"Утро. Ветер. Дороги" - читать интересную книгу автора (Мухина-Петринская Валентина Михайловна)


Глава десятая НЕ ЗАБУДУ ЭТИ СОСНЫ

Утром мы позавтракали яичницей-глазуньей, кофе да вчерашними пирогами. Нам было так хорошо вместе!

Ермак посоветовал Геленке до приезда стариков вернуться в московскую квартиру. Но Геленка придумала нечто лучшее.

— Вам сегодня и завтра не надо на работу? — спросила она Ермака.

— Нет.

— И Владе не надо. Оставайтесь с нами. Завтра вечером все втроем вернемся в город. У нас есть несколько пар лыж, подберете себе, походите по лесу. Вообще, отдохнете оба. Вам надо отдохнуть.

Мы с улыбкой переглянулись: уж очень заманчивое было предложение.

Нет, он не останется, промелькнула у меня мысль. Это было бы слишком чудесно!

Ермак остался. Мы оделись и вышли в сад. Снегу-то, снегу навалило! Он лежал на яблонях, кустах малины, крыжовника, на дорожках. Беседку всю завалило снегом. И был он так бел, свеж, пушист, так ослепительно сверкал на солнце!.. Почему-то на нас напал смех. Мы носились, как маленькие, по саду и хохотали во все горло, так, что снег сыпался с деревьев и кустов. Геленка споткнулась и упала в снег, умирая от смеха. Пока мы ее подымали, сами извалялись по макушку.

Часа полтора мы бегали по саду, потом отрыли беседку, очистили дорожку до калитки, играли в снежки. Я думала, что, наверное, Ермак в угрозыске держит себя куда серьезнее, его бы сейчас не узнали.

Потом мы помогли друг другу стряхнуть снег и вернулись в дом, румяные и проголодавшиеся. Напились чая, поели, болтая кто во что горазд. Даже не могу вспомнить, о чем мы говорили и почему нам было так смешно…

После завтрака Геленка со вздохом сказала:

— Я должна упражняться — отработать некоторые места. А вы займитесь чем хотите: читайте, спите, разговаривайте, смотрите телевизор или берите лыжи и идите в лес.

Мы решили идти в лес. Я надела свой новый лыжный костюм сочного зеленого цвета, под него — теплый белый свитер, белую вязаную шапочку, башмаки и — была готова. Ермаку мы нашли в чемодане пушистую шерстяную фуфайку Владимира Петровича. Великовата, но теплая и очень шла ему. Нашли мужскую вязаную шапочку и шарф, но Ермак почему-то не захотел их надевать.

Мы еще не вышли за калитку, а Геленка уже играла какие-то сложные гаммы. Свернув с дороги, мы ушли в лес. И сразу нас покорила чистая проникновенная тишина.

Ермак шел впереди, чтобы прокладывать лыжню, а я за ним. Снег был так легок и пушист, что вокруг ног словно метель бушевала. Но небо в просветах сосен синело, как весной. Я легко отталкивалась палками, не отводя глаз от Ермака.

Внезапно меня охватил такой прилив нежности к этому худенькому, невысокому пареньку, что я чуть не заплакала. Еле перевела дух. Все мне было в нем так мило, так дорого, что не выразить никакими словами. И эта его угловатость, и резкие черты лица, и серо-зеленые глаза, такие яркие, такие умные и добрые, и его застенчивость, которую он подавлял, и этот подстриженный затылок. У него были маленькие для мужчины руки и ноги — туфли размером тридцать девять, не больше. Он сам заботился о себе: у него же никого нет. И в детстве сам должен был заботиться о себе да еще и о трудных, безалаберных своих родителях. Какое, наверное, это счастье — заботиться о нем! С какой радостью я готовила бы для него обед, что-нибудь самое вкусное, и стирала бы его рубашки, и гладила, и сама чистила его костюм. Я бы так заботилась о нем, как никогда не заботилась о моем бедном отце…

Сквозь мою бесконечную нежность к Ермаку проступило что-то похожее на угрызение совести: почему я так плохо забочусь об отце, раз уж мама игнорирует его?

