"Зыбь" - читать интересную книгу автора (Крюков Федор Дмитриевич)IIВ свежие апрельские сумерки закуталась станица. Слились в одну смутную, длинную полосу выбеленные стены хаток, а черные крыши четко рисовались на розовом стекле догорающей зари. В воздухе, влажном и звонком, в невидимой, холодной высоте, прозвенел тревожно-быстрый крик диких гусей, пролетевших над станицей туда, где мутными зеркалами застыли среди перелесков разлившиеся по лугу озера. Прозвучали на мгновение зыбким серебром недосягаемые голоса дикого простора, изумили насторожившийся слух и растаяли, как след скатившейся звезды. Согретая за день земля дышала влажным теплом, запахом старого подсыхающего навозца и клейким ароматом первой молодой зелени. Под синей фатой надвигающейся ночи все знакомое, примелькавшееся взгляду, не нарядное, серенькое, даже убогое, вдруг спрятало привычные черты, стало новым, диковинным и странно-красивым. И кто-то беззвучный и легкий бродил в потемневших садиках, в голых, сквозистых ветвях, в вишневых кустах, чуть запушенных первым пухом, клейким весенним пухом. И загадочно-прекрасна была смутная водянистая синева вечернего неба с двумя ласково мигающими звездочками, и таинственно незнакомы стали люди, запрудившие шумными группами перекресток… Так радостно-любопытно было в беспорядочном движении и тесноте толкаться, намеренно жать и цеплять друг друга. Присматриваться, заглядывать в лица. Так близко, удивительно, так странно и весело… Быстрый, задорным блеском блеснувший взгляд скользнет навстречу, скрестится, спросит… улыбнется дразнящим намеком, и уже нет его, исчез. Звонким серебром раскололся и прозвенел девичий смех. Вслед за мгновенным шелестом и запахом скользнувшего платья понеслось сладкое любопытство, но уже далеко она, проворная легкая фигура! И взволнованная память, все еще прислушиваясь к возбуждающему прикосновению молодой груди, силится удержать и угадать неуловимо мелькнувшие очертания молодого лица. Дрожит и ждет сердце. Вот-вот кто-то подойдет, встретится. Будет так… Тепло и нежно коснутся руки. У старого прясла, среди беззаботно-шумной, погруженной в свое веселье толпы, можно шуткой сжать в объятиях слабо сопротивляющееся, гибкое тело, ощущать теплую упругость груди, смеяться и слушать быстрый, жаркий шепот неверных обещаний и колеблющегося отказа. От сладких предчувствий дрожит сердце. Сердце поет разливистую, призывную песнь, ищет, ждет. Вот-вот кто-то должен подойти, ласково коснуться плеча, приветливым смешком-шепотом спросить: — Никишка, ты? Да, это он — Никишка Терпуг, песенник, удалой боец и забубенная голова. Улица и песни — его радость. Его стихия — кулачный бой. Тут он — артист, щеголь, герой, подкупающий даже противников смелостью мгновенного натиска, ловкостью удара, красотою и благородством приемов. Именно — благородством, доступным только истинной силе и отваге. Рядовые бойцы кидаются обыкновенно с расчетном, взвесивши силы своей и противной стороны, бьют с хитрецой, с коварством, с сердцем. Иной не побрезгует ударить «с крыла». Другие не стыдятся под шумок и лежачим попользоваться… как будто нечаянно. Настоящий боец никогда до этого не унизится. Никогда не станет высматривать, заходить сбоку. Никогда не спросит, сколько пришло их и сколько наших? Нет. Грудью вперед — дай бойца!.. Держись!.. Весь на виду, гордый, смелый, не уклоняющийся от ударов… О, красота и упоение боя, очарование риска, бешено-стремительного движения, восхитительный разгул силы и удали!.. Невинное тщеславие и радость бойца перед изумленными и венчающими молчаливой хвалой женскими взорами! Сколько синяков износил Терпуг ради вас!.. Вон стоят они, две темные, живые стены, — одна против другой. Выжидают. Высматривают друг друга, пробуют. По временам колыхнутся, сдвинутся. Шумно и гулко смешаются, рассыплются… Короткая, быстро обрывающаяся стычка одиночных бойцов, но не бой. Настоящий бой вспыхнет — зрители не затолпятся, как