"Гулебщики. (Очерк из быта стародавнего казачества)" - читать интересную книгу автора (Крюков Федор Дмитриевич)IIIПоздно уже ночью воротился Филипп домой. Панкратьевна, отворив дверь на его стук, так и ахнула. — Ах, кобелев ты сын! кобелев ты сын! — с плачущей и негодующей нотой в голосе начала она: — и в кого ты уродился, шалава ты этакая? А!… — Мамушка! — глубоко-виноватым голосом проговорил Филипп и стал на колени, опустив голову с видом кающегося грешника. — В людях дети, как дети, а ты, висляй ты этакий, лишь на страмоту гож!… Ах, горой тебя положи!… Панкратьевна в негодовании не могла уже больше говорить и запустила обе руки в лохматые кудри Филиппа, в те самые кудри, которые так старательно несколько раньше намазывала коровьим маслом и причесывала. Филипп покорно мотал головой из стороны в сторону, пока мамушка, наконец, уставши, не освободила своих рук из его волнистой гривы. — Мамушка! — сказал он тогда голосом, в котором звучала глубокая обида: — мамушка!… земли я напахал!… — Да я разве за это, дурак ты этакой, браню-то тебя?… — Напахал я земли, мамушка? — настойчиво продолжал Филипп. — Ну, напахал! за то — молодец, а так-то зачем же страмитъся-то?… Ты глянь-ка, как ты одежу-то изгадил!… — Пшенички посеял я, мамушка? — продолжал, не слушая и торопясь высказаться, Филипп: — Овсеца посеял? Бахчу спахал? рыбки наловил? Дичинки набил?… Тут он остановился и с расстановкой заключил свою речь: — А теперь я выпил — вот и все!… И, сердито бросив кафтан на пол, он ушел из избы с видом незаслуженно оскорбленного человека. Панкратьевна вздохнула и проговорила: — То-то неразумен-то!… Потом достала из печи и поставила на стол блинцы, лапшевник и засушившуюся уже курицу. — Поди, повечеряй! — отворив дверь, крикнула она Филиппу, который возился под сараем у арбы и что-то ворчал. Голос Панкратьевны был все еще строг, но примирительная нотка звучала уже в нем и не ускользнула от слуха оскорбленного чада. Филипп через несколько минут вошел, сел за стол и молча начал есть. — Ведь я, глупой ты парень, разве хочу, чтобы ты так какой-нибудь был?… Ведь любя наказую!… Филипп засопел носом и заморгал глазами. — Ка-бы мне тебя не жалко было, дурья ты голова (Панкратьевна тоже заморгала глазами и уже готова была всплакнуть), кабы не жаль-то было, разве бы я стала?… Филипп был тронут и почувствовал всю глубину своей вины и всю бездну своего падения. — Прости, Христа ради, мамушка! не огневайся! мой грех! — виноватым голосом заговорил он, перестав есть и поднося ладони к глазам. — Ну-ну, ешь, ешь, мой сердешный, ешь! — поспешила уговорить его Панкратьевна, и Филипп опять принялся есть, с треском раздирая руками курицу. — А я, мамушка, завтра с гулебщиками пойду ясырь добывать! — сказал он после значительной паузы, с трудом прожевывая высохшее куриное мясо. — И-и, вот уж зря-то, так зря!… — Нет, мамушка, как хошь — поеду! Сказал — слова своего не переменю… — Ну, зачем табе? недостача што-ль у нас в чем? Все у нас есть, слава Богу… — Это — так, мамушка! а все-таки поеду!… Казаки едут, и я поеду… Тобе китайки на халат привезу, на моленье нарядная будешь ходить… А себе женку добуду, татарку!… — Ой, ну, тебя! на болячку! Чего ведь болтает-то! А Филипп так и зашипел довольным смехом, забыв и оскорбление, и все невзгоды. Он, действительно, мечтал захватить и увезти какую-нибудь черноокую черкешенку, как увозили другие казаки очень часто в то время; увезти и жениться на ней, и жить да поживать с хозяйкой… Вот бы доброта-то была! Пусть тогда досада берет станичных девок на черкешенку, а он будет ее беречь и любить вместе с мамушкой. — Вправду, мамушка, вправду, — заливаясь сиплым и счастливым смехом, повторял Филипп. — Буде тобе, бесстыдник! лоб-то перекрести, да ступай спать!.. — А ведь из них, из татарок-то, есть ух какие красовитые!… их-хи-хи-хи-хи!… На другой день рано утром Филипп, суровый и мрачный с похмелья, седлал своего коня. Голова у него страшно болела. Красивая буланая лошадь, с сухой горбатой головой, на которой отчетливо выделялись все жилки, с тонкими, невысокими ногами, широкой грудью и широким задом, не стояла на месте, недовольно прижимала острые, небольшие ушки и нагибала голову, стараясь достать и укусить своего хозяина. — Стой, ч-чорт! ухмыляйся ишшо!… Я так ухмыльнусь!… — кричал на нее Филипп хриплым голосом. Панкратьевна готовила сухариков и бурсачиков и наполняла ими переметные сумы. Она еще раз попробовала было убедит своего Филюшку не ездить. — Останься, родимый мой!… Вот как у меня сердце болит… Сон ноне нехороший видала: как будто зуб выпал… — Ну, стало быть, и выпадет скоро, — заметил сердито Филипп и продолжал собираться. Панкратьевна поняла, что уговоры ее напрасны, и упрямый Филюшка не переменить своего решения. Солнце только что поднималось из-за верб, когда подъехали к воротам Никита Белоус и Ефим Багор. — Готов? — крикнул звонко Никита. — Зараз… Филипп приторочил к седлу переметные сумки с сухарями и бурсаками и старый, порыжевший зипун. Панкратьевна вышла, неся в руки небольшую сумочку. — На-на, вот, сынушка, — сказала она, подавая сумочку. — Чаво это? — Вишенки сушеной… — Э-это!… охота тебе, мамушка! как будто на год отъезжаю… Лишнее все… ворочусь — тогда доем… Панкратьевна с грустью слушала суровый и твердый голос сына и лишь слабо попыталась возразить: — А то бы взял… — Нет, мамушка, некуда! оставь! Пойдем, помолимся на дорогу. — Зда-а-рово, Панкратьевна! — крикнул Никита из-за ворот, привстав на стременах. — Слава Богу, Микитушка! — Жива? — Покель Бог грехам терпит, попрядываю, — печально отвечала Панкратьевна я пошла вслед за сыном в курень. Филипп подпоясал кинжал, надел шашку и ружье и присел на минутку. Потом встал и начал молиться, кланяясь в землю и читая про себя: «Господи помилуй», внутренне же прося удачи в своем деле. — Ну, прости, мамушка! — сосчитав сорок раз «Господи, помилуй», сказал Филипп. — Господь простит, мой кормилец! — со слезами на глазах сказала Панкратьевна: — молись Пресвятой Богородице, сынушка, да береги себя… Ты у меня один всего и есть на белом свете… — Не плачь! Ведь не в первой еду!.. Филипп заторопился и, выйдя на двор, ловко вскочил на лошадь. — Прости, Панкратьевна! — крикнул Белоус. — Филипп не сказал ничего, лишь оглянулся и снял папаху. Панкратьевна долго стояла у ворот и глядела им вслед, пока они не скрылись, потом вздохнула, утерла занавеской заплаканные глаза и пошла хлопотать по хозяйству. |
|
|