Конечно, если я стирала себе, то прихватывала по пути папино и мамино белье, но часто бывало так, что папа сам включал стиральную машину и бросал туда все, что лежало в баке для белья. И сам себе гладил рубашки, брюки.

Теперь я буду гладить папе.

…Мы вышли на поляну и остановились под старой сосной, вершина которой качалась в небе. Ермак хотел что-то сказать, но вдруг запнулся и молча смотрел мне в лицо. А вокруг одни сосны, только сосны — старый, мудрый, приветливый бор.

Сосны шумели на ветру — внизу-то, у подножья, было тихо — протяжно, тревожно и радостно. Ветер то стихал, словно прислушивался к чему-то, то порывисто срывался, и тогда с разлапистых, отяжелевших ветвей падал снег и рассыпался пушистым холодным облаком.

— У вас такие доверчивые, сияющие глаза, — проговорил Ермак смущенно, — как будто вы ждете от жизни одной радости.

— А разве это не так?

— Жизнь не может быть сплошной радостью, — с сожалением ко мне проговорил Ермак.

— Но сама жизнь — это радость! — воскликнула я уверенно.

Ермак медленно покачал головой.

— В жизни еще много тяжелого и страшного. Вот я сейчас иду на лыжах сосновым бором с доброй и славной девушкой — мне хорошо, но я не могу забыть: Зине Рябининой грозит опасность, а кто-то бьет сейчас сынишку, которого нельзя бить, потому что у него слишком развито чувство достоинства. Или Шурку Герасимова с его тягой к добру и… моральной неустойчивостью. А рядом с ними Зомби… У него даже сентиментальность, свойственная преступникам, отсутствует, что такое добро, он просто не понимает, не может понять. А чувство юмора у него так искажено, что он может найти смешным то, что всякому нормальному человеку покажется жутким. Сталкиваясь со злом по роду своей работы, я никак не могу согласиться, что жизнь — это одна радость…

— Но не все же вокруг нас преступники! — воскликнула я в отчаянии.

— Конечно, не все, но, пока остается хоть один, я не могу согласиться, что жизнь это только радость.

— Ну а простое человеческое счастье… пройти лесной тропинкой по утру и услышать пение птиц — разве это не радость? А это ведь всем доступно!

— Радоваться пению птиц в лесу можно лишь тогда, когда на душе мир и покой. А такой, как Зомби, способен бросить камнем в поющего соловья.

Дался ему этот проклятый Зомби!

— Но вы-то радуетесь?

— Я радуюсь, но не могу забыть, что Зомби существует. Я не знаю, как пробудить в Зомби человечность. Пытался не раз… ничего не вышло. Его очень это потешало. Он очень смешлив — по-своему.

— Ермак, вы всегда думаете о них, всегда? Ни на минуту не забываете?

— Когда я на работе, они со мной глаза в глаза, когда я иду домой жить для себя, они отходят немного в сторону… Идут по обочине дороги… В общем-то, я не могу о них забыть, даже когда сплю. Бывает, что, засыпая, я не нахожу слов для того или другого, а просыпаюсь — знаю. Значит, пока я спал, подсознание мое нашло эти нужные слова.

— Но, Ермак, ведь это ужасно!

— Почему ужасно? Так, по-моему, происходит со всяким, кто всерьез относится к своей работе. Отсюда и пословица: утро вечера мудренее.

Ермак некоторое время молча смотрел на меня.

— Мне вдруг так захотелось оградить вас, уберечь от разочарований, — сказал он как-то даже удивленно, — должно быть, сказывается моя профессия.

— Спасибо. Но меня не от чего охранять. Со мной-то ничего не случится. Только две беды могут грозить мне: смерть близких или… неразделенная любовь.

— Последнее — вряд ли! — засмеялся Ермак, и мы пошли дальше.

