимает государство как «осуществленное коллективное целое»[221], не замечая его различия с обществом. Такой тоталитарный взгляд, в котором государство подменяет и подминает общество, распространен и поныне. Прудон видит в «отчуждении коллективной силы»[222] властьимущими основную причину социальных конфликтов столетия, взрывающих один за другим существующие во Франции режимы. Но и заявления Прудона позволяют Блану посмеяться над перехлестами своего оппонента. Прудон восклицает, что «каждый, стремящийся управлять мною – тиран»[223], преобразование власти в духе свободы «равняется полному исключению власти»[224]. Блану достаточно лишь перечислить те органы власти, которые в своей модели предлагает Прудон (разумеется, не упоминая о порядке их формирования снизу вверх, а не путем прямых выборов), чтобы показать – Прудон также замешан в «тиранстве», ибо не стремится к полной ликвидации управления. Но власть власти рознь. В модели Прудона люди и добровольно созданные ими сообщества сами передают наверх часть полномочий, и только тогда речь не идет о тиранстве. Блан защищает твердую власть, в том числе берет под защиту от нападок Прудона и якобинцев: «Прудон говорит, что власть погубила якобинцев; но он забывает, что на власть якобинцев напустились контрреволюционеры»[225]. Блан, в свою очередь, забывает, что от контрреволюционеров якобинцы отбились еще тогда, когда действовали вместе с жирондистами (для умеренного социалиста Блана и жирондисты – достаточно революционны), а затем принялись крушить союзников, не вполне согласных с якобинской точкой зрения. В итоге Робеспьера свергли недавние союзники по революционному Конвенту. Якобинцев погубило и собственное злоупотребление властью, и созданный ими же механизм террора. Это и мел в виду Прудон. Блан критикует конкуренцию, в которой Прудон видит не только отрицательные, но и положительные черты, выступая за более решительное управление социальными отношениями. Несмотря на важность этих разногласий, полемика Блана и Прудона показывает, что они стоят гораздо ближе друг к другу, чем им самим хотелось бы. Косвенно это признает и Блан, когда доказывает свой приоритет в ряде позиций, которые защищает Прудон: «даровой кредит не может быть создан без того, чтобы ассоциация стала всеобщей, ассоциация не может стать всеобщей и продержаться в качестве таковой без государства». Создавая союз ассоциаций социалисты будут «приготовлять пришествие государства-служителя»[226]. Этот путь в действительности очень близок тому, что Прудон изложил в работе «Что такое собственность». Блан выдвинул идею ассоциаций чуть раньше, но взаимосвязь ассоциаций и государства не была первоначально выражена у него как демократический союз ассоциаций. И критика Прудона в этом отношении вполне справедлива, а его модель социалистических преобразований отличалась от идей Блана последовательным проведением самоуправления и демократического федерализма. Опыт революции 1848 г. подвинул Блана в сторону Прудона, а не Прудона в сторону Блана. То, что также сближает двух идеологов – революционный реформизм, то есть стремление к осторожности в ходе революции (хотя в конкретной борьбе 1848 г. Прудон критиковал Блана слева, но и сам призывал массы к осторожности), к постепенности преобразований. «Наш идеал, – пишет Блан, – это такое общественное устройство, при котором каждый, имея возможность упражнять самым полным образом все свои способности и удовлетворять вполне все свои потребности, пользовался бы наибольшей суммой свобод, какую только можно себе представить». Но такого общества нельзя достичь сразу, и потому мы предлагаем для его достижения ряд «переходных мер», которые нужно внедрять постепенно и не навязывая людям[227]. Так заключает Блан свою критику Прудона. Но Прудон (в отличие, скажем, от Маркса) вполне согласен с этим. Соратники Маркса Энгельс и Виллих во время революции приняли участие в вооруженной борьбе, но она не имела никакого отношения к социалистическим идеям. В боях 1848-1849 гг. выдвинулся и еще один социалистический мыслитель первой величины — М. Бакунин. Но и он командовал отнюдь не социалистами. Социализм, революция и вооруженное насилие шествовали своими путями, иногда пересекаясь, а иногда нет. Но 1848 год поставил социализм в повестку дня куда конкретнее, чем Великая французская революция. Налицо было