сейчас, не будут напирать и стеснять бойцов. Поспешно и опасливо отбегут в стороны и будут мчаться лишь на флангах боя с бестолковым, поощряющим криком. Но это еще не бой. Это — так, щегольство зачинщиков, показные позы, хвастовство ловкостью и удалью. Выйдут с обеих сторон бойцы, по одному, по два, — молодежь, все подростки, женишки. Терпуг считает себя уже на много степеней выше этого мелкого ранга. Ставит себя на одну линию со старыми, серьезными бойцами, которые кидаются только в решительный момент. А тут — народ жидкий, вертлявый, несерьезный… Прицеливаются, подлавливают руками друг друга. Иной вдруг прыгнет вперед, легкий и эластичный, как молодой барс, размахнется внезапно и широко — от внезапности вздрогнет и отпрянет противник, уклоняясь от удара. Но сейчас же снова в своей вызывающей позе и зорко следит, высматривает момент ударить самому. И долго молча, при безмолвном внимании зрителей, темным, подвижным кольцом оцепивших их, покачиваются и топчутся они на том небольшом, заколдованном пространстве, которое ни одна сторона не имеет еще смелости взять натиском. Изредка лишь, сбоку, спереди, сзади раздается побуждающий, подтравливающий голос, поощрение, понукание, но точно ничего не слышат насторожившиеся бойцы. И вдруг — один взмахнул… И вот он — быстрый, неожиданный, ловкий удар, и восторженный гул просыпался лавиной… Вздрогнули, зашумели обе стены, и вот-вот он вспыхнет, общий бой… В этом бою, в одиночном, которым обыкновенно начинают общую схватку, много рисовки, форсу. Нужна выдержка, самообладание, увертливость. Под взглядами сотен глаз, при безмолвно пристальном внимании знатоков, когда стучит от волнения сердце, — не ошибись! Стыдно будет каждого промаха, каждого зевка, каждого неловкого движения… И все-таки это — ненастоящее: успеть нанести удар и сейчас же отпрянуть назад, в своих… Сорвать гул одобрений — это заманчиво для мелкоты. Он, Никифор Терпуг, уже ушел от этой забавы, стал выше ее. Как серьезный боец, он ценит лишь бой общий, когда боец идет в стене, кидается прямо, без уверток, не уклоняясь от опасных противников, не помогая себе бестолковым криком, прямо бьет, по совести, правильно, не «с крыла». Сшибая, не злорадствует. Падая сам, не злобится. При отступлении не бежит, но подается медленно, с упорным боем. Правильных бойцов он уважает и в противниках. Он влюбляется в них, невольно подражает им, перенимает их манеры. Одно время он стал ходить вперевалку, как тяжелый, похожий на медведя Фетис Рябинин. Потом увлекся Сергеем Балахоном, перенял его манеру играть песни и носить пиджак, не надевая в рукава. И все за то, что они дрались артистически, великолепно и вокруг их имен шумела завидная слава лихих бойцов. Сергеем Балахоном он и теперь всякий раз любовался, когда он, широкобородый и пьяно-веселый, раздевшись и сняв фуражку, выйдет вперед и разливисто крикнет: — Н-но-ка, зач-ном!.. Сколько мужественной красоты… Ни форсу, ни бахвальства — одно упоение боем! Кидается прямо в стену противников. Красивый, кажущийся небрежно-легким взмах — и вот уже брешь в стене и у нее шумный поток других бойцов. Вспыхнул бой, взметнулся в стороны, дрогнула улица, затопотала… Без шапок, с развевающимися волосами и бородами, в одних рубахах мечутся быстрыми молниями бойцы, прыгают, как львы, сшибаются, бухают кулаками, как молотами, сплетаются руками, как бы в братских объятиях, — туман в глазах, в сердце восторженный трепет от возбуждающего, слитного шума голосов, ликующий крик удалой радости… Весь охваченный головокружительным увлечением, прелестью жгучей опасности, жаждой одоления, бросается Терпуг в самый центр боя. Полный, радостный крик вылетает из его груди, крик вызова и борьбы. Бьет, получает удары. И метки взмахи его, тяжелы кулаки, и знают уже их его противники. Теперь, кидаясь в бой, он слышит уже: — Терпуг!.. Терпуг!.. И сердце его наполняется гордой радостью: его видят, его замечают и свои, и