Вряд ли… знал бы он!

Около часа мы шли молча. Ермак скользил на лыжах довольно быстро, и мне стало жарко. Мы вышли на опушку леса, на дорогу. Впереди белело поле, а потом опять темнел лес. Мы остановились, потому что увидели стайку снегирей, они оживленно щебетали вокруг сосновых шишек. Снегири были киноварно-красные, а шея и спинка светло-серые. До чего же красивые — ярко-красные птички на белом снегу. И прыгали как мячики!

Мы полюбовались на снегирей и пошли дальше дорогой, уже рядом.

— Мое любимое дерево — сосна, — сказал Ермак. — Хотя я вырос на юге, где их нет. Сосна такая сильная, стойкая, растет в самых суровых условиях, на скудной почве, на песке. А какая она прекрасная, как любит простор, свет, ветер! Запах ее так свеж и целителен, что больной человек становится здоровым.

— Я тоже люблю сосны, — сказала я в полном восторге. Мы шли по сосновому бору, и нам было так хорошо. Если бы только Ермак мог хоть на время забыть всяких Зомби! Но видимо, они все-таки отошли на обочину дороги, потому что Ермак был спокоен и счастлив. Он сам сказал об этом.

— Почему-то я чувствую себя беспричинно счастливым. Вот что делают сосны…

Когда мы вернулись, Геленка все еще упражнялась. Мы не стали ее тревожить, переоделись и пошли варить суп.

После обеда Геленка опять засела за рояль, а мы с Ермаком почти весь вечер проговорили в угловой комнате.

Неожиданно для себя я рассказала ему о психологической несовместимости папы и мамы.

— Они женились по сильной любви, мне рассказывала мать Дана, а теперь совсем чужие друг другу, — закончила я с огорчением.

— Я знаю ваших родителей — обоих… — сказал Ермак медленно. — Вы думаете, что у них психологическая несовместимость? По-моему, просто диаметрально разные взгляды на жизнь.

Рассказала я Ермаку и про свой позор, как тяготит меня моя работа в «аквариуме».

— Вы слишком живая для такой работы, только и всего. Почему бы вам не стать наладчиком, как ваш отец?

— Чтоб стать хорошим наладчиком, нужен стаж работы не меньше пятнадцати лет. Ну пусть десять. А я ведь хотела изучать психологию. Но насчет слесарной работы я уже думала. Наверно попрошусь, хоть и неловко. Анна Кузьминична так старалась, учила. А может, мне остаться на заводе и стать наладчиком, как папа… Подумаю.

— Ваш отец хороший психолог и именно поэтому — отличный наставник.

Я рассказала Ермаку и о Терехове. Всю историю с изобретением. Ермак не знал об этом и был поражен.

— Вот не думал, что Владимир Петрович такой! Впрочем, я его мало знаю.

Ермак считал, что, прежде чем обращаться в «Известия» или к министру, надо попытаться добиться справедливости через партийное собрание.

Потом пришла Геленка.

— Хотите немного потанцевать? — предложила наша славная хозяйка, решив, наверное, что надо все же развлекать гостей.

Мы согласились.

Геленка проиграла подряд все танцы, и новые, и старые, вроде отжившего свой век рок-н-ролла. А Ермак совсем неплохо танцевал.

— Я почему-то думала, что вы не танцуете, — удивленно заметила я, бросаясь на диван, чтобы отдышаться.

— Что вы, работнику угрозыска надо уметь все, что умеют его современники.

А потом Геленка нам играла, и Ермак сразу забыл о моем присутствии. Это я упомянула не от обиды, а просто констатируя факт: когда Геленка играет, обо всем на свете забудешь.

Мы засиделись допоздна, слушая Геленку. Когда она опустила крышку рояля, Ермак подошел и поцеловал ей руку.

— Спасибо, — только и сказал он.

В этот вечер я долго не спала. Я лежала и думала о Ермаке. О том, что люблю его, а он меня нет. Что вот вернемся мы в Москву, и работа поглотит его целиком, и я буду встречать его редко-редко. На совещании в детской комнате милиции или случайно на улице… И мне останется только воспоминание о сегодняшнем дне. Как мы шли вдвоем на лыжах среди зеленых, заснеженных сосен…

Завтра уже такого не будет. Что-то мне говорило, что Ермак и Геленка захотят вернуться в город утром, а не вечером, как хотели вначале.

Так и вышло. Мы все трое немного проспали и вернулись в город сразу после завтрака. А в электричке молчали. Каждый думал о своем. Геленка взяла такси и предложила меня «подбросить». Ермак помахал нам рукой. Улыбающийся, благожелательный, чуть ироничный. Такие яркие серо-зеленые глаза на худощавом лице с резкими чертами. В своем клетчатом демисезонном пальто (почему не зимнем?), шапке-боярке, туфлях на толстой подошве. Таким я его и запомнила.

В понедельник меня вызвали в комитет комсомола и сообщили, что командируют с группой комсомольцев в подшефное село Рождественское на пять дней.

— Да что я там буду делать в январе? — изумилась я.

— Поможешь стенгазету выпустить, культработу наладить, — пояснил Юра Савельев.

— Да что, у них своей интеллигенции нет? Учителя, агрономы, врачи, зоотехники, инженеры, механики…

— Интеллигенция-то имеется, а рабочего класса нет. Тебя посылают, как рабочий класс.

— Кого-нибудь хоть с пятилетним стажем пошлите.

— Комсомол знает, кого посылать, — отпарировал Савельев и стал звонить по телефону, показывая этим, что разговор окончен.

Ну что ж, Рождественское так Рождественское. Я там еще никогда не была. И даже обрадовалась первой в своей жизни командировке, только сомневалась, смогу ли быть полезной. Правда, ехала я не одна, значит всегда можно посоветоваться.

В перерыв я побежала в бухгалтерию оформляться. Пришлось подождать. И там я неожиданно услышала разговор двух работниц про моих родителей… Они тоже ждали и от нечего делать судачили. В общем-то, отца они хвалили («другие наладчики и спиртом берут, чтоб не в очередь починить станок, а Гусев уж такой бескорыстный, такой ласковый, прямо как врач больных, обходит каждое утро свои станки. Они у него и не портятся никогда, потому что — профилактика»), но, хваля его, они поражались:

— Такой положительный мужчина, такой умница и в кого влюбился?! Простая деревенская баба, разводка. Телятница, что ли…

— Ты только подумай! У него ведь жена — красавица и чуть ли не профессор…

— Ну уж насчет этой «профессорши» помалкивай. Все про нее знают. Сергей-то Ефимович разве что душой страдает по своей телятнице, а так ни-ни, наотрез отказался в Рождественское ездить. Кого хошь спроси. А про Кондакову вся Москва знает. Она и в гости-то ходит не с мужем. Другой бы ушел от нее давно, а Гусев, как овца, все терпит.

— Да что же терпит-то? Добро бы любил, а говоришь, телятницу…

— Дочка у него. Вот из-за дочери и терпит.

— Ну и дурной. А как же та, в деревне-то?

— А как шефы наши приедут, она всегда расспрашивает про Гусева.

— Ну и дела!

— Как вам не стыдно, — не выдержала я, — а еще пожилые женщины!

Меня даже в жар бросило от возмущения.

— Из молодых да ранняя, учить-то!

— Не тебе говорилось, девушка, зачем слушать? Освободилась бухгалтерша, я подошла к ней и назвалась.

Услышав мою фамилию, женщины сразу сникли. Потом подкараулили меня в коридоре, извинялись и чуть не со слезами просили не передавать отцу. Я обещала.

А маме все-таки не надо бы подавать повод для сплетен… Ведь не молодая, сорок четыре года. Хотя больше тридцати двух ей никто и не дает. А папа моложе ее, но выглядит немножко старше.