движение рабочего класса против буржуазии. Капитализм перестал быть светлой перспективой, он превратился в мрачное настоящее, освободив место прогрессивного проекта. Это место занял социализм. Социализм предполагает качественное изменение общества. Уже это делает его революционным течением. Реформист Прудон положительно относится к революции, но понимает под ней не совсем то же самое, что Маркс. Для обоих революция — качественное изменение. Прудон считал, что революция правомерна, если она идет снизу, а не от государства или групп заговорщиков-революционеров[228]. Прудон трактует революцию не как насилие, а как движение за качественные перемены в жизни общества. Маркс не возражает. Для него эпоха социальной революции — это переход от одной общественной формации к другой, столкновение социальных сил, обусловленное конфликтом старых производственных отношений и обновленных производительных сил[229]. Однако целый ряд революций находятся не на границах формаций, а внутри них. Перманентный процесс «притирания» производственных отношений к уровню развития производительных сил то сопровождается революциями, то нет. Если выйти за рамки марксистского экономического детерминизма, то же самое можно сказать о взаимодействии социальных отношений и уровня культуры данного общества (в том числе материальной). У Прудона революция — постоянный процесс накопления принципиально важных перемен, что растворяет социальные революции в исторической эволюции. Он выдвигает термин «перманентная революция»[230], имея в виду постоянную борьбу за справедливость и автономию, постоянное ненасильственное продвижение к этим идеалам. Маркс, не ссылаясь на источник, заимствует термин, но придает ему совершенно иное звучание — длительный переход от капитализма к коммунизму, многолетняя мировая гражданская война. Но в работе «Общая идея революции XIX века», которая вышла через три года, Прудон трактует революцию более привычно — как аналог Великой французской революции, как социальный переворот, к которому влечет рост бедности[231]. Что же такое революция? Несомненно, что отождествление революции и эволюции у Прудона не облегчает понимание проблемы. Революции — конкретное историческое явление, воспринимавшееся как антипод эволюционного развития задолго до того, как социальные мыслители нарекли имена. Под революцией понимались и прорывы эволюционного развития, и качественные скачки в развитии, и переходы от одной социально-экономической формации к другой, и социальные перевороты, связанные с вторжениями в отношения собственности, и разрушительные социальные взрывы, и политические перевороты, своего рода “обвалы власти”. Чтобы не вступать в противоречие с большинством этих концепций, автор в дальнейшем будет понимать под революцией социально-политическую революцию. Характеризуя это явление, мы можем исходить из “классических” примеров революций: Британского “Великого мятежа” середины XVII в., Великой Французской революции конца XVIII в., серии французских революций 1830 г., 1848-1852 гг., 1870-1871 гг.; Российских революций 1905-1907 гг. и 1917-1922 гг. Очевидно, что революция, как правило, длительный процесс, состоящий подчас из нескольких «революций-актов» (так во время Российской революции произошли Февральская и Октябрьская революции – перевороты). Сущность этих явлений не может быть определена через изменения отношений собственности (в Английской революции этот фактор играет незначительную роль, и в центре внимания стоят религиозно-политические мотивы, разделяющие представителей одной группы собственников) или смену касты (этого не случилось также в революции 1905-1907 гг.). Речь не может идти о смене общественной формации в ходе одной революции. В то же время можно выделить ряд черт, которые объединяют все “классические” революции, и не только их: 1. Революция – это социально-политический конфликт, то есть такой конфликт, в который вовлечены широкие социальные слои, массовые движения, а также политическая элита (это сопровождается либо расколом существующей властной элиты (касты), либо ее сменой, либо существенным дополнением представителями иных социальных слоев). Важный признак революции (в отличие от локального бунта) – раскол в масштабе всего социума (общенациональный характер там, где сложилась нация). 2. Революция предполагает стремление одной или нескольких сторон конфликта к изменению принципов общественного устройства, системообразующих институтов. Далеко не всегда это – отношения собственности, как правило – принципы формирования элиты. 3. Революция – это социальное творчество, она преодолевает ограничения, связанные с существующими институтами разрешения противоречий и принятия решений. Революция стремится к созданию новых “правил игры”. Она отрицает существующую легитимность (иногда опираясь на прежнюю традицию легитимности, как Английская революция). Поэтому революционные действия преимущественно незаконны и неинституционализированы. Революция не ограничена существующими институтами и законом, что иногда приводит к насильственной конфронтации. Таким образом, революцию можно определить как общенациональную социально-политическую конфронтацию по поводу системообразующих принципов общества (как правило – принципов формирования правящей и имущественной элиты), преодолевающую существующую легитимность. Обычно насилие встречается в революции эпизодически, как встречается оно во всяком историческом процессе. Частью революции могут быть и реформы, и войны, и выборные кампании, и полемика в печати. Все это может существовать и без революции, хотя, спору нет, революция делает исторический процесс более интенсивным и вариативным. Революция — это шанс для всех. В том числе и для социалистов. Возможность для смены социальных систем имеется далеко не всегда. Маркс фокусирует свое внимание на экономике как важнейшем показателе готовности к социальному перевороту. Остальное – «надстройка». Предположим. Но уровень экономики XIX в. оставлял капитализму еще немалые резервы роста, а в 1848-1850 гг. основоположники марксизма ждут со дня на день революцию, которая в результате непрерывного развития перерастет в мировую социалистическую: «наши интересы и наши задачи заключаются в том, чтобы сделать революцию непрерывной (перманентной) до тех пор, пока все более или менее имущие классы не будут устранены от господства, пока пролетариат не завоюет государственной власти, пока ассоциация пролетариев не только в одной стране, но и во всех господствующих странах мира не разовьется настолько, что конкуренция между пролетариями в этих странах прекратиться и что, по крайней мере, решающие производительные силы будут сконцентрированы в руках пролетариев»[232]. Так что не будем винить в отходе от марксизма как идеолога «перманентной революции» Л. Троцкого, так и В. Ленина, которого Г. Плеханов обвинил в «бредовом» непонимании законов места и времени за призыв к социалистической революции в 1917 г. — Плеханов отошел от идей Маркса дальше, чем Ленин. Не в экономике зарыта собака марксистской революции, а в продукте капиталистической экономики – в пролетариате. Это — армия революции и строительный материал нового общества. Готовность этой армии — это и есть предпосылка революции по Марксу. Пролетариат возникает из разложения всех сословий, главным образом среднего класса[233]. Перспективы среднего класса по Прудону оказываются более оптимистичными. И он окажется прав. Марксу и Энгельсу казалось, что пролетарии ничем не связаны с психологическими и социальными традициями старого общества. Раз так, то общественные отношения, созданные пролетариями, должны быть качественно иными, чем капитализм. Марксу казалось, что это будет более высокая ступень в развитии общества. Но, учитывая культурную нищету пролетариата, это могла быть и предыдущая ступень. Энгельс считает отрыв пролетариата от “старой” культуры положительным качеством: “чем ниже стоит класс в обществе, чем он “необразованнее” в обычном смысле слова, тем он прогрессивнее, тем большую будущность он имеет”[234]. Беда трудящихся масс XIX столетия — необразованность, становится своеобразным критерием прогресса (какой контраст с просветительским пафосом Бланки). Вождям коммунистических радикалов нужна армия необразованных варваров для того, чтобы стереть с лица земли существующую цивилизацию и создать на ее месте новую. Маркс и Энгельс полагают, что пролетарии должны «низвергнуть государство, чтобы утвердить себя как личности»[235]. Маркс говорит от имени пролетариата: «я ничто, но я должен быть всем»[236]. «Кто был ничем, тот станет всем». Подобная формула, безусловно, способствует самоутверждению прежде забитого и понукаемого человека. Но из чего следует, что в самоутверждающейся личности такого рода проснется стремление к конструктивному творчеству, а не к примитивной мести? Но и эту мысль можно понять «не в лоб» (хотя авторы имели в виду именно то, что сказали). Утверждение себя как личности связано с низвержением государства в себе, государственного контроля над собой. Маркс надеется, что пролетарии используют свою энергию отрицания капитализма для разрушения этого строя, что автоматически приведет к возникновения нового строя – коммунизма. Но значит ли это, что рабочие сами по себе испытывают стремление именно к коммунизму. Как мы увидим, позднее Ленин отметит, что стихийное рабочее движение не вырабатывает социалистической стратегии, идеология социализма привносится в рабочий класс извне, со стороны интеллигенции. Из этого следует, что соответствие социалистической стратегии интересам пролетариата – это теоретическая модель, а не результат эмпирических исследований. К чему же в действительности стремится пролетариат? Прежде всего – это защита своих социальных прав, роста уровня зарплаты, но не ответственности. Это как раз то, что человеку дает социальное государство. Оно заботится о человеке труда, сохраняя его роль специализированного инструмента индустриальной машины. Сохраняя свой образ жизни, рабочий стремится не к социализму, а к социальному государству. К социализму он может стремиться только как человек, который хочет перестать быть элементом производственной цепочки. Социальное государство не устранило эксплуатацию, но несколько смягчило ее последствия. Значительная часть рабочих получила некоторую уверенность в завтрашнем дне, среднее образование, необходимое индустриальному обществу для того, чтобы иметь квалифицированную рабочую силу. У работников появился достаток и свободное время, достаточное для продолжения образования. Казалось бы, работники вполне могли бы овладеть знаниями, достаточными для противостояния манипуляции сознанием, для понимания своих глубинных интересов и путей изменения общества. Через столетие Г. Маркузе с разочарованием констатирует социально-психологическую интеграцию рабочего класса в капиталистическое общество. Почему пролетариат, выйдя из-под гнета нищеты и бескультурия, не разрушает систему эксплуатации? Почему не тянется к знаниям? Уже в конце ХХ века марксисты, критикуя империализм, нашли ответ: буржуазия подкупает свой пролетариат за счет эксплуатации колоний. Не самое убедительное объяснение. Во-первых, прибыльность колоний обеспечивалась далеко не всегда. Во-вторых, если пролетариат сам становится эксплуататором, то это уже не вполне пролетариат. Получается, что за счет «доплаты» буржуазия расплачивается с рабочим за его труд полностью – эксплуатация исчезает. Тем не менее, рабочий не становится свободным. Остается изнуряющий труд, конвейер, бесправие. Почему рабочие все меньше выступают против существующей социальной системы, почему рабочие организации выступают с социал-консервативных позиций, защищая достигнутый уровень зарплаты и социальных выплат? Рабочий не стремится взять в свои руки власть на производстве и в обществе. Он цепляется за свою пролетарскую самость, за роль инструмента индустриальной машины. К 60-м гг. ХХ в. стало очевидно, что цель рабочего – не преодоление отчуждения от средство производства и собственной личности, а блага социального государства. Интересы рабочего как личности вступили в конфликт с его интересами как пролетария. Пролетарий продает свою рабочую силу, желательно подороже. Перестав продавать ее, он перестает быть пролетарием. Отказ от места пролетария является тяжелым выбором для человека. Кроме исполнения указаний других он теперь должен взять на себя ответственность за свою судьбу, за судьбу своего дела. Пока пролетарий был нищим, он был готов бороться за свержение невыносимой системы. Пока он не имел возможности получить сносного образования, пока ему был недоступен минимальный культурный досуг, он тянулся к культуре, ходил на кружки самообразования, где самоотверженные интеллигенты рассказывали ему о прекрасном будущем, где он будет жить в удобных домах из стекла и бетона, свободно трудиться на благо всех и в свободное время ходить в кино и читать интересные книги. Когда рабочий получил отдельную квартиру, сытость, добротную одежду, основные знания о мире и поток информации через телевизионный экран, его стало трудно чем-нибудь удивить и увлечь. Его протестная энергия угасла. Он готов терпеть произвол начальника и ритм цеха, если у него не отнимают уже полученных благ и досуга. Он не желает преодолевать стену между трудом и досугом. Досуг пролетария заполняется развлечением, а не учебой, так напоминающей труд. Как справедливо заметила современный философ Н. Герулайтис, в наше время рабочий не стремится к приобретению знаний свыше нормы, данной ему современным обществом, потому что в противном случае он перестал бы быть рабочим. В развитом индустриальном обществе (в отличие от чистого капитализма) путь к высшему образованию открыт для представителей семей рабочего класса, и тот, кто хочет покинуть пролетарскую среду, затратить усилия на образование и превратиться в часть интеллектуального слоя, может это сделать. Кто остался рабочим, за редкими исключениями сделал свой выбор – тот не хочет затрачивать усилия на дальнейшее образование. Соответственно, он не имеет интеллектуального ресурса для противостояния Системе. Ведь для противостояния манипуляции сознанием и понимания социальных причин своих житейских проблем тоже нужна определенна квалификация и интеллектуальное напряжение. Из этого следует, что преодолеть разделение общества на рабочие классы и руководящую элиту может только интеллектуальный класс, который в себе сочетает черты и работника, и интеллигенции, и управления (самоуправления). Но это – уже не пролетариат. Свой революционный потенциал пролетариат исчерпал с созданием социального государства в ХХ веке, и только разрушение социального государства в эпоху глобализации на грани ХХ и XXI в. может этот потенциал на какое-то время восстановить. И тогда перед рабочими снова встанет выбор, который уже стоял перед ними в первой половине ХХ века – либо переход в новое качество путем превращения в хозяев своих предприятий через коллективное владение и самоуправление, либо сохранение за собой роли пролетария, исполнителя чужих решений, наемника с большей или меньшей зарплатой. Во первой половине ХХ века тенденции развития индустриального общества не способствовали первому пути. Предоставит ли кризис индустриального общества новый шанс рабочим стать хозяевами своего дела и своей деятельности, вырваться из пролетарской ниши? Если верить марксистским оценкам, Прудон — выразитель интересов не рабочего, а ремесленного сословия. Но можно ли считать интересы рабочих и ремесленников противоположными? И для Маркса, и для Прудона очевидно, что пребывание в рядах пролетариата — не в интересах пролетариев. Во второй половине XIX века рабочий класс еще не потерял навыков самоорганизации, которые социальное государство сделало практически излишними. Прудон предлагает следовать стремлению рабочих вернуться в прежнее положение работника, обладающего своими средствами труда. Рабочий, которого нужда оторвала от хозяйства, может вернуться к нему на новом витке истории, став хозяином фабрики. Прудонизм является выражением протеста и ремесленников, и пролетариев, то есть бывших ремесленников и крестьян, против их отчуждения от имущества, от самостоятельного хозяйствования. Идеал прудонизма — возвращение работнику хозяйственной самостоятельности, имущественной защищенности как от частных собственников, так и от государства. К. Винсент комментирует: «Ни Прудон, ни мютюэлисты не верили, что все рабочие станут безыскусными рабочими, трудящимися за зарплату, как позднее предсказывал Маркс… Их видение рабочей солидарности было шире, чем более позднее видение Маркса, который настаивал на том, что только индустриальный пролетариат является действительно революционным классом»[237]. Зарождавшееся рабочее движение Франции предпочитало путь, предложенный Прудоном — восстановление на новом технологическом уровне связи работника с хозяйством, утерянной при разорении крестьян и ремесленников. В 1864 г. французские рабочие – делегаты Всемирной выставки, принявшие участие в организации Интернационала, выпустили манифест, пронизанный прудонистскими идеями. Прудон откликнулся своей последней прижизненной работой «О политической способности рабочих классов». Ее ключевые идеи — взаимопомощь (взаимность) и солидарность: «В этом содержится наша Прудон называет взаимность программой рабочих классов (во множественном числе), считает необходимым равноправие общин (как рабочих, так и крестьянских)[240] и подчеркивает, что рабочие и крестьяне должны осознать общность своих целей и вместе выступать против давления собственников. По мнению Прудона «капиталистический и торговый феодализм» мешает не только эмансипации рабочих, но и развитию средних классов[241]. Развитию, а не разложению, как у Маркса. Прудон выступает за создание аграрно-промышленной федерации[242], не случайно поставив аграрный сектор общества на первое место — ведь в XIX веке он преобладал численно, а значит демократия требует преобладания крестьянства. Прудон, уже в 1848 г. выступивший за создание единого фронта рабочих и крестьян, оказался прозорливее теоретиков диктатуры пролетариата. Отрыв борьбы рабочих от нужд крестьянства стало одной из причин поражения революции 1848-1849 гг. В ХХ веке идея рабоче-крестьянского союза была взята на вооружение марксизмом-ленинизмом. Крестьянство оставалось в этой связке страдательным членом (как, впрочем, и рабочие массы). Маркс и Энгельс также пришли к выводу, что пролетарская революция в Западной Европе не увенчается успехом без «второго издания» крестьянской войны на Востоке Европы. Но и в этом случае не могло идти речи о равноправии крестьянского и рабочего движений. Пролетарские революционеры должны были просто воспользоваться крестьянским бунтом. Прудон, а вслед за ним и народники, предлагают принципиально другой подход — признание равноправия интересов всех трудящихся. Маркс надеется, что в ходе революции качественно изменятся не только общественные отношения, но и сами люди. «В революционной деятельности изменение самого себя совпадает с преобразованием обстоятельств».[243] Это – попытка решить проблему культурной традиции, тяготеющей над прогрессом. Люди привержены своему жизненному укладу и готовы защищать его. Отказ от привычного болезнен, даже болезненнее самой мучительной и несовершенной реальности. Преодолеть множество предрассудков, стереотипов поведения и т.п. не так просто. Как люди вчерашнего дня научатся жить в совершенно новых условиях? Не принесут ли ни в завтрашний день саму суть вчерашнего? Маркс нашел тот социальный слой, который не заинтересован в сохранении своего положения, который ненавидит этот общественный строй. Но откуда следует, что революция сотрет социальную психологию людей, которая формировалась в условиях нищеты и борьбы за выживание? Опыт ХХ в. показал, что этого переворота в сознании не происходит. Люди меняются медленнее, чем социальные условия. Маркс и Энгельс считали, что технический прогресс не только освободит человека от отчужденного труда, но и приведет к «упразднению города и деревни»[244]. Процесс сближения города и деревни по условиям жизни действительно можно наблюдать в некоторых индустриальных странах. Он не зависит от формы собственности и владения, он может происходить при капитализме не хуже, чем под руководством “пролетарского” государства. Здесь ключевым является не противоречие капитализма и социализма, а индустриализма и других фаз развития цивилизации. Пока господствует индустриальная организация, город поглощает деревню, превращает ее в пригород, индустриализирует, закатывает траву асфальтом, засыпает поля химикалиями. Никита Хрущев, поставивший коммунизм в практическую повестку дня, пытался на совершенно невызревшей почве стереть различие города и деревни. В результате погибли тысячи деревень, и получился уродливый синтез недо-города и полудеревни – поселки городского типа. Между тем с середины 60-х гг. в развитых индустриальных странах Запада идет процесс деурбанизации. Люди среднего достатка предпочитают жить не в мегаполисах, а в оснащенных современными “удобствами” коттеджах. И здесь приближение к выдвинутым Марксом целям идет безо всякой диктатуры пролетариата. Эволюционное вызревание социальных явлений, которые Маркс связывал с коммунизмом, “опоздало” на век. В середине ХIX в. индустриальное общество еще не исчерпало свой потенциал, находилось в состоянии становления. Прудон видел не только в тиранах, но и в черни два полюса социальной деградации[245]. Ссылаясь на Христа, он выступал за умеренность материального потребления, простоту нравов, бедность, понимаемую как скромность и противопоставленную нищете[246]. Предвосхищая принципы социальной экологии, Прудон утверждает, что количество вещей, которые могут быть произведены, ограничено[247]. Нужно стремиться к среднему, а не максимальному уровню потребления материальных благ. Прудон обосновывает свою мысль возможностями самой Природы: «Природа во всем своем творении приняла за правило: ничего лишнего… И если мы противимся ее закону, если соблазн идеала влечет нас к роскоши и наслаждениям…, природа, быстрая в наказании нас, обрекает нас на нищенство».[248] Прудон критикует пагубное воздействие машин на организм человека.[249] Индустриальный прогресс воспринимается Прудоном скорее положительно, но без восторга: «это голос прогресса кричит: «Шагай, шагай! Работай, работай! Предназначение человека толкает его к счастью и поэтому оно запрещает ему отдых»[250]. Но Прудон — не противник машинного производства в принципе. Он считает, что развитие машин — это «протест промышленного гения против раздробленного и человекоубийственного труда… Посредством машины будет происходить восстановление труда»[251]. Эта идея, малопонятная в середине XIX в., приобретает новое звучание в конце ХХ – начале XXI вв., когда гибкие и многоцелевые технологии, прежде всего компьютеризированные, позволяют человеку преодолевать узкую специализацию, все меньше заниматься «человекоубийственным» нетворческим трудом. Маркс возражает Прудону, что концентрация орудий труда ведет к росту разделения труда. И это верно для их времени, но не обязательно для нашего. Маркс близорук, а Прудон страдает дальнозоркостью. У обоих плохое зрение, но у кого оно было лучше в то время? Ведь либералы и консерваторы по уровню социальной близорукости были близки к полной слепоте. В спорах социалистов обсуждались темы, которые станут понятны либеральному сознанию только в ХХ в. Радикальный консерватор К.Н. Леонтьев увидел во взглядах Прудона страшное будущее: “Слова Прудона, сказанные им в 51-м году, оказываются теперь пророческими словами. “...все хотят быть тружениками, “рабочими”. С одной стороны — потребности удобств и некоторого изящества отвращают в наше время уличную толпу от прежнего грубого “санкюлотизма”; с другой — аристократия, ужасаясь своей малочисленности, спешит укрыться в рядах буржуазии... И революция торжествует, воплощенная в среднем сословии”. Я совершенно согласен с Прудоном... Если же мы скажем вместе с Прудоном, что революция нашего времени есть стремление ко всеобщему смешению и ко всеобщей ассимиляции в тип среднего труженика, то все станет для нас понятно и ясно. Прудон может желать такого результата, другие могут глубоко ненавидеть этот идеал...”[252] Леонтьев, не заметив в идеях Прудона защиты «единства в разнообразии»[253] (что естественно, если учесть поверхностное знакомство Леонтьева с работами Прудона), увидел в его построениях перспективу преобладания среднего класса будущего — социального слоя работников-совладельцев коллективного производства. Эта перспектива ужаснула элитариста и врага демократии. Леонтьев поторопился провозгласить победу прудонизма в Европе. Но во второй половине ХХ в. преобладание среднего класса в социальной структуре стало общей мыслью. Ужас Леонтьева воплотился в жизнь. Мечта Прудона – пока нет, хотя для этого и возникли предпосылки. Информационная революция привела к изменению структуры общества передовых стран мира. Стала уменьшаться роль промышленных классов, прежде всего собственников капитала и пролетариев. Но на их место приходят очень разные слои, которые объединяет разве что уровень доходов: консервативное мещанство и новое поколение динамичных людей, основным средством существования которых становились не рабочие руки и не капитал, а знания. Более важным стало производство информации и высокотехнологичной продукции. Потребовалась более образованная и многофункциональная рабочая сила. Интеллектуализированные средние слои начинают отличаться от вписанных в индустриальное разделение труда интеллигенции и высокооплачиваемых рабочих. Дело вообще не в окладах, а в функциях. На место узкоспециализированного рабочего, выполняющего приказы менеджера и производящего стандартизированную продукцию, стал приходить специалист по широкому кругу проблем, хорошо образованный, постоянно совершенствующий производство. Важно, кто принимает решения, носит ли деятельность работника воспроизводящий или творческий характер, какова структура отношений между работниками и коллективами. |
|
|