противники… За ним следят столько красивых женских глаз, на каждый его промах, падение будут смотреть старики… О, он не даст себя на потеху, никакого бойца он не станет обегать!.. Ах, как любил он принять на себя какого-нибудь прославленного бородача из старых, смотревших свысока, пренебрежительно на молодежь, вчера еще числившуюся на полуребячьем положении, не признанную, не заслуженную! Выдержать удар такого осетра — костистого, широкого, с тяжелой рукой, — удержать его, не выпустить из рук — страшно и заманчиво! Но свалить с налету, сбить метким ударом с ног — это такое счастье, такая сладкая мечта, от которой глаза заволакиваются туманом!.. И он уже близок к ее осуществлению — он уже выдерживает Сергея, выходит на Багра и сшиб с ног в прошлое воскресенье Капыша. Он признан… Поэтому он и держит себя, как боец серьезный, настоящий, старый. Он не лезет вперед, даже близко не подходит к налаживающемуся бою. Не показывает виду, что пришел подраться. Правда, он и не стоит в кругу стариков, которые там, в отдалении, в тылу, ведут себе неспешные разговоры, совсем посторонние бою, — о политике, об атамане, о хозяйственных делах, — для этого он еще слишком зелен умом, и неспокойна еще у него кровь. Он толкается в молодой толпе, запрудившей улицу, заглядывает в женские лица, ловит взгляды, бросит иногда веселое, острое словцо… И на звонкий, короткий, убегающий смех сердце его отвечает порывистым желанием догнать этот ускользающий дразнящий шелест, обнять, прижать, завязать веселый, вольный разговор… Прошел мимо подвыпивший Семен Копылов. Белокурая бородка, наглые глаза, голубая фуражка на затылке. Шутливо расталкивает и хватает встречных казачек, кричит: — Баб-то, баб! В три ножа не перережешь!.. Ну, сторонись, дырявая команда!.. — Ну, ты! Еролом! Толкается, как все равно порядочный!.. — Извините, ошибся… Потому что личность ваша дозволяет… И с той непринужденной свободой и веселым бесстыдством, которые узаконены молодежью на станичной улице, он шутливо обнял чернобровую Ульяну Губанову, жалмерку, и поднял на руках, делая вид, что хочет унести ее из толпы. Она хохотала, визжала, отбивалась. Била его по рукам и звонко кричала: — Вот тужили все: дураки перевелись в станице… А вот какой черт вырос! — А-а, дураки?! Мы, милая, дураки средней руки: от земли не подымешь… А с тобой за личное оскорбление разделаюсь!.. Говори, чего не пожалеешь, а то зашибну на крышу! — Да ну тебя!.. Отвяжись, сделай милость! Пристал, как… — Никишка, держи! Жертвую! Копылов бросил взвизгнувшую молодую женщину к Терпугу. Высокая грудь ее на мгновение прижалась к нему, и теплое ее прикосновение пьяным вином прошло по телу. — Вот давно кого не видал! — сказал Никифоров, удерживая ее в руках. — Давно не видались, сошлись — поговорить не о чем? Она освободилась от его рук и, поправляя платок, снизу вверх глядела на него веселым, влажно блестевшим взглядом суженных улыбкой глаз. — Ну как не о чем? Давай в шепты играть… Я тебе, Уляша, давно собираюсь пошептать кой-чего… — Ну тебя! Сверкнула на короткое мгновение белая полоска ее зубов. Но оттого, что брови ее в том месте, где сходились, были выше и, расходясь, шли вниз, казалось, будто она собиралась плакать, когда смеялась. А глаза были веселые, наивно-доверчивые, глядели по-детски ясно. Он взял ее за руки. Тонкие, худые, они как-то особенно покорно свернулись трубочками в его широких ладонях. Поглядел в ее улыбавшиеся, как будто наивные, но немножко и лукавые глаза. Мелкими зыбкими лучами пробежали по лбу короткие морщинки, такие милые и хорошие, — опять засмеялась — мягко звенящим, сдержанным, поддразнивающим смешком. А ведь правда: нечего сказать. Как это другие умеют быть находчивыми, свободно, остроумно шутить, весело балагурить, безбоязненно обнимать? Завидует им Терпуг бесконечно… У него то же, да не то выходит: угловато, неуклюже, неловко… И собой он молодец, и охотно останавливаются побалагурить с ним, обменяться обещающими взглядами девчата и жалмерки, а вот нет у него самого нужного, самого настоящего: нет той особой, неуловимой, природной непринужденности и грации, какая есть у Сергея Балахона, у других, даже у пьяного Копылова. — Ну, как поживаешь, Уляша? Она улыбнулась коротко. — Как бондарский конь под обручами!.. Потом вздохнула и, посмотревши на него с кокетливой грустью, прибавила: — Видишь, живу… Он осторожно обнял ее за плечи и, нащупавши сквозь гладкую скользящую, шелковистую ткань кофточки ее тонкие, теплые руки, сказал ласково и застенчиво-нежно: — Худая ты какая… Жалмерки полноликие все бывают, кругленькие, а ты… — Жизнь такая, ягодка моя… Ведь я сирота на белом свете!.. Она рассмеялась, и взгляд ее сверкнул веселым лукавством. — Что же, сирота, так и харч не в пользу? — Заступиться некому, — проговорила она, понижая голос, и опять громко рассмеялась. У него застучало частыми, громкими ударами сердце, и от волнения он долго не мог сказать тех слов, которые просились па язык. — Ну, давай сделаем родню промежду собой… а? — проговорил он, наконец, неловко и конфузливо. Ульяна молча покачала головой. Он пожал ее руки, и опять покорные трубочки свернулись в его руках. Молчали. Звучала мягко издали протяжная песня хоровода. Над улицей колыхался говор, шум, смех. И когда, словно тихо качающаяся детская колыбель, подымались далекие, плавные волны песни, не сразу можно было угадать, что поют, но казались знакомыми голоса, и хотелось, не отрываясь, слушать тонкий подголосок, легкий женский голос, так красиво жаловавшийся, так задушевно говоривший о безвестной, трогательно-нежной грусти. Порою отделялись гордо-спокойные, густые звуки мужских голосов, ровно плескались над смутным гулом улицы и снова падали в подымающиеся волны хора. Терпуг осторожно обнял Ульяну и заглянул в глаза. — На одно мгновение она подалась и прижалась к нему грудью. Хлынули сзади крики. Точно шумный поток прорвался. Ударились бойцы. Шатнулись темные живые стены, шарахнулись на две стороны. Колыхнувшаяся толпа подала Терпуга и Ульяну к городьбе. — Пусти, Никиша, — сказала женщина тихо, ласково, почти прошептала, и этот пониженный до таинственности голос сладко коснулся его сердца. — Тут ведь народы всякие есть… За мной сто глаз… Свекор тут прошел давеча. Диверь там, на кулачках… Узнают — беда! — Уляша, а ведь я как умирал по тебе… ты не знаешь… Вот увидал, ну — не поверишь! — сердце аж… трепещет… Голос его охрип от волнения, и весь он обессилел. — Нельзя, моя ягодка… Кабы мне своя воля… Знаешь, свекор у меня какой? Бирюк! — Да мы ему не скажем… — Да-а… Нет, он тоже… подземельный дьявол: пронюхает! Уж и распостыл он мне, чтоб ему — где горшки обжигают! — прибавила она тоном задушевной ненависти. Терпуг помолчал и, чтобы выразить ей свое сочувствие, сказал: — Жалко, на кулачках не дерется он, а то я бы его сдобрил! Она рассмеялась и, благодарно сжимая ему руки, проговорила: — Хоть бы нечаянно как-нибудь! Вроде как не угадал?.. — Да уже я угадаю когда-нибудь! Только, Уляша… так и нельзя повидаться?.. Беззвучно засмеялась и отвернулась. Не ответила. — А то что же… пройдет младость ни в чести, ни в радости, — продолжал он убеждать, близко наклоняясь к пей, — А?.. нечем и вспомнить будет… Уляша?., Сердце стучало, и била лихорадка. А крутились уже сзади возбуждающие звуки разгоравшегося боя, крики, гиканье, буханье ударов, слитый топот многолюдного движения. — Ты на баз выйди… а? Уляша?.. Я с садов зайду, на гумне буду ждать… Я ведь обселюцию вашу знаю! Не увидят небось… а?.. Уляша?.. Он наклонился близко к ней. Хотелось обнять и прижать ее крепко-крепко. Смеясь и отбиваясь, она вырвалась. Губы его все-таки успели коснуться влажных зубов ее, и весь он вспыхнул и задрожал от этого прикосновения. — Беги дерись… Чего ж ты? — крикнула она, убегая и смеясь. — Бьют ведь ваших-то!.. |
© 2025 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |